Глава III
1
Хотя исповедь Галили я излагал на протяжении целой ночи, в некотором смысле это был благодарный труд, ибо он избавил меня от огромного груза, который меня здорово тяготил. К тому же мне было довольно приятно уступить место иному рассказчику, чтобы его уста изложили существенную часть истории, столь долго ожидавшую своего часа. Рассказ Галили о своем прошлом предваряет последние картины романа, которому надлежит завершиться в последующие несколько дней, и, что удивительно, именно этот факт к концу ночи наполнил мою душу унынием и грустью. Возможно, вы находите это несколько странным, зная, что этот роман дался мне ценой весьма болезненных усилий, но, должен признаться, несмотря на все жалобы, это приключение захватило меня и изменило мою жизнь, поэтому, вопреки моим ожиданиям, я без особой радости подхожу к его завершению, и если честно, то даже немного побаиваюсь. Меня пугает, что, когда я закончу и отложу перо, моя жизнь лишится смысла, ибо большая часть моего естества останется на бумаге, а достойно восполнить образовавшуюся в душе пустоту мне вряд ли скоро удастся.
Однако когда за окном занялся рассвет, настроение у меня прояснилось, а забравшись под одеяло, я и вовсе примирился со своей участью. По крайней мере, мои труды не пропали зря, думал я, и если даже мне никогда не придется проснуться, кое-что останется после моей смерти, помимо волос в раковине и пятен на подушке. Останется кое-что, порожденное моим умом и руками, и, если хотите, свидетельство моего искреннего желания упорядочить хаос.
Говоря о хаосе, я почти в полудреме вспомнил, что совсем упустил из виду свадьбу Мариетты. Нет, я вовсе не жажду удостоиться чести посетить это торжество, и более того, если сюжет книги не потребует моего непременного участия в бракосочетании сестры, я постараюсь найти повод от него отказаться. В конце концов, все, что происходит за пределами «L'Enfant», в своем пьяном неистовстве не слишком отличается от кабака, наводненного подружками-лесбиянками Мариетты.
Но с другой стороны, меня не покидает мысль, что ее свадьба — если, конечно, таковая состоится — станет лишним доказательством грядущих перемен, меж тем как я, предвидевший и старательно отразивший их на бумаге, останусь далеко позади. «Жалость к себе», — должно быть, скажете вы и, конечно, будете правы. Но уверяю вас, именно эта жалость подчас служит мне лучше всякой колыбельной. Словом, погрузившись в свои горестные раздумья, я вскоре уснул.
Мне вновь приснился сон, но на этот раз я увидел не море и не серый городской ландшафт, а ярко сияющее небо и безжизненную пустыню. Неподалеку шел караван верблюдов, поднимая облака желтой пыли. Я слышал, как ехавшие верхом люди кричали на своих животных и стегали их прутьями по бокам, ощущал исходящий от них едкий запах грязи и пота, несмотря на то, что те находились в полумиле от меня. Мне ничуть не хотелось присоединиться к ним, но, когда я огляделся, то увидел, что во всех направлениях простирается безлюдная местность.
Я пребываю в самом себе, подумал я, вокруг меня только пыль и пустота, вот что мне останется после того, как я закончу писать книгу.
Караван удалялся прочь. Я понимал: еще немного — и он скроется от моего взгляда. И что тогда делать? Умереть от одиночества или жажды — другого не дано. Как бы ни был я несчастен, но хладнокровно встретить смерть оказался еще не готов и потому направился в сторону каравана, сначала медленно, затем быстрее, и, наконец, побежал, стараясь не упустить его из виду.
Неожиданно я обнаружил себя среди путешественников, среди царивших там шума и зловония. Ощутил ритмичное покачивание верблюда под собой и взглянул вниз, чтобы удостовериться, что я в самом деле еду верхом на одном из животных. Вздымавшиеся путниками клубы пыли ныне закрывали от моего взора всю голую, выжженную солнцем пустошь, и единственное, что я мог видеть, были круп идущего впереди верблюда и голова следующего за мной.
Кто-то из каравана затянул песню, и голос его зазвучал не столько мелодичней, сколько уверенней и громче общего шума.
