Книга: Дарвинизм в XXI веке
Назад: Глава 7. Нейтрализм. Последняя альтернатива
Дальше: В поисках метадарвинизма

Глава 8

“Кто не верит в СТЭ – тот креационист!”

Этот бодрый слоган, довольно популярный сегодня среди американских молодых биологов, вероятно, вызовет удивление у читателей этой книги – даже если кому-то из них прежде не доводилось слышать об альтернативах дарвинизму. Разумеется, с точки зрения и элементарной логики, и истории науки он абсолютно несостоятелен: недарвиновские эволюционные теории не только логически возможны, но и реально существовали и в некоторые периоды пользовались немалым успехом. Мы ознакомились здесь с четырьмя из них, но на самом деле их было невероятно много – по меткому замечанию современного российского историка науки Алексея Куприянова, список одних лишь их названий своей нескончаемостью напоминает знаменитый “Перечень кораблей” из гомеровской “Илиады”.

Тем удивительнее, что в качестве описания сегодняшней ситуации тот же самый категоричный слоган почти не грешит против истины. О креационизме мы еще будем говорить подробно, пока же только отметим, что все версии и разновидности этой “альтернативы дарвинизму” лежат заведомо вне той области деятельности, которую принято называть наукой. В пределах же научного подхода соперников у дарвинизма сегодня и впрямь фактически не осталось. Как уже говорилось, новых эволюционных теорий в ХХ веке почти не появлялось – но это была только одна сторона дела. Другая заключалась в том, что ни одна из “старых”, выдвинутых в предыдущем столетии теорий не получила сколько-нибудь заметного развития. Разве что от “гетерогенеза” Кёлликера можно протянуть линию через концепции Коржинского и де Фриза к современным представлениям о мутациях (см. главу 6) – но чем дальше по этой линии продвигались взгляды ученых на наследственные изменения, тем меньше оставалось в них “альтернативности”. Сторонники же иных теорий десятилетие за десятилетием занимались лишь поиском и коллекционированием фактов, которые должны были бы доказать существование постулируемых ими феноменов (наследования приобретенных признаков, непосредственного влияния ландшафта на облик организмов, внутренних программ будущей эволюции, “эволюционной инерции” и “эволюционного старения” и т. п.) или хотя бы недостаточность дарвиновских факторов. Ничего хотя бы сопоставимого со СТЭ – теорией, логично и убедительно увязывающей дарвиновские идеи с важнейшими открытиями биологии ХХ века, – сторонникам какой-либо из альтернативных эволюционных теорий создать так и не удалось. Более того: сама подобная задача была осознана и сформулирована разве что сторонниками номогенеза – но и им, как мы уже знаем, не удалось даже сколько-нибудь приблизиться к ее решению. Не удивительно, что эти теории неуклонно теряли свою привлекательность в глазах следующих поколений ученых – особенно на фоне изощренных и весьма плодотворных моделей СТЭ. Желающих потратить свою единственную жизнь на поиск чего-то, что уже сто лет безуспешно ищут, находилось немного.

Тем не менее и сегодня, после схода со сцены всех внятных теоретических альтернатив дарвинизму, существуют (и появляются в каждом новом поколении) ученые, пытающиеся его опровергнуть или хотя бы доказать его недостаточность. При этом современные антидарвинисты (если не считать ламаркистов, о которых мы уже сказали), критикуя нелюбезную им теорию, чаще всего не выдвигают в противовес ей никакой другой. Их претензии к дарвинизму (или конкретно к СТЭ) обычно сводятся к тому, что эта теория не учитывает того-то и того-то или не объясняет такие-то и такие-то факты и эмпирические закономерности.

Некоторые из этих претензий можно признать в определенной мере справедливыми. Мы уже говорили (см. главу 2) о том, что, например, в современной эволюционной теории отсутствует внятный анализ такого важнейшего эволюционного феномена, как симбиогенез, и нет даже понятий и категорий, пригодных для такого анализа. То же самое можно сказать и о некоторых других важных эволюционных проблемах. Например, безусловно признавая существование и широкую распространенность горизонтального переноса генов, современная теория опять-таки не имеет ясной и четкой трактовки роли этого явления в эволюции. Нельзя, однако, не заметить, что антидарвинисты часто не ограничиваются указанием на подобные теоретические пробелы, а непостижимым образом делают из них выводы типа “раз существует горизонтальный перенос генов, значит, изменчивость далеко не всегда случайна”. Пояснения, каким образом из одного следует другое, в этих работах обычно отсутствуют. Зато в один ряд с этими явлениями (действительно представляющими собой серьезную проблему для современной эволюционной теории и определенный вызов ей) часто ставятся вообще все факты, о которых не написано черным по белому в “Происхождении видов” или хотя бы в сборнике “Эволюция: современный синтез”. Венчают эту кучу-малу обычно призывы “отказаться от слепого следования дарвинистским догмам”, отбросить “устаревшую” СТЭ и вообще смотреть на эволюцию шире, не отвергая априори никакие возможности.

