Глава II
Сюрприз за сюрпризом. Скажи мне прежде, что Забрина способна совершить нечто подобное, я ни за что не поверил бы, но еще большее изумление у меня вызывало то, что она призналась в своем преступлении в самой обыкновенной, я бы сказал, прозаичной манере. Ее история поселила в моей душе надежду, ибо, как выяснилось, я здорово недооценивал возможности нашей семьи, которые мы можем противопоставить всякому, дерзнувшему стать у нас на пути. Пожалуй, если в наш дом заявятся Гири, по меньшей мере нескольких из них мы сумеем одолеть без особого труда. Забрина, к примеру, затащит Митчелла Гири в постель, а потом отравит его.
Я отправился навестить Цезарию.
Атмосфера в покоях мачехи была уже не столь угнетающей, как в прошлое мое посещение, и сама Цезария сидела в кабинете Джефферсона, что, как мне сообщила Забрина, было довольно редким случаем. Ночь подходила к концу, и в комнате догорали свечи, при мягком освещении которых внутреннее убранство выглядело наиболее выгодно, а образ Цезарии обретал более нежные черты. Глядя на то, как она сидит за столом и пьет чай, невозможно было не восхититься ее великолепием. В ее облике не осталось и малейшего следа от той мстительной особы, которую мне довелось созерцать в доме Гири. Она пригласила меня сесть и выпить с ней чаю, который вскоре принес мне Зелим. Забрины в кабинете я не застал, поэтому делить общество Цезарии мне пришлось одному, и, должен признаться, это было не слишком мне по душе, потому что всякий раз, оказываясь с мачехой наедине, я начинал внутренне трепетать, но не из страха ненароком ввергнуть ее в пучину ярости и стать невольным очевидцем ее буйствований, а просто потому, что находиться рядом с особой, обладавшей невероятной силой, пусть даже никак не проявляющейся в настоящий момент, мне было несколько не по себе. Чтобы вы могли себе представить мое состояние, вообразите, что вы попиваете чай рядом с тигром-людоедом, ожидая, что тот в любую минуту может выпустить свои когти.
— Скоро я снова уйду, — сказала она. — И хочу, чтоб ты знал: на этот раз я могу не вернуться. Если это случится, заботы о доме полностью лягут на тебя.
Я поинтересовался, куда она собирается.
— Искать Галили, — ответила она.
— Ясно.
— Чтобы, если удастся, спасти его от самого себя.
— Тебе известно, что он далеко в море?
— Да.
— Я бы с радостью сообщил, где именно, но не могу. Впрочем, думаю, ты и сама это знаешь.
— Нет, не знаю. Это одна из причин, по которой я могу не вернуться. Было время, когда он являлся моему внутреннему взору каждый день, но я пресекла эти видения по собственной воле, ибо не хотела иметь с ним никаких дел. Поэтому теперь он скрыт от моего взора. Уверена, он сам приложил к этому немало стараний.
— Тогда почему ты вздумала его разыскать?
— Чтобы убедить его в том, что он любим.
— Значит, ты хочешь вернуть его домой?
— Я имела в виду не себя, — покачав головой, ответила Цезария.
— Рэйчел.
— Да, Рэйчел, — поставив чашку на стол, Цезария вытащила из пачки маленькую египетскую сигарету, а вторую протянула мне. Прикурив, я затянулся дымом, который оказался на редкость отвратительным.
— Я никогда даже в мыслях не допускала возможность того, что ты сейчас услышишь из моих уст. Видишь ли, чувства, что питает эта женщина к Галили, могут стать истинным спасением для нас. Не нравится сигарета?
— Да нет, ничего.
— Вкус у них, как у верблюжьего навоза. Но они навевают на меня сентиментальные воспоминания.
— Неужели?
— Как-то раз, еще до того, как твой отец повстречался с твоей матерью, мы с ним отправились в Каир. И провели там несколько восхитительных недель.
— И теперь, куря эти сигареты, ты вспоминаешь отца?
— Нет, когда я курю эти сигареты, мне вспоминается один египетский юноша, его звали Мухаммед, он трахнул меня на берегу Нила среди крокодилов.
Я так закашлялся, что на глазах у меня выступили слезы, чем немало развеселил свою мачеху.
— О, бедняжка Мэддокс! — воскликнула она, когда я немного пришел в себя от приступа кашля. — Ты так и не научился принимать меня такой как есть, да?
— Честно говоря, да.
— Видишь ли, я всегда держала тебя на расстоянии, потому что ты не мой сын. Когда я гляжу на тебя, ты напоминаешь мне своего отца. Точнее, то, каким волокитой он был. Это всегда причиняло мне боль. Прошло столько лет, а она до сих пор не утихла. Ты так похож на свою мать. Особенно губами и подбородком.
— Ты говоришь о том, что тебе доставляют боль отцовские любовные похождения, а сама только что призналась, что трахалась с каким-то египтянином.