Это была совершенно бессвязная песня и вместе с тем очень знакомая, как обычно бывает во сне. И все-таки, что это было? Пытаясь вникнуть в суть слов и полагая, что, сосредоточившись, сумею ее постичь, я весь обратился в слух, однако, как ни старался, ничего не мог понять, несмотря на то что порой, казалось, я к этому очень близок.
Отчаявшись, я уже собрался отказаться от своего намерения, когда случайно обнаружил в ритмическом рисунке песни ключ к ее смыслу, и тотчас слова, прежде для меня совершенно бессмысленные, стали мне ясны.
Это была самая обыкновенная походная песня, знакомая мне с детства. Помнится, я напевал ее, сидя на сливовом дереве много-много лет назад.
Я чувствую, я есть,
Я был,
И я, наверно, буду,
Ведь я же чувствую,
Я есть...
Я стал подпевать, и стоило мне присоединиться к одинокому голосу, как песню подхватил целый хор голосов. Слова повторялись и повторялись, как колесо фортуны, как вереница сменяющих друг друга рождений.
Я ощутил прилив приятного душевного тепла и, хотя ложился спать едва ли не со слезами на глазах, больше не чувствовал себя опустошенным, ибо со мной были мои воспоминания, сладкие, как плоды сливового дерева, которые в случае острой нужды могли послужить мне пищей. Да, в каждом из этих плодов была косточка, твердая и горькая, но зато снаружи ее окружала сочная и питательная мякоть. Как бы там ни было, мне не придется остаться ни с чем.
Песня продолжала звучать, однако поющие ее голоса постепенно стихали. Я оглянулся: следующий за мной верблюд исчез, как и тот, что шел впереди. Должно быть, мои спутники сбились с пути, и я шел по пустыне один, напевая песню в ритм поступи своего животного.
Я чувствую, я есть,
Я был...
Пыль осела, вокруг меня не осталось ни одного верблюда, и я увидел что-то мерцающее впереди.
И я, наверно, буду,
Ведь я же чувствую...
Это была река. Я оказался в ее долине, покрытой роскошным травяным, усыпанным разноцветными цветами ковром, на котором, склоняя к земле тяжелые кроны, возвышались редкие деревья. А вдали, согретые теплом заходящего солнца, вздымались к небу городские стены.
Я знал, что это была за река. Это был Зарафшан. И знал этот город. Сливовое дерево и походная песня привели меня в Самарканд.
Такой вот сон. Увидеть город ближе мне не удалось, потому что я проснулся, но этого было достаточно, чтобы исцелить меня от меланхолии, с которой я ложился спать. Такова извечная мудрость сна.
2
День уже был в полном разгаре, когда я отправился на кухню заморить червячка. Я надеялся найти какую-нибудь еду и прошмыгнуть обратно к себе никем не замеченным, но в кухне оказались Забрина и Дуайт, и мое появление, очевидно, застало их врасплох.
— Вам не помешало бы побриться, — заметил Дуайт.
— И сменить одежду, — добавила Забрина. — Такое впечатление, что ты спал не раздеваясь.
— Так и было, — сказал я.
— Если хотите, можете поискать что-то у меня в шкафу, — предложил Дуайт. — Буду рад, если вам подойдет что-нибудь из моего гардероба.
Только тогда я обратил внимание на две странные вещи. Во-первых, рядом со столом, за которым сидели Дуайт и Забрина, стоял чемодан, а во-вторых, у Забрины были красные и мокрые глаза; похоже было, что я помешал им прощаться.
— Это все из-за тебя, — упрекнула она меня. — Он уходит из-за тебя.
У Дуайта вытянулось лицо.
— Это неправда, — запротестовал он.
— Сам сказал, не увидь ты эту проклятую лошадь... — начала Забрина.
— Но ведь он здесь совсем ни при чем, — перебил ее Дуайт. — Я сам вызвался пойти в конюшню вместе с ним. Не будь лошади, случилось бы что-нибудь еще. Чему быть — того не миновать.
— Насколько я понимаю, ты уезжаешь? — вмешался я.
— Собираюсь, — горестно произнес Дуайт. — Видите ли, если я не уйду сейчас....
— Ты не уйдешь никогда, — договорила вместо него Забрина. — Там, за пределами нашего дома, нет ничего, ради чего стоило бы уходить, — потянувшись через стол, она схватила за руку Дуайта. — Если ты был перегружен работой...
