Книга: Варяго-Русский вопрос в историографии инири-2
Назад: Ломоносов и антинорманизм в трудах послевоенных «советских антинорманистов» и современных российских норманистов
Дальше: «Технарь» Карпеев и геолог Романовский о Ломоносове-историке и антинорманизме

Уровень знания нынешних «ломоносововедов»- гуманитариев творчества Ломоносова и варяго-русского вопроса

Для подведения итогов разработки темы «Миллер-историк» в трудах советских и современных норманистов - «миллеро»- и «ломоносововедов» одновременно - следует выслушать А.А. Чернобаева. В 2006 г. он, представляя № 1 журнала «Исторический архив», посвященного юбилею Миллера, констатировал в статье «Г.Ф. Миллер - выдающийся ученый России XVIII века», что его заслуги в становлении российской науки и образования долгое время отрицались. Сославшись на низкую оценку, которая была дана немецким академикам в 1955 г. в первом томе «Очерков истории исторической науки в СССР», историк подчеркнул: «В те годы только отдельные ученые (среди них А.И.Андреев, С.В.Бахрушин, С.Н.Валк, С.Л.Пештич, Н.Л.Рубинштейн) высоко оценивали творчество Миллера. В современной историографии, когда исследования по миллероведению ведутся широким фронтом (достаточно назвать труды Л.П.Белковец, С.И.Вайнштейна, С.С.Илизарова, А.Б.Каменского, Ю.Х. Копелевич, А.Х.Элерт и др.), убедительно раскрыт его весомый вклад в русскую науку и культуру». На следующий год ученый этот вывод повторил еще раз, прибавив к перечисленному ряду имена Г.В.Вернадского, Н.Охотиной-Линд и др.[132]

 

Но сиамским близнецом (или ее тенью) темы «Миллер-историк» в трудах названных и неназванных Чернобаевым ученых выступает тема «Ломоносов-неисторик», о чем историк умолчал. Хотя в науке не может быть закрытых, чуть открытых или полуоткрытых тем, поэтому следует говорить и об обратной стороне темы «Миллер-историк». А именно, что приведенные негативные мнения о Ломоносове и его антинорманистских идеях принадлежат высокодипломированным историкам, т. е., по мысли читателя, высококлассным профессионалам в вопросах, о которых они берутся судить. По причине чего эти мнения так легко усваиваются общественным сознанием, и последнее, безоглядно доверившись этим мнениям, также не видит в Ломоносове историка и также снисходительно-свысока посмеивается над его, как выразился В. Г. Белинский, «историческими подвигами».

 

Но в науке история существует, как и в других науках, специализация, которая позволяет достичь обоснованных, т. е. научных результатов, и которая не позволяет скатиться к голословным, т. е. ненаучным утверждениям. И вышеназванные историки, менторским тоном отчитывающие Ломоносова за его позицию в варяго-русском вопросе, не только не являются специалистами в этом сложнейшем вопросе исторической науки, их научные интересы вообще очень далеко отстоят от истории Киевской Руси. А ведь «изучая какую-либо историческую концепцию, - совершенно справедливо указывал крупнейший знаток проблем историографии А.М.Сахаров, - надо хорошо представлять себе как ту эпоху, в которой эта концепция вырабатывалась, так и ту эпоху, которой она посвящена»[133].

 

Но многие из современных «ломоносововедов»-«миллероведов» не соответствуют и половине этого историографического правила, а отсюда их ошибки и заблуждения даже в самых простейших вещах, что очень точно показывает, насколько «глубоко» они вошли в тему. Так, Ломоносов никогда не был, как в том уверяет И.Н.Данилевский, «химии адъюнктом». В январе 1742 г., через полгода по своему возвращению из Германии, он был назначен адъюнктом физического класса Петербургской Академии наук, а в июле 1745 г. профессором химии. Именно как «профессор» и «химии профессор» Ломоносов подписал свои возражения на диссертацию Миллера, данные в сентябре-ноябре 1749 и 21 июня 1750 года.

Т.А. Володина, чтобы «подкрепить» свою посылку, что «в патриотической запальчивости» Ломоносов «не особенно считался со средствами, доказывая величие российского народа», брезгливо роняет, «сколько яду и даже политического доносительства содержится в его нападках на Г.-З. Байера и Миллера, усомнившихся в подлинности легенды об Андрее Первозванном». Но ничего и никому не мог, если использовать формулировку Володиной, «доносить» Ломоносов в 1749 г. на Байера, ибо тот умер одиннадцатью годами ранее - в 1738 году. К тому же Ломоносов писал, как и его коллеги, например, немцы И.Э.Фишер и Ф.Г.Штрубе де Пирмонт, не «доносы» в Канцелярию Академии наук, а, согласно указу «ея величества», официальные «репорты». Г.А.Тишкин и А.С. Крымская почему-то утверждают, что в 1750 г. Миллер, оставив пост ректора, «посвятил себя истории. Теперь он увлекся русской древностью и подготовил сочинение "О начале русского народа и имени" (так в тексте. - В.Ф.)...»[134], тогда как сочинение «О происхождении имени и народа российского» (или «Происхождение имени и народа российского») было написано им весной-летом 1749 года.

