Книга: Галили
Назад: Глава VII
Дальше: Глава IX

Глава VIII

1

Да простит меня читатель, но я вновь вынужден сделать маленькое отступление и обратить ваше внимание к теме неизбежной и, по всей вероятности, неисчерпаемой по своей сути, а именно к моей гомосексуальной сестре. Как вы помните, во время своего последнего визита Мариетта, сияя от счастья, гордо сообщила мне о том неотразимом действии, которое возымело на ее возлюбленную стихотворение Мэри Элизабет Боуэн, вследствие чего Элис приняла ее предложение руки и сердца. Спустя несколько часов сестра вновь появилась в моих покоях, но на этот раз, чтобы обсудить некоторые подробности предстоящего торжества.
— О том, чтобы увильнуть, даже не думай, — заявила она, — твое присутствие необходимо.
— В жизни еще не бывал на лесбийской свадьбе, — ответил я. — Даже не представляю, как там себя вести.
— Очень просто. Радоваться за меня, и все.
— Я и так за тебя радуюсь.
— Мне бы хотелось, чтобы ты выпил, потанцевал и произнес какую-нибудь трогательную речь о нашем с тобой детстве.
— И о чем я поведаю гостям? Может, о том, как вы с отцом развлекались в его гардеробной?
Мариетта гневно взглянула на меня, и ее светящийся облик тотчас затмила грозная тень.
В ярости она была страшна.
— Элис когда-нибудь видела тебя в ярости? — спросил я.
— Пожалуй, раз или два.
— Нет. Я говорю не о дурном настроении, а о вспышках гнева, когда ты почти теряешь рассудок. Когда ты становишься «держись-не-то-разорву-тебя-на-клочки-и-проглочу».
— Хм, такой, пожалуй, нет.
— Может, ей стоит рассказать кое-что, прежде чем надеть на шею хомут? Я имею в виду рассказать, как подчас ты входишь в раж.
— Думаешь, с ней такого не бывает? Особенно если учесть, что она единственная сестра семи братьев.
— У нее семь братьев?
— Именно. И все семеро ее очень уважают.
— У нее богатая семья?
— Отбросы. Двое братьев в тюрьме. Отец алкоголик. Завтрак начинает с кружки пива.
— А ты уверена, что она привязалась к тебе не из-за денег? — Мое предположение было встречено очередным сердитым взглядом. — Господи, я только спросил. Вовсе не хотел тебя обидеть.
— Раз ты такой Фома Неверующий, пойди и посмотри на нее собственными глазами. Познакомишься со всем семейством сразу.
— Ты же знаешь, я не могу этого сделать.
— Интересно, почему? Только не говори, что по уши занят работой.
— Но это правда. Я весь в работе. С утра до поздней ночи.
— Неужели для тебя работа важней знакомства с женщиной моей мечты? Важней той женщины, которою я люблю, обожаю и боготворю?
— Хмм. Люблю, обожаю и боготворю? Могу себе представить, как хороша она должна быть в постели.
— Она — само совершенство, Эдди. Нет, ты даже представить не можешь, как она хороша. Всякий раз, когда мы занимаемся любовью, она вытворяет со мной такое, что мне и во сне не снилось. От моего крика сотрясается весь фургон.
— Она живет в фургоне? Ты уверена, что поступаешь правильно?
— Почти, — ответила Мариетта, постукивая по переднему зубу, что выдавало ее внутреннее беспокойство.
— Но?..
— Что но?
— Ничего. Ты ответила, что почти уверена. Этого вполне достаточно.
— Ладно, хитрая задница. А сам-то мог бы поклясться, что твоя Чийодзё была для тебя той единственной и неповторимой? Разве не было у тебя на этот счет хоть тени сомнений?
— Нет. Я был совершенно уверен.
— Если мне не изменяет память, то у тебя что-то было с ее братцем, — вскользь заметила она.
— И что из того?
— Хочешь сказать, что мог без зазрения совести жениться на девушке и одновременно трахаться с ее братом?
— Это совсем другое дело. Он был...
— Трансвеститом.
— Нет. Он был актером. — Услышав мой ответ, она закатила глаза. — И какое это вообще имеет значение? Разве мы об этом говорим?
— Но ты пытаешься отговорить меня жениться на Элис.
— Нет, ты не права. Просто я заметил... не знаю, что именно я заметил. Впрочем, не важно. Все это пустяки.
Приблизившись ко мне, Мариетта взяла мою руку.
— Понимаю, ты стараешься ради меня, — сказала она. — Знаешь, а ты оказываешь мне очень большую услугу.
— Да ну?
— Ты ставишь передо мной вопросы. И заставляешь подумать дважды.
— Не уверен, что это хорошо. Иногда мне кажется, все мои беды от того, что я слишком много размышляю. Надеюсь, ты понимаешь, что я имею в виду. Может, я бы горы свернул, если бы не был столь нерешительным.
— И все же, Эдди, думаю, Элис создана для меня.
— Тогда женись на ней и будь счастлива.
Она стиснула мне руку.
— Как я хочу, чтобы ты познакомился с ней до свадьбы! Хочется узнать твое мнение. Оно очень много для меня значит.
— Тогда, может, приведешь ее сюда? — предложил я, но, заметив тень сомнения на лице Мариетты, поспешил добавить: — Рано или поздно все равно придется это сделать. Думаю, чтобы заранее знать, к чему может привести ваша затея, тебе следует рассказать ей кое-что и посмотреть, как она это воспримет.
— Если я тебя правильно понимаю, ты предлагаешь, чтобы я ей все рассказала.
— Ну, не все. Никто не способен воспринять все. Я предлагаю поведать ей лишь некоторые наши секреты, чтобы узнать, готова ли она в принципе воспринять правду.
— Хм. А ты не мог бы мне помочь?
— Каким образом?
— Взять на себя Цезарию, чтобы она не спугнула Элис.
— Боюсь, это мне не удастся. Ты же знаешь Цезарию. Когда ей что-то взбредет в голову, ее никто не остановит. Помнится, даже отец не мог ее угомонить.
— А ты все-таки постарайся.
— Ладно. Буду голосом ее разума, если он для нее хоть что-нибудь значит.
— И ты скажешь Цезарии, что это была твоя идея?
— Скажу, раз ты просишь, — ответил я.
— Вот и славно. Тогда я пошла за Элис.
— Не так сразу. Дай мне хоть немного времени, чтобы подготовиться.
— О, я в таком возбуждении!
— Только, бога ради, избавь меня от этого.