Подобные призывы (как и складывающийся у читателя образ их авторов – честных ученых, не желающих следовать старым догмам и закрывать глаза на нестыковки) выглядят очень привлекательно. Единственный их недостаток – они абсолютно неосуществимы. По крайней мере, в рамках науки.

Призыв “ничего не отвергать априори” и “рассматривать любые возможности” при всей своей риторической выигрышности фактически равносилен отказу от уже достигнутого знания. Последовательное проведение его в жизнь означает, что нам следует всерьез рассматривать проекты вечного двигателя, идею неизменности видов, флогистонную теорию горения и геоцентрическую модель Вселенной. А также все прочие теории, гипотезы и догадки, когда-либо выдвигавшиеся в истории человеческой мысли – в частности, все те десятки или сотни заслуженно забытых эволюционных теорий, о которых шла речь в первом абзаце этой подглавки.

Что же касается призыва к смене преобладающих взглядов на эволюцию, то история науки знает немало революций, в ходе которых старые, заслуженные, господствовавшие в своих областях на протяжении многих десятилетий, а то и веков теории низвергались со своих пьедесталов. Но в этой череде драматических событий нет ни одного случая, когда от господствующей теории отказывались “просто так” – потому что она не объясняет или недостаточно учитывает те или иные факты. Такие перевороты всегда следуют старому лозунгу “Король умер – да здравствует король!”: отказ от доминирующей теории возможен только в пользу какой-то другой. Причем эта другая должна объяснять факты (как минимум – те, что не вписывались в старую теорию, а в идеале – все, которые старая теория объясняла, плюс хотя бы часть тех, которые она не объясняла) лучше, чем это делала ее предшественница. Пока такая теория не выдвинута, любые сетования на изъяны господствующей теории остаются сотрясением воздуха. Можно пытаться убедить научное сообщество сменить одну теорию на другую, но бессмысленно надеяться, что оно променяет имеющуюся теорию на ничто. И это – проявление не консерватизма или зашоренности, а элементарного здравого смысла: теория, объясняющая и предсказывающая хоть что-то, всегда лучше красивых общих слов, не объясняющих и не предсказывающих ничего.

Теории же, которая объясняла бы что-то лучше дарвиновской, у критиков дарвинизма нет. Собственно говоря, у них нет вообще никакой теории. Старые, унаследованные от XIX века теории остались в том же архаичном, неразработанном состоянии, на котором прервалось их развитие много десятилетий назад – подобно бутону, который засох, так и не успев распуститься. И если, как мы видели в главе 4, для центрального постулата ламаркизма – наследования приобретенных признаков – время от времени пытаются найти какие-то “современные” механизмы, то прочие альтернативы дарвинизму и сегодня обсуждаются (если и когда вообще обсуждаются) в терминах вековой – полуторавековой давности. (Впрочем, те оппоненты дарвинизма, о которых идет речь в этой главе, обычно и не спешат становиться под знамена той или иной конкретной теории, упоминая их обычно лишь как примеры того, что “не верить в СТЭ” можно и не будучи креационистом.) А новые теории, как уже говорилось, не появляются давно.

Вопрос о том, почему некоторые ученые готовы отказаться от имеющейся теории даже в отсутствие внятной альтернативы, интересен и содержателен, но относится скорее к области психологии, чем к теме данной книги. Позволю себе только одно замечание, дабы у читателя не создалось впечатление какого-то повального бегства ученых от СТЭ или вообще от дарвинизма. Во-первых, наука, даже академическая, – сегодня профессия массовая, и среди профессиональных ученых можно найти людей любого психологического склада и носителей любых, самых экзотических мировоззрений. Во-вторых, значительная часть, если не большинство, современных антидарвинистов из числа ученых – не биологи (в лучшем случае – историки биологии). А профессиональные интересы антидарвинистов-биологов обычно не связаны непосредственно с эволюционными эффектами, – эволюционное теоретизирование для таких авторов является если не хобби, то, по крайней мере, экскурсом в малознакомую им область. (Современная наука не только массова, но и чрезвычайно специализирована, и от высококлассного специалиста по внутриклеточным мембранным структурам или по биохимии и биофизике белков, обеспечивающих мышечное сокращение, нельзя требовать профессионального знакомства с эволюционной проблематикой.) Что же до сообщества ученых, занимающихся именно проблемами и механизмами эволюции, то в нем скорее преобладает мнение, вынесенное в название этой главы.





