После всего, что произошло в России за 1917–1949, нужно быть совсем слепым или неправдивым, чтобы отрицать катастрофический характер происходящего. Революция есть катастрофа в истории России, величайшее государственно-политическое и национально-духовное крушение, по сравнению с которым Смута бледнеет и меркнет.
Смута была брожением; народ перебродил и опомнился. Революция использовала новую смуту и брожение и не дала народу ни опомниться, ни восстановить свое органическое развитие.
Смута была хаотическим бунтом и дезорганизованным разбоем.
Революция оседлала бунт и государственно организовала всеобщее ограбление.
Смуту никто не замышлял: она была эксцессом отчаяния, всенародным грехопадением и социальным распадом. Революция готовилась планомерно, в течение десятилетий; в известных слоях интеллигенции она стала традицией, передававшейся из поколения в поколение; с 1917 года она стала систематически проводиться по заветам Шигалева и чудовищным образом закрепляться: она ломала русскому человеку и народу его нравственный и государственный «костяк» и нарочно неверно и уродливо сращивала переломы.
Смута длилась 9 лет (1604 — появление Самозванца, 1613 — избрание на царство Михаила Федоровича). Революция тянется уже 32 года и конца ей не видно. Подрастают новые поколения, живущие в России, но не знающие ни ее истории, ни ее священных традиций, ни ее международного положения.
Смута разразилась в сравнительно первобытной России, расшатанной и оскудевшей от террора Иоанна Грозного. Революция была подготовлена и произведена в России, которая культурно цвела, хозяйственно богатела и прогрессивно реформировалась. Россия начала XX века имела две опасности: войну и революцию. Войну ей сознательно навязала Германия, чтобы остановить ее рост; революцию в ней сознательно раздули революционные партии, чтобы захватить в ней власть.
После смуты Россия была разорена (засевалась всего одна двадцать третья часть прежней площади); но она сохранила свой национальный лик. Революция разоряет и вымаривает ее систематически, и симулирует ее мнимое «богатение»; она исказила ее национальный лик, отменила даже ее имя и превратила ее в мировую язву, грозящую всем народам.
Поэтому русская революция есть величайшая катастрофа — не только в истории России, но и в истории всего человечества, которое теперь слишком поздно начинает понимать, что советский коммунизм имеет европейское происхождение и что он теперь ломится назад, — на свою «родину». Ибо он готовился в Европе сто лет в качестве социальной реакции на мировой капитализм; он был задуман европейскими социалистами и атеистами и осуществлен международным сообществом людей, сознательно политизировавших уголовщину и криминализировавших государственное правление. В мир сошел аморальный властолюбец, сделавший науку и государственность орудием всеобщего ограбления и порабощения, — жестокий и безбожный, величайший лжец и пошляк мировой истории, научившийся у европейцев клясться именем «пролетариата» и оправдывать своими целями самые гнусные средства.
Итак русская революция подготовлялась на протяжении десятилетий (с семидесятых годов) — людьми сильной воли, но скудного политического разумения и доктринерской близорукости. Эти люди, по слову Достоевского, ничего не понимали в России, не видели ее своеобразия и ее национальных задач. Они решили политически изнасиловать ее по схемам Западной Европы, «идеями», которой они, как голодные дети, объелись и подавились. Они не знали своего отечества; и это незнание стало для русских западников гибельной традицией со времен главного поносителя России — католика Чаадаева…
Русские революционеры не понимали величайших государственных трудностей, создаваемых русским пространством, русским климатом и ничтожной плотностью русского населения. Они совершенно не разумели того, что русский народ является носителем порядка, христианства, культуры и государственности среди своих многонациональных и многоязычных сограждан. Они не желали считаться с суровостью русского исторического бремени (на три года жизни — два года оборонительной войны!) и хотели только использовать для своих целей накопившиеся в народе утомление, горечь и протест. Они не понимали того, что государственность строится и держится живым народным правосознанием, и что русское национальное правосознание держится на двух основах — на Православии и на вере в Царя. Как «просвещенные» неверы, они совершенно не видели драгоценного своеобразия русского Православия, не понимали его мирового смысла и его творческого значения для всей русской культуры. Они не видели тех опасностей, которые заложены для России — в неуравновешенности русского темперамента, в незрелости русского добродушного, по-детски увлекающегося и шаткого характера и в его многосотлетней непривычке активно и ответственно строить свое государство. Они не понимали, что западные демократии держатся на многочисленном и организованном «среднем сословии» и на собственническом крестьянстве, и что в России нет еще ни того, ни другого.
