Книга: Три девушки в ярости
Назад: Период I. Август — декабрь 1966
Дальше: Письмо 2. Карл — Ильзе. Берлин, 28 августа

Письмо 1

Сюзанна — Магде

Париж,

26 августа 1966

Моя дорогая Магда!

Три дня, как ты уехала! Три дня, а точнее — семьдесят два часа, или четыре тысячи триста двадцать минут, или двести пятьдесят девять тысяч двести секунд! Ты, зная, что каждая секунда равна тысяче лет, можешь представить, каково мне это. Я такая же чахлая и съёженная, как те нормандские яблочки, что привозит нам Фаншетта и сама потом целый год с ними возится. Не подымай очи горе, я ничуть не преувеличиваю, уж будь любезна поверить, что я в отчаянии. И отказываюсь проявлять благоразумие. Или прилично себя держать. Мне бесконечно грустно, и с какой стати скрывать это? Да, ты права, я немного слишком сгущаю, и обстоятельства так жестоки, что я ни в чём не хочу себя стеснять: с самого твоего отъезда мне хочется только плакать. Нет — ещё стонать, сердиться, вопить о несправедливости! Я злюсь на весь свет. Сегодня я встретила Франсуазу и Монику, они шли под ручку по Люксембургскому саду, по той же аллее, что и мы, когда идём в лицей. Слава богу, они меня не заметили! Иначе я не смогла бы скрыть ту ярость, какая охватывает меня всю без остатка, стоит мне увидеть двух этих кумушек! До какой же малости я скукожилась, если завидую этой паре дур?!

Скоро начнётся учебный год, и меня утешает лишь мысль, что это — последний. На будущий год я поступаю в университет и втайне надеюсь, что ты тоже будешь там вместе со мной! Объяснение мы найдём, ведь обучение в Берлине наверняка оставляет желать лучшего. Обязательно. Уже представляю нас с тобой в Сорбонне! И не отвечай с твоей серьёзной миной, что не можешь мне ничего обещать!

Ненавижу наигранное благодушие бодрячков, а ведь именно его я прочла на твоём лице, когда мы прощались у дверей дома. Ты даже слезы не пролила, держалась, словно кол проглотила, а маленький чемоданчик стоял у твоих ног. Тот самый, с которым ты пять лет назад приехала в Париж. Дрянная и древняя рухлядь, пыльная, и вся сморщенная, и такая же жёсткая, как твой отец. Он так крепко держал тебя за плечо, словно до последнего боялся, что ты откажешься с ним возвращаться. Это ж надо — так плохо тебя знать!

А мне бы так хотелось, чтобы нас отрывали друг от друга насильно, чтобы тебя швырнули на пол, а ты бы изошла страшным криком — таким же сильным, как твоя тоска оттого, что ты покидаешь этот дом, этот город и эту страну, ставшие тебе уже почти родными, разве не так?

Разве не так?

Ты не проронила ни слова, ты на меня даже не посмотрела. Так что теперь и я уже не уверена, а есть ли ты вообще… Ну что, ты наконец-то чувствуешь себя свободной? О, скажи, что тебе меня не хватает, что ты не забудешь меня… Нет-нет, скажи мне правду, главное — ничего не исправляй в своих письмах. Давай держать слово, давай рассказывать друг другу всё-всё до мельчайших подробностей, так мы не потеряемся. Ну, вроде того как теми вечерами, когда я приходила к тебе в кровать, мы лежали рядом, и смеялись, и рассказывали друг дружке всякую чепуху, пока не проваливались в тёмную пучину сна. То есть засыпала-то я. А ты всё ещё считала баранов… А теперь, в Берлине, тебе спится лучше? У тебя больше нет кошмаров?

Я смотрела, как вы с дядей Карлом уходите всё дальше, с узкого балкона комнаты Дитера. Он, брат мой, стоял рядом, но не говорил мне ни слова. Он обеими руками сжимал кованые железные перила с такой силой, что мне показалось, его вены вот-вот лопнут. Он похож на тебя — тоже держит всё в себе. Я исподтишка наблюдала за ним, он почти пугал меня. Я шепнула, что мы будем скучать по тебе. Он обдал меня презрительным взглядом, каким всегда на меня смотрит. Твой отъезд причинил ему боль, ведь вы оба были очень дружны, хотя я не представляла, что до такой степени.