Гораздо интереснее другой вопрос: а почему, собственно, так давно не появляется принципиально новых эволюционных теорий? Если на протяжении многих десятилетий устойчиво существует круг людей, не удовлетворенных (неважно, по каким причинам) существующей теорией – почему же никто из них не предложит ничего содержательно нового? Почему они ограничиваются либо перелицовкой теорий позапрошлого века, либо вообще только критикой господствующих взглядов?

Конечно, ответ на этот вопрос тоже выходит за пределы темы данной книги и к тому же может быть только предположительным. И все же я позволю себе высказать некоторые соображения о возможных причинах такого положения вещей.

Разумеется, определенную роль играет многократно возросший объем знаний – что делает неизбежной все более узкую специализацию ученых. Вспомним: перу Дарвина помимо “Происхождения видов” принадлежат книги по геологическому строению некоторых конкретных регионов, систематике усоногих раков и орхидей, поведению человекообразных обезьян, экологической роли земляных червей, движениям растений… И каждая из этих книг включает не только обзор имеющихся сведений, но и результаты собственных исследований автора, выполненных на передовом для того времени уровне. Причем в эпоху Дарвина подобная разносторонность была в порядке вещей. Конечно, и тогда не всякий натуралист хотел и был способен профессионально заниматься столь разнородными предметами – но разбираться в них, быть в курсе новейших исследований во всех этих областях и понимать, как эти исследования соотносятся с ранее существовавшими представлениями, тогда считалось само собой разумеющимся для всякого, кто серьезно работает в “естественной истории”. Сейчас это почти невозможно даже для очень эрудированных ученых – слишком велик объем как уже накопленных наукой знаний, так и постоянно поступающей новой информации. Безусловно, это сильно затрудняет создание новых “больших” теорий, претендующих на интерпретацию столь многостороннего и всеобъемлющего явления, как биологическая эволюция. Недаром крупнейшие научные теории ХХ века – как в биологии, так и в других естественных науках – создавались, как правило, усилиями многих (порой многих десятков) ученых, часто работавших в разных городах и странах.

Думается, однако, что для полного понимания произошедших изменений наш вопрос надо перевернуть: почему во второй половине XIX – начале XX века урожай этих теорий был столь обильным?

Нетрудно видеть, что практически все они отличались очень слабой (по нашим сегодняшним меркам) связью с фактическими данными. Хотя авторы практически каждой из таких теорий приводили те или иные факты, подтверждающие (по их мнению) сформулированные ими “законы” и “принципы”, эти примеры, с одной стороны, почти всегда можно было истолковать иным образом, а с другой – найти сколько угодно примеров противоположных. О ничего не доказывающих “фактических доказательствах” наследования приобретенных признаков мы уже говорили (см. главу “Август Вейсман против векового опыта человечества”). А вот другой пример: в качестве аргумента в пользу автогенеза (эволюции под действием чисто внутренних причин) или ортогенеза (направленной эволюции) часто приводился широко известный “закон инерции” австрийского палеонтолога Отенио Абеля: изменение какой-либо структуры, органа или общих характеристик организма (например, размеров тела), раз начавшись, неуклонно идет в том же направлении независимо от того, адаптивны или не адаптивны дальнейшие шаги по этому пути. Классическими примерами действия этого “закона” считаются редукция пальцев у непарнокопытных (как известно, у современных лошадей на каждой конечности осталось только по одному пальцу) или огромные рога вымершего оленя мегацероса. Но с одной стороны – откуда известно, что эти признаки не-адаптивны, что в своем развитии они проскочили некий “оптимальный” уровень? Сравнить скорость и маневренность современных лошадей с аналогичными характеристиками их многопалых предков мы не можем. Если посмотреть на современных непарнокопытных, у которых редукция пальцев менее выражена или отсутствует вовсе – носорогов и тапиров, – то по своим беговым возможностям лошади, мягко говоря, не уступают им. Что же до оленьих рогов, то в главе 3 мы уже обсуждали, каким образом чисто дарвиновские механизмы могут приводить к развитию подобных “излишеств”. С другой же стороны, можно привести сколько угодно примеров того, как в одних и тех же группах и даже в одних и тех же эволюционных линиях направление развития одних и тех же признаков менялось на прямо противоположное. Можно вспомнить, например, эволюцию нелетающих птиц, изменение размера тела у хоботных (при общей тенденции к увеличению размеров эта группа то и дело порождала карликовые формы). Как мы увидим в главах 21 и 22, даже такой хрестоматийный пример “эволюции в определенном направлении”, как изменение размеров мозга в ряду предков человека, при внимательном рассмотрении оказывается не столь однозначным.