 

Разумеется, намерение Мариетты жениться вызвало во мне, как и у любого, кто оказался бы на моем месте, бурю противоречий и неприятия. Поскольку речь, очевидно, шла не о мимолетном увлечении сестры, что было видно по блеску ее глаз и особым интонациям голоса, я уповал на неудачный исход дела. Да простит мне читатель лицемерность моего положения, ибо я со всей ответственностью сознаю, что тот вдохновенный подъем, с коим ваш покорный слуга предавался описанию огромной и безысходной страсти Рэйчел и Галили, никак не вяжется с моим тщетным стремлением притвориться слепым и не видеть того, что творится у меня под боком.
Так или иначе, но я вынужден был смириться. В скором времени мы еще вернемся к моей сестре и ее избраннице. А дальше пусть будет, что будет.
Не смея больше испытывать ваше терпение, возвращаюсь к нашей истории.

2

После успешной операции в Трамп-Тауэр Рэйчел вернулась в свою квартиру у Центрального парка. Хотя дома никого не было, она не решилась вскрывать найденные конверты в столовой, опасаясь быть застигнутой врасплох. Рэйчел заперла дверь на замок, задернула шторы и, устроившись в спальне на кровати, приступила к изучению своей находки.
В тонком конверте она нашла письма и фотографии, изобличавшие в Дэнни явную склонность к эротизму. Пожалуй, у него были все основания опасаться, ибо, окажись эти послания в ненужных руках, ими вполне могли воспользоваться недоброжелатели, чтобы очернить имя Марджи. Отмеченные датой, временем и местом написания, они содержали пылкие подробности о времяпрепровождении любовников и хвастливые обещания еще более изощренных сексуальных изысков в скором будущем. Поскольку в своих излияниях автор менее всего старался прибегать к каким-либо иносказаниям, то его труды являли собой весьма откровенные свидетельства имевших место между ним и Марджи отношений. «Пора бы нам начать трахаться в звуконепроницаемой комнате, — писал он в одном из писем, — так, как ты любишь. Сейчас, когда я пишу эти строки и вспоминаю твои крики восторга, когда я скользил в тебе, почти выходя из тебя, я становлюсь снова тверд, как камень. Нет такой вещи, что я не сделал бы для тебя! Только прикажи. Когда мы вместе, для меня никто и ничто не существует, пусть весь мир катится к черту. Иногда я мечтаю быть младенцем, чтобы сосать молоко из твоих красивых грудей. Или родиться из тебя заново на свет. Черт, должно быть, со стороны все это смахивает на извращение, но ты же сама говорила, не нужно скрывать свои чувства. Вот я их и выражаю. Я был бы не прочь залезть в тебя, чтобы ты меня поносила в утробе, как ребенка. А когда тебе захочется, чтобы я из тебя вышел, — ты раздвинешь бедра, я вылезу и буду полностью к твоим услугам».
Фотографии тоже были непристойными, хотя и не такими, как письма. Дэнни явно гордился своими мужскими достоинствами и был рад запечатлеть их для своих потомков, а Марджи, оказывается, обладала чувством юмора и в сексе. На одной из фотографий живот и бедра Дэнни были разукрашены губной помадой в форме огненных языков, и его пах будто горел огнем. На другой он стоял рядом с Марджи в ее трусиках, из которых выглядывала головка его члена цвета спелой вишни. Вот такие старые добрые игры.