— Только чтобы досадить твоему отцу. Сердцем же я никогда ему не изменяла. Хотя, разумеется, бывали случаи, когда я влюблялась. Например, в Джефферсона. Но чтобы отдаться душой и телом какому-то мальчишке среди крокодилов? Нет, это была обыкновенная месть. Я не раз поступала назло твоему отцу.
— И он платил тебе той же монетой?
— Конечно. Зло порождает зло. Он имел женщин утром, днем и вечером.
— И ни одну из них он не любил?
— Хочешь узнать, любил ли он твою мать?
Глубоко затянувшись сигаретным дымом, я ощутил предательскую дрожь, что, несомненно, было следствием охватившего меня волнения; и я, безусловно желая узнать о чувствах отца к моей матери, в ответ на вопрос Цезарии не мог выдавить из себя ни звука, точно язык мой прилип к нёбу. И даже когда к глазам стали пробиваться слезы, другая часть моего существа — та, что бесстрастно излагает факты на бумаге, — твердила: а в чем, собственно говоря, дело? В самом деле, какое теперь имеет значение, питал ли отец истинные чувства к матери в тот день, когда меня зачали, или нет, — по прошествии стольких-то лет? И вообще, найду ли я утешение в том, что узнаю об их искренней любви друг к другу?
— Слушай меня внимательно, — произнесла Цезария. — Я расскажу тебе то, что, быть может, сделает тебя чуточку счастливей. Или, по крайней мере, прольет свет на отношения твоих родителей. Когда твоя мать впервые повстречала Никодима, она была неграмотной женщиной, хотя и приятной на личико. Да, она была очень миловидной, но не умела написать на бумаге даже собственного имени. Думаю, за это твой отец любил ее еще больше. Правда, у нее были на него определенные виды, но кто может ее за это судить? Ведь тогда были тяжелые времена как для мужчин, так и для женщин. И для такой девушки, как она, красота была единственным преимуществом, хотя отнюдь не долговечным. Это, разумеется, не было для нее секретом. Больше всего на свете она мечтала научиться грамоте. И она попросила твоего отца научить ее этому. Точно одержимая, она умоляла его снова и снова. Желание научиться читать и писать стало для нее навязчивой идеей.
— Так ты ее знала?
— Видела несколько раз. Вначале, когда мне показал ее Никодим, и в самом конце. Но к этому мы еще вернемся. Итак, она донимала отца своими просьбами днем и ночью — научи, научи, научи, — пока он наконец не согласился. Конечно, он никогда не отличался терпением учителя. К тому же тратить свое драгоценное время на обучение кого-то азбуке ему было ужасно жаль. Поэтому он поступил иначе. Просто внедрил в нее свою волю, и знания потекли к ней сами собой. В одночасье она обрела способность писать и читать. И не только на английском, но также на греческом, иврите, итальянском, французском, санскрите...
— Вот это дар!
— Она тоже так думала. Тебе тогда было три недели от роду. Ты был такой тихий маленький комочек, но уже умел хмуриться точь-в-точь, как делаешь это сейчас. Итак, еще вчера у тебя была мать, которая не могла прочесть ни слова. А сегодня она превратилась в особу, которой впору было вести беседу с самим Сократом. Должна тебе сказать, это существенно изменило ее жизнь. Ей, разумеется, захотелось воспользоваться полученными способностями. И она начала читать подряд все, что приносил ей отец. Во время кормления ребенка перед ней на столе лежала дюжина открытых книг. И она читала их попеременно, держа в уме мысли, изложенные в каждой из них. Она требовала все новых книг, и Никодим продолжал их приносить. Плутарх, Святой Августин, Фома Аквинский, Вергилий, Птолемей, Геродот — ее читательскому аппетиту не было конца. От гордости Никодим надувался, как павлин: «Гляньте на мою гениальную ученицу! Она потрясающе бранится на греческом!» Но он не ведал, что творил. Потому что не смотрел вглубь. А ее бедный мозг бурлил в застенках черепа. Напомню, все это время она кормила тебя грудью...
Образ матери невольно предстал у меня перед глазами: окруженная книгами, она прижимала меня к груди, а в голове у нее горело жарким пламенем безумное множество слов и идей.
— Это ужасно... — пробормотал я.
— Все оказалось куда хуже, поэтому приготовься это принять. О ее уникальном даре очень быстро разнеслась молва, и через неделю-другую она превратилась в местную достопримечательность. Помнишь ли ты что-нибудь об этом? О толпах народу? — Я отрицательно покачал головой. — Чтобы взглянуть на твою мать, люди приезжали отовсюду — не только из Англии, но и из Европы.
— А что отец?