Иными словами, большинство эволюционных теорий XIX века отличалось тем, что они не пытались объяснить всю совокупность известных фактов (или хотя бы какой-то группы фактов, выделенной на основании ясного и строго определяемого признака), а лишь выбирали из нее те отдельные факты, которые хорошо иллюстрировали основную идею теории. Впрочем, еще важнее было то, что по сути дела эти теории ничего не объясняли. Ну, допустим, мы вслед за сторонниками автогенеза примем, что эволюция (по крайней мере на над-видовом уровне) идет в основном под действием “внутренних факторов”. А что это за “факторы”, какова их физическая природа, посредством каких механизмов они определяют направление эволюции? Предположим, мы согласимся с Кёлликером, что среди потомства какой-нибудь медузы один зародыш может вдруг начать развиваться по совсем другому сценарию и в результате вырастет в морскую звезду или морского ежа. Но что такое должно случиться с этим зародышем, чтобы ход его развития изменился столь резко – в то время как его родные братья и сестры, порожденные теми же родительскими особями, разовьются в обычных медуз? И чем определяется, что он разовьется именно в иглокожее, а не в какую-то совсем иную форму? На подобные вопросы эволюционные теории XIX века либо не отвечали вовсе, либо ссылались на некие “особые законы развития, господствующие над всей природой”. Понятно, что никаких проверяемых выводов из такого рода теорий сделать невозможно.

Назовем, наконец, вещи своими именами: эти построения не были научными теориями в современном понимании. По сути дела это были натурфилософские учения, а их обилие и немалая популярность в научном сообществе отражали переходную природу той области знания, которую принято было называть тогда “естественной историей”. Мы привыкли считать, что обособление науки от донаучных форм познания (прежде всего от философии и схоластики) происходило в конце XVI – начале XVII вв. и получило свое завершение в осознанном и явном изложении научного метода в трудах Фрэнсиса Бэкона. На самом деле в разных областях науки это обособление происходило не одновременно и порой занимало длительное время. “Естественная история” в XIX веке как раз и пребывала в таком промежуточном состоянии, постепенно избавляясь от наследия натурфилософии и превращаясь в “чистое” естествознание. И хотя решительный поворот в сторону научного метода был сделан еще в первой половине века, традиция натурфилософского мышления была еще очень сильна – особенно там, где возможности прямого экспериментального исследования были весьма ограничены или отсутствовали вовсе. Именно такой областью в ту пору были эволюционные представления – особенно в той части, которая относилась к механизмам эволюции.

Уже в первые годы ХХ века успехи новой, экспериментальной биологии с одной стороны и широкое распространение в научной среде философии позитивизма (прямо требовавшей очистить науку от всех пережитков натурфилософии) – с другой радикально изменили ситуацию. Теперь уже заменять конкретные объяснительные модели отсылками к туманным абстракциям стало неприличным даже при обсуждении вопросов, недоступных для экспериментального исследования. Впрочем, и сама разработка таких вопросов стала восприниматься с подозрением: согласно позитивистской философии они вообще не относились к областинауки.

Понятно, что в таком подходе таились свои ловушки, и некоторым областям науки впоследствии пришлось дорого заплатить за чрезмерное увлечение им. Помимо всего прочего, это стало одной из причин тяжелого кризиса эволюционизма в 1900-х – 1920-х годах – энтузиасты “новой биологии” сочли слишком натурфилософскими и недостаточно научными все эволюционные теории XIX века, включая и классический дарвинизм. Но так или иначе кризисы в конце концов были преодолены, чересчур жесткие и прямолинейные критерии “научности” заменены более глубокими и изощренными – а вот натурфилософия так и осталась за пределами науки. Сегодня построения, столь слабо подкрепленные фактами и не позволяющие сделать какие-либо проверяемые выводы, никто просто не будет рассматривать как научные теории. Собственно говоря, подобные рассуждения создаются и публикуются и в наши дни (правда, в основном авторами, чей род занятий далек от биологии), но уже не воспринимаются как часть научного дискурса. Профессионалы их не обсуждают, и даже те биологи, которых категорически не удовлетворяет современная эволюционная теория, не позволяют себе прибегать к подобным натурфилософским построениям.

Назад: Глава 7. Нейтрализм. Последняя альтернатива
Дальше: В поисках метадарвинизма