Они видели только сравнительную бедность и нравственную удобособлазнимость русского народа, — и десятилетиями демагогировали его. И никому из них и в голову не приходило, что народ, не привыкший к политической свободе, не поймет ее и не оценит; что он злоупотребит ею для дезертирства, грабежа и резни, а потом продаст ее тиранам за личный и классовый прибыток… Подпиливали столбы и воображали себя титанами «Атлантами», способными принять государственное здание на свои плечи. Закладывали динамит и воображали, что удастся снести одну крышу, которая немедленно сама вырастет вновь из «нерухнувшего» здания. Сеяли ветер на все четыре стороны и, пожиная бурю, удивлялись, что их парусную лодчонку опрокинуло волною…
На этой политической близорукости, на этом доктринерстве, на этой безответственности, — была построена вся программа и тактика русских революционных партий. Они наивно и глупо верили в политический произвол и не видели иррациональной органичности русской истории и жизни. И слишком поздно поняли свои ошибки. Благороднейшие из них признали свои недоразумения и промахи уже в эмиграции (Плеханов, Церетели, Фундаминский), тогда как другие и доселе восхищаются своим «февральским» безумием…
Она была безумием и притом разрушительным безумием. Достаточно установить, что она сделала с русской религиозностью всех исповеданий, в особенности с православной церковью; что она учинила с русским образованием, в особенности с высшим и средним образованием, с русским искусством, с русским правом и правосознанием, с русской семьею, с чувством чести и собственного достоинства, с русской добротой и с патриотизмом…
Она была безумием со стороны самих умеренно-революционных и полуреволюционных партий, кои вскоре были уничтожены со всеми их планами, программами, кадрами, газетами и традициями.
Но она же обнаружила и безумную беспечность и близорукость правых — охранительных партий, который не имели ни творческих идей, ни социальных программ, ни верных кадров в стране. Их хватило только на то, чтобы затруднить великую реформу Столыпина. А «крайне правые» только и умели обманно уверять Государя в «многомиллионности» своего «союза» и в его «верноподданничестве», с тем, чтобы в грозный час опасности предать Царя и его семью на арест, увоз и убиение…
Революция была безумием и для русского крестьянства. Русское крестьянство стояло перед исполнением всех своих желаний; оно нуждалось только в лояльности и терпении. Равноправие и полноправие давалось ему от Государственной Думы (законопроект, выработанный В. А. Маклаковым). Земля переходила в его руки столь стремительно, что, по подсчету экономистов к 1932 году в России не осталось бы ни одного помещика: все было бы продано и куплено по закону и нотариально закреплено. Земля отдавалась ему в частную собственность (реформа П. А. Столыпина, 1906). К началу этой реформы Россия насчитывала 12 миллионов крестьянских дворов. Из них 4 миллиона дворов уже владело землею на праве частной собственности, а 8 миллионов числилось в общинном владении. За 10 лет (1906–1916) на выдел из общины записалось 6 миллионов дворов из восьми. Реформа шла полным ходом в связи с прекрасно организованным переселением; она была бы закончена к 1924 году. Но революционные партии позвали к «черному переделу», осуществление которого было сущим безумием: ибо только «тело земли» переходило к захватчикам, а «право на землю» становилось спорным, шатким, непрочным и прекарным (т. е. срочным до востребования); оно обеспечивалось лишь обманно — будущими экспроприаторами, коммунистами. Итак, историческая эволюция давала крестьянам землю, право на нее, мирный порядок, культуру хозяйства и духа, свободу и богатство; революция лишила их всего. Подготовительный нажим большевиков начался немедленно вслед за «черным переделом» и длился 12 лет. Вслед за тем (1929–1935) коммунисты приступили к коллективизации и, погубив казнями и ссылками не менее 600 000 дворов и семей, ограбили и пролетаризировали крестьян и ввели государственное крепостное право.