По незнанию тех же элементарных фактов А.А. Формозов говорит, что речь-диссертация Миллера была подготовлена в 1747 г., что для ее разбора «Шумахер назначил в 1747-1750 гг. ряд комиссий...» (речь обсуждалась на 29 заседаниях Академического собрания, состоявшихся в октябре 1749 - марте 1750 г., в связи с чем к ней никакого отношения не имел, как это преподносит ученый, обыск у Миллера, ибо он состоялся в октябре 1748 г., к тому же Делиль, отбывший из России в мае 1747 г., вначале пребывал, объясняет П.П. Пекарский, с Шумахером «в дружбе», но потом «сделался решительным врагом его», и особенная борьба Делиля с Шумахером развернулась в 1742— 1743 гг.), что в ходе ее обсуждения «Ломоносов оказался союзником Крекшина и Шумахера», преподносит Ломоносова в качестве единственного ниспровергателя диссертации Миллера, хотя ее отвергли все, кто с ней тогда ознакомился (первоначально за исключением В.К.Тредиаковского), согласно предписанию Канцелярии Академии наук (а в их число Крекшин и Шумахер не входили, в связи с чем Ломоносова не мог возмущаться, на пару с Крекшиным, подходом Миллера к источникам), что Миллер «был обвинен в политических ошибках, понижен в чине (из академиков в адъюнкты) и переведен из Петербурга в Москву». Хотя понижение Миллера «в чине» состоялось в октябре 1750 г., а решение о его переезде в Москву было принято императрицей Екатериной II много лет спустя после этого события и вне какой-либо связи с ним - в январе 1765 г. и с полного на то согласия академика[135].

 

Так же не соответствуют истине слова Формозова, а они постоянно звучат в устах «ломоносововедов», что Ломоносов «выступил против напечатания» «Истории Сибири» Миллера. 7 июля 1747 г. Канцелярия Академии наук приняла решение отослать Ломоносову русский перевод с немецкого первой части данного сочинения, содержащей пять глав, чтобы, «рассмотря и исправя, при репорте внести в Канцелярию» (а в это время, надо сказать, шло разбирательство спора Миллера с Крекшиным по поводу происхождения династии Романовых, и в комиссию, способную установить истину, вместе с Тредиаковским и Штрубе де Пирмонтом входил Ломоносов. В конечном итоге комиссия, ответствуя перед Сенатом, приняла сторону Миллера). Ломоносов, «рассмотря» присланный материал, сделал в переводе некоторые исправления. И они были доведены до автора, который 9 ноября вернул в Канцелярию «Сибирскую историю вновь поправленную». Позже «этот перевод был признан неудовлетворительным» и в июне 1748 г. переводчик Академии В.И.Лебедев начал работу над новым переводом.

 

Первая глава новой версии 4 августа была направлена Ломоносову на заключение, причем его надо было сделать, по предписанию Канцелярии, «как наискорее»: «достоин ли тот перевод отдать для напечатания». Ломоносов, отложив другие дела (а только что - 3 августа - было начато строительство Химической лаборатории, которое ученый многократно добивался с января 1742 г.), срочно читает эту главу. И уже 12 августа он передал в Канцелярию «репорт», в котором сказано, что «помянутая книга напечатания достойна» и что в ней найдены «малые погрешности, которые больше в чистоте штиля состоят» и могут быть легко исправлены переводчиком. И именно на основании этого «репорта» Канцелярия подтвердила свое постановление о печатании «Истории Сибири» на русском языке. Но не только один Ломоносов занимался рецензированием труда Миллера. Его обсуждению в мае-августе 1748 г. было посвящено 11 заседаний Исторического собрания (25, 27 мая, 1, 3, 6, 8, 15 июня, 6,13,27 июля, 10 августа), причем главным и очень въедливым оппонентом Миллера на них выступал профессор истории и древностей И.Э.Фишер. И в этих заседаниях активное участие принимал, наряду с Г.Н.Тепловым, П.Л.Леруа, Я.Я. Штелиным, Ф.Г. Штрубе де Пирмонтом, Х.Крузиусом, И.Э.Фишером, И.А.Брауном, В.К.Тредиаковским, и М.В.Ломоносов.