Когда Рэйчел позвонила Дэнни, чтобы сообщить хорошие вести, ему нужно было заступать на смену, но ради того, чтобы забрать у нее письма с фотографиями, он был готов прикинуться больным и не пойти на работу. Во избежание лишних подозрений, Рэйчел посоветовала ему не торопиться и встретиться после смены, сказав, что компрометирующие его бумаги теперь находятся в надежных руках. Он согласился и пообещал ее ждать около полуночи в небольшом баре, расположенном в двух кварталах к северу от места его работы.
Поговорив с Дэнни, Рэйчел занялась вторым, более увесистым конвертом, в котором ожидала найти очередное свидетельство флирта Марджи, но, к своему удивлению, обнаружила в нем нечто совершенно иное. А именно старый дневник в тряпичном переплете, заляпанная обложка которого изрядно истрепалась, корешок потрескался, а страницы вываливались. Чтобы содержимое не рассыпалось на части, он был перевязан бечевкой из коричневой кожи. Развязав ее, Рэйчел обнаружила, что страницы дневника перемежаются отдельными, разрозненными листками. Одни из них, аккуратно сложенные, сохранились довольно хорошо, другие больше походили на клочки бумаги. Некоторые были исписаны аккуратным красивым почерком, другие — испещрены страшными каракулями. Одни листочки были обыкновенными письмами, другие смахивали на отрывки проповедей (во всяком случае, в них слишком часто упоминалось о Боге и искуплении грехов), третьи пестрили примитивными рисунками, но всех их объединяла общая тема — Гражданская война. Дневник не был подписан, и даже казалось, что он начинается с середины предложения, но скоро Рэйчел обнаружила между страницами первые пять оторванных листов. На первой странице каллиграфическим женским почерком было выведено посвящение:
«Посвяти эту тетрадь своим думам, мой дорогой Чарльз. Возврати ее мне, когда завершится эта ужасная война, когда мы покончим с ней, а заодно и с нашими страданиями навсегда.
Я беззаветно тебя люблю и изыщу тысячу способов доказать тебе это при первой же встрече.
Твоя любящая жена Адина». Ниже стояла подпись и дата:
«Второе сентября 1863 г.»
Это был дневник офицера, который вел его в течение всей Гражданской войны и доверял бумаге свои мысли накануне каждого боя. У Рэйчел было смутное представление о той далекой войне между штатами, она никогда не интересовалась историей, особенно когда речь заходила о жестокостях. Она не помнила ни о причинах, которые вызвали эту войну, ни о подробностях ее завершения. Ни даты, ни имена не отложились в ее памяти, потому что ее это просто не интересовало.
Но одно дело учебник истории, и совсем другое — дневник, лежавший перед ней на столе. Если первый был напичкан сухими фактами, которые приходилось зубрить, то записи очевидца обладали живым голосом и были пропитаны столь острыми чувствами, что невольно приковывали к себе внимание. Приоткрывая завесу человеческой драмы, дневник захватил Рэйчел с первых страниц, но не столько подробностями описания — преимущественно оно представляло собой длинный перечень лишений, горя и скорби, начиная с несъедобной пищи, гибели животных и долгих, утомительных походов и кончая вшами и прочими напастями, от которых страдали солдаты, вроде гниения ног и дурного пищеварения, — сколько ощутимым присутствием автора исповеди, портрет которого с каждой строчкой вырисовывался все ярче. Он любил свою жену, хранил в душе глубокую веру в Бога и, будучи сторонником Юга, ненавидел Линкольна («проклятый лицемер») и почти всех северян («они прикрываются своей правотой, потому что она им выгодна»). В отличие от большинства находившихся под его командованием людей, он был глубоко привязан к своей лошади и переживал ее страдания чуть ли не тяжелее, чем собственные.