Революция была безумием и для русского промышленного пролетариата. Война 1914–1917 гг. поставила его непосредственно перед легализацией свободных рабочих союзов. Революция дала ему гибель его лучших технически обученных кадров; долгие годы безработицы, голода и холода; порабощение в тоталитарных тред-юнионах; снижение уровня жизни на целые поколения; падение реальной зарплаты; государственную «потогонную систему» (стахановщина); систему взаимного политического сыска, доносительства и концлагеря.
Революция была проявлением безумия и со стороны русского промышленно-торгового класса, который в лице Саввы Морозова, Ивана Сытина и других финансировал революционеров до тех пор, пока не был истреблен ими. А когда гибель стояла уже у порога, этот же самый класс не захотел или не сумел своевременно изыскать средства для борьбы с большевиками. Во время гражданской войны на юге, когда города переходили из рук в руки, — промышленники по уходе белых считали свои «убытки» и «протори», и роптали, а по уходе красных — подсчитывали свои «остатки» и благодарили судьбу за спасение.
Но наибольшим безумием революция была для русской интеллигенции, уверовавшей в пригодность и даже спасительность западноевропейских государственных форм для России и не сумевшей выдвинуть и провести необходимую новую русскую форму участия народа в осуществлении государственной власти. Русские интеллигенты мыслили «отвлеченно», формально, уравнительно; идеализировали чужое, не понимая его; «мечтали» вместо того, чтобы изучать жизнь и характер своего народа, наблюдать трезво и держаться за реальное; предавались политическому и хозяйственному «максимализму», требуя во всем немедленно наилучшего и наибольшего; и все хотели политически сравняться с Европой или прямо превзойти ее.
И теперь еще люди этого сентиментально-мечтательного поколения покидают земную жизнь, не передумав и вменяя себе это самодовольное упрямство в заслугу «стойкости» и «верности»… Они так и не поймут, что глупо глотать все лекарства, полезные другим; что пальмы и баобабы не всюду растут на воле; что страусы не могут жить в тундре; что республика и федерация требуют особого правосознания, которого многие народы не имеют и коего нет и в России. Не поймут, что народы, веками проходившие через культуру римского права, средневекового города, цеха и через школу римско-католического террора (инквизиция! религиозные войны! крестовые походы против еретиков! грозная исповедальня!) — нам не указ и не образец… Ибо мы, волею судьбы, проходили совсем другую школу — сурового климата, татарского ига, вечных оборонительных войн и сословно-крепостного строя. Что «немцу здорово», то русского может погубить…
Так безумие русской революции возникло не просто из военных неудач и брожения, но из отсутствия политического опыта, чувства реальности, чувства меры, патриотизма и чувства чести у народных масс и у революционеров. Люди утратили органическую национальную традицию и социально-политическое трезвение. В труднейший час исторической войны, когда монарх и указанный им наследник двукратным отречением погасили в народе присягу на верность, — все это вызвало развал правосознания, безумную толкотню и давку из-за эфемерного полно-равно-правия и столь же мнимого обогащения захватом. Все это брожение возникло отнюдь не из «нищеты», «гнета» или «разрухи». Брожение шло от нежелания отстаивать Россию и держать фронт и от жажды революционного грабежа. По прозорливому слову Достоевского — русский простой народ понял революционные призывы (Приказ № 1) и освобождение от присяги — как данное ему «право на бесчестие», и поспешил бесчестно развалить фронт, удовлетвориться «похабным миром» и приступить к бесчестному имущественному переделу. Это бесчестие выдвинуло наверх демагогов-интернационалистов.