— Нет, вовсе нет, — возразил он. — Но с годами я не становлюсь моложе. И если не уйду в ближайшем времени, то не уйду совсем, — он осторожно высвободил свою ладонь из руки Забрины.
— Проклятая лошадь, — ворчливо сказала она.
— Какое отношение ко всему этому имеет лошадь? — спросил я.
— Никакого... — ответил Дуайт. — Просто я сказал За-За, — (За-За? Господи, да они гораздо ближе друг к другу, чем я себе представлял), — что, увидев коня...
— Думуцци.
— ...Увидев Думуцци, я вдруг понял, что мне не хватает самых обыкновенных вещей внешнего мира. Кроме, конечно, этого, — кивком он указал на маленький телевизор, который Дуайт смотрел часами. Должно быть, всякий раз, всматриваясь в мерцающий экран, он жаждал покинуть «L'Enfant», но, очевидно, осознал он это желание, лишь когда появился Думуцци.
— Итак, — вздохнув, сказал Дуайт. — Мне пора.
Он встал из-за стола.
— Подожди хотя бы до завтра, — попросила Забрина. — Уже вечереет. Лучше отправиться в путь рано утром.
— Боюсь, ты что-нибудь подсыплешь мне в ужин, — уголки его губ чуть тронула печальная улыбка. — И я забуду, зачем собрал вещи.
— Ты ведь знаешь, ничего подобного я никогда не сделаю, — угрожающе улыбаясь, ответила она и громко фыркнула: — Хочешь уйти — скатертью дорога. Руки тебе никто выкручивать не станет.
Она опустила глаза.
— Но ты будешь по мне скучать, — тихо сказала она. — Вот увидишь.
— Я буду по тебе очень скучать. И возможно даже, не выдержу разлуки больше недели, — согласился он.
Плечи Забрины задрожали, и она разрыдалась горючими, величиной с серебряный доллар, слезами.
— Не надо... — срывающимся голосом сказал Дуайт. — Не выношу, когда ты плачешь.
— Тогда не заставляй меня плакать, — с обидой в голосе ответила Забрина, и, подняв полные слез глаза, добавила: — Знаю, тебе нужно идти. Я понимаю. Правда, понимаю. И знаю, что бы ты ни говорил, через неделю ты не вернешься. Стоит тебе попасть туда, как ты начисто забудешь о моем существовании.
— О, дорогая... — Дуайт подался вперед, чтобы прижать ее к себе, но объятие вышло неловким.
Отчаяние Забрины было слишком велико, и она вцепилась в Дуайта с такой силой, будто связывала с ним последнюю надежду удержаться от падения с большой высоты, и, уткнувшись ему в живот, зашлась долгими и громкими рыданиями. Глядя на меня, Дуайт нежно поглаживал ее по волосам, и я читал в его взоре невыразимую тоску, к которой, однако, примешивалось некоторое раздражение. Было вполне очевидно, что заставить его отступиться от принятого решения не могла никакая сила, а своими стенаниями и рыданиями Забрина лишь оттягивала то, что было неизбежно.
Судя по всему, он призывал на помощь меня.
— Успокойся, Забрина, — бодро сказал я. — Хватит, хватит. Не надо его хоронить. Он не умирает. А всего лишь хочет пойти посмотреть, что творится в большом и плохом мире.
— Это одно и то же, — ответила она.
— Какая же ты глупышка, — мягко продолжал я, подойдя к ее стулу и положив руки ей на плечи. Мой жест поначалу ее смутил, и это позволило Дуайту высвободиться из ее объятий, но она, похоже, уже смирилась с его отъездом и больше не пыталась его удержать.
— Береги себя, — сказал он ей. — И вы тоже, Мэддокс. По вам я тоже буду скучать.
Он поднял чемодан.
— Попрощайтесь за меня с Мариеттой, ладно? Передайте, что я желаю ей счастья с ее подружкой.
Он двинулся в сторону двери, но очень неуверенно, и я даже заподозрил, что он передумал, и, возможно, я оказался бы прав, не подними в этот миг Забрина глаза и не произнеси следующую фразу с такой яростью, которая никоим образом не вязалась с настроением момента:
— Ты все еще здесь?
Этого было достаточно, чтобы Дуайт повернулся и ушел.