 

«Не лучше ли было бы уладить разногласия мирным, путем, — писал он, — нежели подставлять под пули и штыки простых людей, далеких от истинного понимания нынешнего положения вещей и ведомых не столько сознанием собственной правоты, сколько желанием побыстрее разделаться с этим кровавым делом, чтобы наконец вернуться к обыкновенной, завещанной им Богом жизни — пахать землю, пить и умирать в окружении детей и внуков.
Когда я прислушиваюсь к их беседам, меж собой они говорят не о политике и не о величии нашего дела, а о чистой воде и земляничном пироге. Какой же смысл посылать этих простодушных людей на смерть? Не лучше ли отыскать среди южан десять принцев, а среди северян десять джентльменов, если их столько наберется, и, вооружив мечами, отправить на поле боя, чтобы они сражались насмерть, пока в живых не останется один. Пусть победа будет отдана его стороне, и пусть она будет искуплена кровью девятнадцати людей, нежели ценой горя и неисчислимых потерь, которые наносят страшные раны телу всей нации».

 

Через несколько страниц в записи, датируемой двадцать вторым августа 1864 года («мерзкая, сырая и холодная ночь»), автор вновь возвращался к теме страданий, хотя рассматривал их с иной точки зрения.

 

«Я с трудом сдерживаю негодование, когда говорят, что на эту войну нас подвиг Господь. Он наделил нас свободной волей, и на что мы ее употребили? На страдания, которым ежечасно подвергаем друг друга.
Вчера мы взошли на гору, которая, по всей очевидности, в течение недели, а то и месяца — об этом можно лишь догадываться — служила, местом, особой стратегической важности. Сколько там было брошено трупов или, вернее, того, во что беспощадная, жара превратила людские тела! Как в серых, так и в голубых мундирах, тех и других было поровну. Но почему тела оставили гнить? Почему не предали их земле, согласно христианскому обычаю? Могу только предположить: либо обе стороны понесли столь тяжелые потери, что оставшимся в живых оказалась просто не под силу эта задача, либо командиры попросту не нашли в себе достаточно сострадания, чтобы сформировать бригады для исполнения своего долга перед мертвыми. Продолжавшаяся неделю или целый месяц, битва, от которой, должно быть, существенно зависел исход войны, постепенно переместилась на соседнюю возвышенность, и сотни людей, сотни чьих-то сынов, превратились в гниющие рассадники мух.
Мне неимоверно стыдно. Уж лучше не родиться на свет вообще, чем дожить до такого позора».

 

Чем больше углублялась в чтение Рэйчел, тем больше вопросов у нее возникало.
Кто был этот человек, изливавший на бумаге свои чувства так красноречиво, что ей даже чудился его голос, будто он обращался непосредственно к ней? Как научился он выражать себя с такой силой и что ждало его талант после наступления мира? Может, он стал священником? Или политиком, борцом за мир? Или последовал совету жены и, доставив домой литературное свидетельство войны, закрыл его за семью замками, чтобы никогда больше не вспоминать о пережитых невзгодах, отчаянии и разочаровании?
Кроме того, перед Рэйчел вставали вопросы, не имевшие непосредственного отношения к Адине и Чарльзу. Как журнал попал в руки Марджи? Что заставило ее спрятать его вместе с письмами Дэнни? Несмотря на то что в дневнике были изложены радикальные для своего времени взгляды, написан он был около полутора века назад и ныне потерял свою злободневность, а значит, вряд ли мог вызвать большой интерес.
Продолжая читать, Рэйчел временами натыкалась на свернутые и заложенные между страниц листки бумаги. Одни из них не были связаны с основным содержанием записей, иные представляли собой небольшие заметки, сделанные автором, когда у того под рукой не оказывалось дневника, третьи же являлись обыкновенными письмами — среди них вместе хранились два грустных и на редкость кратких послания от Адины. Вот первое:

 

«Дорогой мой супруг,
с глубочайшим прискорбием сообщаю тебе о том безутешном горе, что постигло нашу семью. Второго дня Господь забрал у нас горячо любимого Натаниэля, скончавшегося от лихорадки. Он умер так быстро, Генриетта даже не успела привести доктора Сарриса.
Во вторник следующего месяца ему бы исполнилось четыре года, и я обещала, что ты покатаешь его на своей лошади, когда вернешься домой. Он все говорил об этом, когда умирал.
Надеюсь, он не слишком страдал».

 

Второе письмо оказалось еще короче:

 

«Мне нужно ехать в Джорджию, — писала Адина, —если, конечно, это будет возможно. Гамильтон сообщил, что наша плантация разрушена и наш отец впал в такое отчаяние, что дважды пытался покончить с собой. Я хочу привезти его в Чарльстон, чтобы он находился под моим присмотром».

 

Не знай Рэйчел, что эти письма и посвящение на первой странице дневника были написаны одной и той же рукой, она не смогла бы оценить всю глубину человеческого горя, превратившего аккуратный почерк Адины в корявые каракули. Сопереживая женщине, лишившейся поддержки мужа, похоронившей одного из своих детей и пережившей разорение семьи, Рэйчел поражалась ее здравомыслию, которое впоследствии, может, и покинуло ее.
Рэйчел читала дальше. Через час у нее была назначена встреча с Дэнни, но она не могла оторваться. Перед ней, как в романе, разворачивались реальные судьбы людей, потрясая и восхищая глубиной своего трагизма. В отличие от художественной литературы, дневник был лишен свойственной вымыслу приятности и определенности и в изображении событий никоим образом не претендовал на широту охвата и завершенность. Не надеясь узнать, как герои этого дневника пережили свои беды, Рэйчел между тем жадно поглощала страницу за страницей.
Когда она одолела почти половину дневника, речь там вдруг пошла совсем о другом.

 

«Ныне я уже не могу с уверенностью сказать, в здравом рассудке я нахожусь или нет, — писал Чарльз. —Пережив сегодня довольно странный опыт, я хочу незамедлительно его изложить на бумаге, чтобы, проснувшись поутру, не счесть его за шутку, которую сыграло со мной мое болезненное воображение. Нет, это не результат усталости, в этом я совершенно уверен, ибо мне не понаслышке известны порожденные переутомлением видения; словом, то, что приключилось со мной сегодня, ничего общего с ними не имеет.
Мы двигались на юго-восток через Северную Каролину. Несколько дней шел дождь, и земля превратилась в грязную жижу. Изнемогая от усталости и едва волоча ноги, люди перестали не только петь, но даже стонать, чтобы сберечь остаток сил на дальнейший путь. Интересно, сколько я еще смогу протянуть, спрашивал я себя, прежде чем разделю участь пеших солдат. Лошадь моя занемогла и продолжает идти исключительно из любви ко мне. Бедняга! Наш повар, Никельберри, временами поглядывая на нее, по всей вероятности, пытается придумать какой-нибудь способ превратить тощую конскую тушу в пищу.
Словом, когда этот унылый день подходил к концу, и на землю спустились сумерки, и предметы утратили четкость очертаний, со мной произошло нечто странное. Слегка склонив голову, я вдруг увидел — о боже, я даже боюсь написать эти слова, — увидел моего мальчика, моего золотоволосого Натаниэля, сидящего со мной в седле.
В этот самый миг мне вспомнилось письмо Адины, в котором она писала о моем обещании сыну прокатить его на лошади. Сердце мое забилось, ибо как раз сегодня Натаниэлю должно было исполниться четыре года.
Я ожидал, что призрак исчезнет, но он не покидал меня до самой ночи, будто своим присутствием, хотел согреть мне душу. Когда уже совсем стемнело, он, оглядевшись вокруг, посмотрел на меня, и в этот миг я столь ясно увидел, его бледный лик и темные глаза, что решился с ним заговорить.
«Я люблю тебя, сынок», — сказал ему я.
И он ответил мне! Самым обычным образом. Так, будто ничего особенного в этом не было.
«Папочка, — сказал он, — твоя кобыла устала и хочет, чтобы я забрал ее с собой».
Слышать, как тоненький голосок сына вещает мне посреди ночи о приближении кончины моей лошади, было невыносимо. «Тогда ты должен се забрать», — сказал я. Не успел я проговорить эти слова, как ощутил, что по телу моей лошади пробежала дрожь и жизнь оставила ее. Она рухнула прямо в грязь, разумеется, увлекая за собой и меня. Помню, что вокруг меня суетились, мелькали какие-то огни, хотя происходящее не вполне отразилось у меня в сознании: очевидно, когда я падал, то был в каком-то трансе, что и спасло меня от серьезной травмы.
От видения, конечно же, не осталось и следа. Оно безвозвратно исчезло, унеся дух моей лошади в те безвестные дали, куда отправляются лишь души преданных и любящих существ».