Русские летописи пишут о Смуте, что она была послана нам за грехи, — «безумного молчания нашего ради», т. е. за отсутствие гражданского мужества, за малодушное «хоронячество» и непротивление злодеям. Несомненно, что эти слабости и недостатки сыграли свою роль и в нынешней революции. Но были и иные грехи, важнейшие: утрата русских органических и священных традиций, шаткость нравственного характера, безмерное политическое дерзание и отсутствие творческих идей.
В определенных кругах эмиграции, склонных к политическому доктринерству и социализму, опять заговорили о «традициях», «заветах» и «идеалах» февральской революции (1917 г.), об их единоспасительности и о необходимости вернуться к ним. Поскольку при этом подразумеваются личные мечты февральских деятелей, постольку мы в этом вопросе не компетентны. Это дело будущей истории и притом ее биографической части: февралисты уже выпустили целый ряд мемуаров, и их будущие биографы, наверное, сумеют установить, каковы были их мечты, идеалы и намерения. Но для России февральская революция нисколько не сводится к этим мечтам и идеалам: она представляет из себя ряд фатальных для русской истории деяний и событий, которые имели совершенно определенный политический уклон и неизбежно вели к совершенно определенным последствиям. И когда нам начинают восхвалять эту злосчастную, постыдную и мучительную эпоху, и рекомендовать этот политический уклон как единоспасительный, то мы чувствуем себя обязанными открыто и недвусмысленно формулировать сущность этих деяний и этих «заветов». Предоставим февральским деятелям повествовать о своих идеалах и вздыхать о своих мечтах; предоставим им оправдываться перед Богом, перед своею совестью и перед русским народом. Нас интересует не их субъективно-политические переживания, а объективно-государственный профиль февраля.
В февральской революции надо различать стихийно-массовый процесс военного разочарования, смятения, возмущения, бунта, разнуздания, духовного разложения: здесь действовали не «идеалы» и не «заветы», а нежелание идти на фронт, массовые вожделения и страсти. Это была не политика, а длительный и нараставший эксцесс, поощрявшийся и разжигавшийся слева. От этого противогосударственного и анархического «эксцесса снизу» надо отличать политическую тактику сверху. Мы будем сейчас говорить не о том, что делала «улица», «толпа» или «масса», а о тех директивах, которые проводились в жизнь сверху, о мерах Временного правительства, воспринявшего «всю полноту власти».
Конечно, деятели февраля могут сказать нам, что улично революционная и совдепско-большевицкая ситуация была такова, что они ничего иного не могли делать, кроме того, что делали; что у них не было выбора; что в их распоряжении не было ни сил, ни средств; что они просто «рушились» вместе с государственным аппаратом, с армией и национальным хозяйством и только старались обрушиться подостойнее. Но, если так, то в чем же «традиции» и «заветы» февральского Временного правительства? Не в том ли, чтобы рушиться в либерально-гуманно-демократической позе и «политически фигурировать» на тающей льдине, уносимой «полою водою революции»? О такой традиции не стоило бы говорить; к таким «заветам» нечего и призывать. Дело, конечно, обстоит иначе: февралисты и ныне поддерживают свои директивы и меры, считают их правильными и призывают новые поколения русских людей воспринять их и подражать им.
Ведь на самом деле правительство, говорившее и решавшее дела от лица русского государства с марта по ноябрь 1917 года, действовало, повелевало, разрешало, издавало указы и законы, назначало и увольняло, прокладывая совершенно определенные пути и создавая совершенно определенные традиции («заветы»). Какие же это были пути и какие традиции, заслуживавшие преклонения и подражания?