Замечаний в адрес Миллера - существенных и не очень - на Историческом собрании было высказано много. Стоит заострить внимание на одном из них, ибо оно демонстрирует понимание Миллером как характера работы историка, так и той роли, которая отводилась им источникам: «надлежит ли историографу следовать всему без изъятия, что ни находится в каком подлиннике, хотя б иное было явно ложное и негодное, и вносить оную в свою сочиняемую историю», и «что историограф долженствует потоль следовать подлинникам, пока не будет иметь законных причин не полагаться на их верность, ибо слово следовать много в себе заключает, то есть следовать слепо и без всякаго сомнения». В указе Миллеру Канцелярии от 19 июня 1750 г. подчеркивалось уже после выхода первой части «Истории Сибири», что «большая часть книги не что иное есть, как только копия с дел канцелярских, а инако бы книга надлежайщей величины не имела - то чрез сие накрепко запрещается, чтобы никаких копий в следующие томы не вносить, а когда нужно упомянуть какую грамоту или выписку, то на стороне цитировать, что оная действительно в академической архиве хранится». В 1764 г. Ломоносов также отметил, что Миллер «в первом томе "Сибирской истории" положил много мелочных излишеств и, читая оное, спорил и упрямился, не хотя ничего отменить, со многими профессорами и с самим асессором Тепловым».

 

В 1751 г. Историческое собрание обсуждало, начиная с 22 мая, вторую часть «Истории Сибири». В сентябре Ломоносов подал в Канцелярию доношение с просьбой освободить его от «присутствия» в Собрании, ибо известно, «коль много принужден я был от помянутого профессора Миллера ругательств и обиды терпеть напрасно, а в нынешних Исторических собраниях читается его же, Миллерова, "Сибирская история", и для того опасаюсь, чтобы обыкновенных его досадительных речей не претерпеть напрасно и, беспокойствуясь принятою от того досадою, в других моих делах не иметь остановки». И ему было позволено знакомиться с монографией на дому и «с примечаниями» отсылать в Историческое собрание «на рассуждение». 31 октября Канцелярия получила от Ломоносова замечания на 6 и 7 главы, в которых он посоветовал лишь «выкинуть» некоторые «непристойности» и «излишества», ибо, напоминал рецензент, «первый том Сибирской истории для таких мелочей подвержен был немалой критике и роптанию». 20 ноября эти замечания были направлены в Историческое собрание. 27 ноября состоялось заседание последнего, на котором было отмечено, что Миллер исправил текст согласно замечаниям Ломоносова. Принимая во внимание этот факт, Собрание одобрило как главы 6-7, а также главы 8-11, читанные на заседаниях без Ломоносова, и 20 декабря Канцелярия распорядилась печатать «Историю Сибири» Миллера «в том же количестве экземпляров, как и первую часть». В 1752 г. были рекомендованы к изданию Историческим собранием и главы 12-17. А в качестве «притеснителей» историографа при напечатании «Истории Сибири» Пекарский, в отличие от Формозова работавший с документами, а не черпавший свои знания из тенденциозных сочинений, называет «неутомимых в преследовании против него» Шумахера и Теплова, но не Ломоносова. Точно также поступает и С.М.Соловьев[136].

 

Весьма странно, конечно, читать у С.С. Илизарова, что Миллер никогда не выступал зачинщиком ссор, т. к. такая посылка очень серьезно искажает многие страницы истории Академии наук и характер противостояния Миллера с Ломоносовым. В 1758-1759 гг. Ломоносов вспоминал, что «по приезде Миллеровом из Сибири, где он разбогател и приобрел великую гордость, какие ссоры, споры, тяжбы с Шумахером были, описать невозможно: все профессорские собрания происходили в ссорах». В 1764 г. он же, ведя речь о событиях 1744 г., констатировал: «Какие были тогда распри или лучше позорище между Шумахером, Делилем и Миллером! Целый год почти прошел, что в Конференции кроме шумов ничего не происходило». В 1762 г. усугубился давний конфликт между Миллером и профессором юриспруденции Г.Ф.Федоровичем, и 2 декабря Миллер, подчеркивал Ломоносов, «не токмо ругал Федоровича бесчестными словами, но и взашей выбил из Конференции. Федорович просил о сатисфакции и оправдан профессорскими свидетельствами...». Профессор И.А.Браун, очевидец ссоры, показывал, что ее «зачинщиком» и «обидящим» был именно Миллер и что имело место «бесчестное и наглое выведение» Федоровича из Академического собрания. Сам Миллер затем «сознался, что дал волю рукам», не помня при этом, «выпроваживал ли он Федоровича "взашей", "за плечо" или "за рукав"».