 

Дальше следовал небольшой пропуск. А когда Чарльз снова взялся за прерванный отчет, он явно находился в еще более возбужденном состоянии.

 

«Я не могу спать. Боюсь, я больше никогда не смогу уснуть. Я не могу забыть образ своего сына. Зачем он мне явился? Что хотел сообщить?
Никельберри оказался хорошим парнем, гораздо лучше, чем я думал. Из всех известных мне прежде поваров я не знал ни одного достойного человека. Он совсем другой. Ребята зовут его Набом. Когда я делал записи в дневнике, он попросил меня написать от его имени письмо матери. Я согласился. Он выразил соболезнования по поводу смерти моей лошади и, чтобы меня утешить, сказал, что плоть кобылы, накормила обессиленных и изголодавшихся людей, которые могли бы погибнуть, не получи они сегодня хорошей пищи. Я поблагодарил его. Мне показалось, он хочет сказать что-то еще, но не знает, с чего начать. Я посоветовал ему прямо выразить то, о чем он думает. Ходят слухи, сказал он, будто у нас нет ни единого шанса выиграть эту войну. Я не стал разуверять его, более того, подтвердил его подозрения, после чего он простодушно спросил: зачем тогда мы продолжаем воевать?
Бот такой обыкновенный вопрос. Прислушиваясь к дождю, барабанившему по палатке, сквозь шум которого доносились стоны раненых, я вновь вспомнил о Натаниэле, который пришел ко мне покататься на лошади, и слезы едва не брызнули из моих глаз, но я сдержался. Я не устыдился их — этот парень, Никельберри, был очень мне по душе, и если бы я заплакал в его присутствии, это не ущемило бы моего достоинства — однако я боялся, что не смогу остановиться.
Я был с ним честен и сказал: «При других обстоятельствах я ответил бы, что во имя правого дела мы должны бороться до последней капли крови. Теперь же, когда я вижу, что в мире нет ничего святого, как, впрочем, никогда и не было, говорю: наша гибель бессмысленна, также как наша жизнь».
Не помню, писал ли я, что парень был слегка навеселе — во всяком случае, мне так показалось, — но после моих слов хмель тотчас с него сошел. Пообещав зайти ко мне завтра, чтобы написать письмо его матери, он отправился спать.
Что же касается меня, то я уснуть не мог. Размышляя над нашим с ним разговором и над тем, что нас ждет впереди, я все больше склонялся к мысли о необходимости сложить оружие и оставить дело, ради которого некогда был готов отдать жизнь, или, говоря другими словами, следуя долгу человека, но не солдата, снять с себя ответственность за судьбы других людей и отправиться своим путем.
Не могу поверить, что это мои слова. Но думаю, именно за тем, чтобы вырвать меня из оцепенения и преградить мне путь, ведущий к неминуемой гибели, явился ко мне и забрал мою лошадь Натаниэль. Ради чего я рисковал своей жизнью? Ради какой цели? Ведь ее никогда не было. А все наши потери и невзгоды были совершенно напрасны».

 

Взглянув на часы, Рэйчел поняла, что времени осталось ровно столько, чтобы успеть добраться до места встречи, но, не желая расставаться с чтением, она решила прихватить дневник с собой. Как часто случается в это время года, погода на улице внезапно переменилась: теплый ветер над северной территорией штата развеял дождевые тучи, и напоенный влагой воздух был полон свежих ароматов. Едва такси тронулось с места, направляясь в сторону Сохо, Рэйчел вновь достала тетрадь и начала читать.
Назад: Глава VII
Дальше: Глава IX