1. Тактика февраля началась с ноября 1916 года речью Милюкова в Государственной Думе, направленной против Государя и стремившейся подорвать в народе всякое доверие к нему и его семье. Слова «глупость или измена» были восприняты всей страной как обоснованное обвинение Императора в национальной измене и как «штурмовой» сигнал к «революции — во имя победы». На самом же деле Милюков не имел никаких данных для такого обвинения и сам знал, что он никаких данных не имеет. Следственная комиссия Н. К. Муравьева, состоящая сплошь из левых деятелей, установила в дальнейшем полную неосновательность этого обвинения. А Государь и его семья запечатлели впоследствии свою верность России страшною смертью. Это означает, что измена была не на стороне Монарха, а на стороне его инсинуаторов и диффаматоров (ибо выступление Милюкова было обдумано и решено не им единолично).
Такова «директива февраля: поднять революцию во время войны, не считаясь с войной, прикрываясь ее целями и начать эту революцию изменническою клеветою на законного Государя.
2. Следующим актом революции был «Приказ № I». Нам безразлична подробная история его составления и опубликования: не существенны и имена его составителей. Существенно то, что он, по своему точному тексту и смыслу, сделал следующее: 1. Он ввел в армию выбранные «Комитеты от нижних чинов» и призвал в Совдепе представителей от «воинских частей» (пункты 1 и 2); 2. Политически — он подчинил армию выбранным комитетам и Совдепу, введя тем двоевластие и предоставив право и комитетам и Совдепу дезавуировать приказы Военного Командования (пункт 3); 3. Он противопоставил приказам Военной Комиссии Государственной Думы — приказы Совдепа и ввел тем троевластие, т. е. полную и окончательную смуту (пункт 4); 4. Он изъял все оружие армии из ведения ее командного состава, отдав его в распоряжение ротных и батальонных комитетов; этим он вызывающе деградировал все русское офицерство в глазах солдат и всего народа (пункт 5); 5. Вне строя и службы — он провозгласил «политические права солдата», отменил вставание во фронт и отдание чести (пункт 6); 6. Наконец, он отменил субординационное титулование командного состава и превратил солдатские ротные комитеты в судилище над офицерами (пункт 7). Всем этим он вовлек армию в революционную политику и революционное разложение; и сделал ее совершенно небоеспособною.
Этот приказ мы цитируем по тексту, помещенному в номере 3 «Известий Петроградского Совета». Текст его, найденный нами во французском издании книги Керенского — не соответствует подлинному и первоначальному русскому тексту: он переведен неточно-смягчающе, пункт четвертый пропущен совсем, так же, как и пункт о «невставании во фронт» и «неотдании чести».
Напрасно указывают на то, что приказ Номер Первый касался только «гарнизона Петроградского Округа»: в действительности он был разослан по всей русской армии, читался и применялся везде.
Существенно также, что этот приказ не был отменен ни военным министром, ни Временным правительством, ни революционной думой. Мало того, провозглашение «политических прав солдата» было через несколько дней подтверждено всем составом Временного правительства, а также приказом № 114 военного министра Гучкова, о чем сообщает в своих воспоминаниях и Керенский (с. 168 и сл., с. 395 франц. издания).
Такова вторая директива февраля: политизировать воюющую армию; подорвать военную субординацию в ней; и, следовательно — внести в нее революцию, разложить ее и лишить ее боеспособности: все это из опасения, как бы верная армия не подавила революцию.