Дядя Карл шагал торопливо. Ты так старалась не отставать, ты шла, опустив голову. Ох, сладкая моя, признаешься ли, о чём тогда думала? Твоего отца видно издалека. Скажу тебе уж всё, что думаю: дядю, с его безобразным телом, которому приходится прикладывать столько усилий, чтобы двигаться, я считаю очень уродливым! Знаю, что говорю не по-христиански, но у твоего отца манеры животного. Он такой молчун. У него такой мрачный взгляд. Не ври мне, я знаю — ты тоже боишься его. Помнишь, ни с того ни с сего ты вдруг становилась чересчур серьёзной и понижала голос до шёпота. Как в доме с покойником.

И, видишь ли, чемодан-то твой был тяжёлый. Неся его, ты так и норовила завалиться на сторону, а он, твой отец, даже не соизволил заметить. И уж тем более не пожелал вызвать такси, а ведь мама предлагала его оплатить. Мне невыносимо, что ты возвращаешься к такой жалкой жизни, а он отказывается от нашей помощи, уж не знаю как объяснив это… Наверное, своими жизненными принципами. Да ведь это смешно! А о твоей гордости он подумал? Что он может понять в той жизни, к которой ты уже привыкла? Решительно ничего, он даже представить себе её не способен, в этом я абсолютно уверена. В каком жалком углу он собирается вас поселить? Я знаю тебя, жаловаться ты не умеешь, ты ничего мне об этом не скажешь, но я догадаюсь сама.

Мне не нравится твой отец. Это презрение, которое сквозит во всех его движениях… Но в чём же он нас упрекает? Я уже спрашивала об этом маму, но она отвела взгляд, при этом сделав такой лёгкий жест рукой, словно вычёркивала это чувство совсем.

Стоило тебе скрыться за углом улицы, и атмосфера в доме уже не та. Сперва я подумала, что мне нечем стало дышать от моего внезапного одиночества. Но я быстро поняла другое: именно ты заставляла нас обеих держаться.

Мама теперь почти не выходит из спальни. Сегодня она даже не стала одеваться. Спустилась к обеду в длинном пеньюаре из розового и серого атласа, ничего не сказала, посмотрела мимо всех и раскритиковала всё, что Фаншетта поставила на стол. Как только папа раскрывал рот, она бросала на него пренебрежительный взгляд и дошла даже до упрёков в его адрес, когда он заговорил о погоде за окном. Я сперва подумала, что они просто поссорились. То же самое повторилось на другой вечер. Но тут уж я поняла, что всё куда серьёзнее. Папа ничего не ел. Саркастические выпады жены он воспринимал даже без возражений. Я ничего не понимала. Вот тебе и раз, а ведь летом в Сан-Рафаэле всё было хорошо.

А потом, за ужином, папа ни с того ни с сего со своей обычной иронией стал надо мной подтрунивать. Наверное, хотел переменить тему разговора. Ты же знаешь, тут вечно у всех на языке моё «озорство» в области одежды! Мою стрижку он назвал посмешищем, а платье нашёл слишком коротким. Я таким же игривым голоском парировала, что в реальной жизни девушки теперь вовсю показывают коленки и это уже никого не шокирует, кроме некоторых старых джентльменов в чёрном.

Я разозлила его, вывела из себя. Он перестал скрывать озлобленность: теперь я-де уже не так мила и того менее изящна, чтобы простить мою наглость. В моём положении лучше всего оставаться скромной и услужливой.

Никогда ещё он не был таким противным. Я просто онемела. Повернулась было к матери за поддержкой, надеясь, что она постоит за меня, возразив хоть словечком. Она побелела как мел. Но ничего не сказала!!! Просто встала и вышла из комнаты. Я заперлась у себя в спальне. Быть одной стало невыносимо. Тогда я вспомнила, как привыкла делать, когда была маленькой, и пришла на кухню к Фаншетте. У меня в глазах стояли слёзы. А она улыбнулась, увидев меня.

— Ты всех милее, — только и сказала она.

И снова повернулась к плите. От меня что-то скрывают. Как будто гроза проревела вдалеке, но не разразилась, прошла стороной.

Вот пишу тебе, а ведь мне давно время спать.

А у тебя есть своя спальня?

Нежно целую, твоя кузина

Сюзанна

Назад: Период I. Август — декабрь 1966
Дальше: Письмо 2. Карл — Ильзе. Берлин, 28 августа