— Он безумно устал от этой кутерьмы. Уверена, он даже пожалел о том, что сделал, потому что однажды спросил меня, нельзя ли забрать этот дар обратно. Я ответила, что меня не волнует то, что он сделал. Сам натворил, пусть сам и расхлебывает. Но теперь я об этом жалею. Мне следовало бы ему кое-что сказать. И я могла быспасти ей жизнь. Вспоминая об этом теперь, я лучше понимаю...
— Понимаешь что?
— Что с ней происходило. Я видела это у нее в глазах. Несчастный человеческий мозг этой женщины оказался не в состоянии справиться со знаниями, которыми она его начинила. Однажды вечером она, кажется, попросила отца принести ей перо и бумагу. Он отказался, объяснив, что не желает, чтобы она тратила время на всякую писанину, вместо того чтобы нянчить ребенка. Тогда у твоей матери случился настоящий припадок. Она ушла из дому, бросив тебя на произвол судьбы. Конечно, твой отец не имел представления о том, как обращаться с маленькими детьми, поэтому принес тебя ко мне.
— И ты со мной нянчилась?
— Недолго.
— А он отправился искать мою мать?
— Именно так. Ему потребовалось несколько дней, чтобы ее найти. Он обнаружил ее в доме одного гражданина по имени Блэкхит. Он занимался с ней любовью за ту скромную плату, в которой Никодим ей отказал, — за неограниченное пользование пером и бумагой.
— И что же она писала?
— Не знаю. Ее творчество твой отец мне никогда не показывал. Но говорил, что здравым умом этого не постичь. Так или иначе, все, что она писала, должно быть, очень много для нее значило. Ибо она предавалась этому занятию днем и ночью, почти не прерываясь на еду и сон. Когда отец привел ее домой, она превратилась в собственную тень: тощая, как тростинка, руки и лицо в чернилах. Из ее речи ничего нельзя было понять. Она бредила одновременно на всех известных ей языках и обо всем сразу. Слушая, как она извергала из себя безумные хитросплетения фраз, не имеющих никакого отношения друг к другу, и видя при этом ее взгляд, который, казалось, умолял: «пожалуйста, поймите меня, пожалуйста»... в общем, впору было самому сойти с ума. Я подумала, может, ей станет лучше, если она возьмет тебя на руки. Поэтому подвела ее к детской кроватке и дала понять, что тебя следует накормить. Мне даже показалось, она вполне осознала мои слова. Потому что взяла тебя и, немного покачав, подошла к очагу, где имела обыкновение тебя кормить. Но не успела и присесть, как вздохнула и тотчас испустила дух.
— О боже...
— Ты выкатился у нее из рук и, упав на пол, расплакался. Заревел впервые в жизни, но с тех пор кричал почти не переставая. Так из очень тихого и милого малыша ты превратился в невыносимое чудовище, которое беспрестанно вопило и визжало. Если мне не изменяет память, я ни разу не видела улыбки на твоем лице. Во всяком случае, плаксивость не покидала, тебя много лет.
— А что сделал отец?
— С тобой или с ней?
— С ней.
— Он взял ее тело и похоронил где-то в Кенте. Затем оплакивал долгие недели, не отходя от вырытой собственными руками могилы. Мне же пришлось взять на себя заботу о тебе, за что, должна заметить, я вовсе не была ему благодарна.
— Но я тогда не остался с тобой, — перебил я. — Гизела...
— Да, приехала Гизела и взяла тебя на воспитание к себе. Ты находился при ней шесть или семь лет... Теперь ты все знаешь, — сказала Цезария, — но вряд ли тебе от этого стало легче. Это все дела давно минувших дней...
На долгое время в комнате воцарилась тишина, ибо каждый из нас погрузился в собственные размышления. Я перенесся в памяти в те далекие дни детства, когда Гизела или, по крайней мере, тот ее образ, который я рисовал в своем воображении, пела мне веселую песенку. Затем мой внутренний взор выхватил картину голубого неба, по которому бежали белые облака, и, наконец, мне явственно привиделось улыбающееся лицо Гизелы, и я понял, что лежу на траве, а она берет меня на руки и притягивает к себе. Должно быть, это было первое лето в моей жизни, и ввиду своего малого возраста я еще не умел ходить и даже сидеть.
Возможно, в доме Цезарии я рыдал и капризничал, но с Гизелой, думаю, мне было очень уютно. Так или иначе, моя память сохранила о ней самые радужные воспоминания. Не знаю, о чем в те минуты думала Цезария, но догадываюсь, что предметом ее дум, скорее всего, был отец, которого она частенько про себя ругала. Но кто осмелится ее за это судить?
— А теперь оставь меня, — сказала она.
Встав из-за стола, я поблагодарил ее за чай, но мне показалось, что я уже давно выпал из области ее внимания — судя по ее отсутствующему взору, мысли унесли Цезарию очень далеко от меня. Любопытно было бы знать, куда устремилось ее сознание: в прошлое или будущее? К мужу, который оставил ее, или к сыну, которого она собиралась искать? Но у меня не хватило смелости об этом спросить.