3. Следующим актом революции была амнистия всем преступникам, как политическим, так и уголовным. Она была дана 19 марта 1917 года. О ней не раз упоминает в своих воспоминаниях Начальник Всероссийского Уголовного Розыска А. Ф. Кошко (том I, стр. 214. П, 22. III, 151). По соображениям, подсказанным фальшивою сентиментальностью и полным отсутствием государственного смысла, — в хаос революции было выброшено несколько сот тысяч опытных воров и удостоверенных убийц, которые тогда же объединились на съезде «уголовных деятелей» и, конечно, начали, как надо было предвидеть, «новую жизнь»: одна часть вступила в коммунистическую партию и даже прямо в Чеку, другая «завязалась» в толпе и возобновила свою прежнюю деятельность, но уже не угрожаемая распавшимся уголовным розыском.
Такова третья директива февраля: от «гуманной» веры в «человека» и от доктринерской веры в «свободу» — разнуздать все наличные в стране злые и преступные силы от большевиков до профессиональных рецидивистов.
4. Следующим актом Временного правительства был разрыв с политически опытными и социально-почвенными силами, ликвидация всего наличного государственного аппарата, как якобы контрреволюционного, и повальное дезавуирование прежней администрации. В результате этого распались все силы, способный поддержать порядок, а силам беспорядка были открыты все возможности. На место профессионального администратора — стал дилетант; опытные деятели порядка заменились неопытными, но пронырливыми болтунами; наивнейшие «общественные деятели» взялись за дело, в котором они ничего не понимали; и даже в славный и мудрый Правительственный Сенат были введены бездарные доценты и леворадикальные адвокаты.
Такова четвертая директива февраля: разрушить аппарат государственного порядка, которым держалась страна; на все места выдвигать левых, независимо от их неопытности, неумения, бездарности, неискренности и авантюризма; т. е. снижать качество государственного кадра в стране.
Систематическое разрушение государственного аппарата, проводившееся Временным правительством, объясняется прежде всего отвращением февралистов к государственному принуждению.
5. В русском либерале XIX века дремал сентиментальный анархист: либерал начинал с мечты о свободе, воспринимал от всего христианства одно только требование «гуманности», отрицал «насилие», а потом и «всякое принуждение» и кончал в безвластии. Так для Керенского (Воспомин. гл. I) — государственное принуждение сводится к «террору» и «гильотине»; смертная казнь есть для него «классическое орудие самодержавия»; в русской дореволюционной администрации он видит «лакеев и палачей Николая II». Все это, конечно, отвергается с негодованием. Напротив, Временное правительство «творило новое государство», основанное на «любви к ближнему», из «гуманности, терпимости, прощения и кротости». Внешне это выглядело, как «слабость», но на самом деле требовало, видите ли, «великой силы характера».
Вот откуда это разложение власти; февралисты ничего не понимали и ныне ничего не понимают в государстве, в его сущности и действии. Тайна государственного импонирования; сила повелевающего и воспринимающего внушения; секрет народного уважения и доверия к власти; умение дисциплинировать и готовность дисциплинироваться; искусство вызывать на жертвенное служение; любовь к Государю и власть присяги; тайна водительства и вдохновение патриотизма — все это они просмотрели, разложили и низвергли, уверяя себя и других, что Императорская Россия держалась «лакеями и палачами», что вся сила государства — в красноречивом «уговаривании» и что этим искусством они владеют, как никто. Понятно, почему Временное правительство не организовывало никаких верных ему воинских частей; почему оно в критическую минуту имело за себя только добровольцев-юнкеров и женские батальоны; и, наконец, почему оно не могло оборонить Учредительное Собрание. У сентиментальных дилетантов от политики — все расползлось и пошло прахом.
Вот пятая традиция февраля: государство без принуждения, без религиозной основы, без монархического благоговения и верности, построенное на силах отвлеченного довода и прекраснословия, на пафосе безрелигиозной морали, на сентиментальной вере во «все высокое и прекрасное» и в «разум» революционного народа. Словом: «демократизм» в состоянии анархического «умиления».
6. Однако разрушение государственного аппарата, проводившееся Временным правительством, имело еще одно весьма трезвое основание: страх перед правыми и перед якобы подготовляемой ими «контрреволюцией».
Страх перед правыми был психологически понятен: слишком долго боролись левые с Императорским Правительством; слишком импонировал им его административный аппарат; слишком суровое возмездие ждало каждого из них в случае провала революции и, торжества консервативной государственности. К этому присоединились еще инерция и близорукость. Но политически этот страх был противогосударствен и необоснован. Противогосударствен — потому, что спасение России требовало объединения всех политических и государственно опытных сил, каковые находились именно справа, а не в кругах революционного подполья, открывшего «Всероссийское Учредительное Собрание» пением гнусного «интернационала». Необоснован этот страх был потому, что «овцы», потерявшие «пастыря», рассеялись, а угрожающие выкрики Маркова Второго о «многомиллионном Союзе Русского народа» были обманны: он просто искал субсидий и заискивал у Государя. В течение всего 1917 года опасность грозила «слева», а не справа. Это понимали все трезвые и патриотически настроенные люди, кроме Временного правительства, которое боролось против «правых», включая сюда и демократически настроенных Корнилова и Деникина, и браталось с левыми — по совдепам и в комиссариатах разлагаемой армии.
Такова шестая директива февраля: опасаться мнимой контрреволюции; срывать ее начинания всеми средствами; верить в революционную демократичность большевиков и брататься с ними.
7. Было бы, однако, несправедливо приписывать февралистам только сентиментальное примиренчество. На внутреннему социальном фронте они вели замаскированное, но успешное наступление.
Автор настоящей статьи состоял летом 1917 года членом Волостного Исполкома и председателем Волостного Комитета по выборам в Учредительное собрание. Он имел возможность наблюдать агитацию партии социалистов-революционеров среди крестьян и сам читал и разъяснял вслух членам Волисполкома приказ министра земледелия Чернова, в котором выдвигалось два тезиса:
1) Высококультурные помещичьи имения должны быть сохранены до Учредительного Собрания. 2) Таких имений чрезвычайно мало. Выслушав этот приказ, крестьяне делали вывод, что «Временное Правительство разрешает немедленно приступить к разделу всех остальных имений», тогда как комментатор доказывал им анархическую, преступную и противогосударственную природу этого погромного приказа. Таким образом, Чернов призывал к аграрным погромам; Керенский выслушивал призывы с мест о помощи и отказывал в защите; а провинциальные деятели их партий, организовывали подвижные погромные отряды.
Такова еще одна традиция февраля: немедленно проводить желательный имущественный передел, осуществляя его в виде фактического захвата и разгрома, но в сентиментально-непротивленчески-замаскированной форме, приписывая его «революционной активности масс»; Учредительное Собрание должно было быть «поставлено перед совершившимся фактом». Само собою разумеется, что никакая сила не могла удержать солдат в армии при известии, что «черный передел» в стране идет полным ходом.
8. В то же самое время февралисты, разложив армию и порядок в стране и замаскировано поощряя «черный передел», попытались, в успокоение союзников, продолжать войну, что и закончилось позором Тарнополя и Риги. Мнимое «предательство революции» Главнокомандующим Корниловым должно было прикрыть весь этот жалкий провал.
Такова восьмая традиция февраля: традиция полного государственного и стратегического бессмыслия.
С нас довольно этого: основные традиции февральской революции вскрыты и формулированы. Они выражались не в словах, в которых аффектированно изливались общие места радикального либерализма, революционной демократии и сентиментальной гуманности, а в деяниях, в приказах, назначениях и смещениях, а также в неизбежных последствиях всего этого, погубивших Россию, ее свободу и ее демократические возможности. Вся эта политическая линия проявила такую государственную наивность, такое политическое безволие, такую правительственную неспособность, что стыд и ужас овладевает русским сердцем, когда теперь вновь раздаются призывы к возрождению этих традиций и когда газеты приносят доказательство того, что февралисты опять собираются брать в свои руки «всю полноту власти».
Но страшен сон, да милостив БОГ!