 

Миллер отличался, указывал Шлецер, «необыкновенной вспыльчивостью», которую не научился укрощать, по причине чего часто бывал инициатором громких скандалов в Академии и «нажил себе множество врагов между товарищами от властолюбия, между подчиненными от жестокости в обращении». П.П. Пекарский также сообщал, что Миллер «по современным отзывам не обладал сдержанностью и уступчивостью», что он «был человеком нрава крутого и самолюбивый, не терпел противоречий и никогда не спускал тем, кто, по его мнению, так или иначе унижал его звание академика», и полагал, что многие возражения против Миллера во время обсуждения его диссертации «можно объяснить отчасти его не совсем уживчивым нравом и язвительностью, доходившею в спорах до грубости». И Г.А. Князев говорил о его «резком», «вспыльчивом и неуживчивом характере» и что «своей запальчивостью он нажил себе много врагов и среди академиков и среди подчиненных, к которым Миллер был весьма взыскателен, требователен, суров и, вероятно, груб»[137]. Свой характер историограф проявил и при обсуждении диссертации. «Каких же не было шумов, браней и почти драк! - с усмешкой писал в 1764 г. о тех событиях Ломоносов. - Миллер заелся со всеми профессорами, многих ругал и бесчестил словесно и письменно, на иных замахивался в собрании палкою и бил ею по столу конференцскому. И наконец у президента в доме поступил весьма грубо, а пуще всего асессора Теплова в глаза бесчестил. После сего вскоре следственные профессорские собрания кончились, и Миллер штрафован понижением чина в адъюнкты»[138].

 

Глубоко заблуждается, вводя других в такое же заблуждение, А.В. Головнев, говоря, что «едва ли российская наука помнит иной пример столь тягостной защиты диссертации». Но не было, как это может воспринять читатель, защиты диссертации в современном понимании, а было, согласно академическим правилам, равным для всех - и для студентов, и для адъюнктов, и для академиков, ее обсуждение. Диссертацией в то время называлась как научная работа, так и посвященная какому-то важному событию или лицу торжественная речь. Так, будучи в Германии, студент Ломоносов в 1739 и 1741 гг. представил в Академию три диссертации («Физическая диссертация о различии смешанных тел, состоящем в сцеплении корпускул», «Рассуждение о катоптрико-диоптрическом зажигательном инструменте» и «Физико- химические размышления о соответствии серебра и ртути...»), т. е. статьи по физике и химии, которые были обсуждены на нескольких заседаниях Академического собрания (11 ноября 1741 г. Ломоносов от своего имени и «имени своих товарищей просил академиков подвергнуть их сочинения критике и дать об них отзыв, чтобы авторы "тем основательнее могли сделать улучшения в их содержании"»). Многочисленные диссертации и другие труды Ломоносова рассматривались на последнем и тогда, когда он был адъюнктом и профессором Академии (так только в декабре 1744 г. три диссертации - «О вольном движении воздуха, в рудниках примеченном», «Размышления о причине теплоты и холода» и «О действии растворителей на растворяемые тела» - были представлены им в Академическое собрание), причем некоторые из них отклонялись высоким собранием и отправлялись на доработку с последующим и таким же опять детальным обсуждением.

 

Через то же Академическое собрание обязательно должно было пройти и «сочинение об ученой материи» Миллера, весной 1749 г. порученное ему прочитать на первой «ассамблее публичной» Академии наук, намеченной, по распоряжению президента Академии наук от 23 января 1749 г., на сентябрь месяц. Причем тему своего «сочинения об ученой материи» - «О происхождении имени и народа российского» - Миллер избрал сам, хотя доселе он ею никогда не занимался, и в это время напряженно работая над написанием и подготовкой к изданию «Истории Сибири» (как подчеркивал Ломоносов, он «избрал материю, весьма для него трудную, - о имени и начале российского народа...», и академики в ней «тотчас усмотрели немало неисправностей и сверх того несколько насмешливых выражений в рассуждении российского народа, для чего оная речь и вовсе оставлена»).

На той же «ассамблее публичной» Канцелярией Академии было поручено выступить и Ломоносову с похвальным словом Елизавете Петровне (канцелярский ордер, которым ему предписывалось его подготовить, датирован 7 апреля), и это похвальное слово также было подвергнуто обстоятельной экспертизе со стороны его коллег академиков. Как объяснял в феврале 1749 г. выбор докладчиков правитель Академической Канцелярии И.Д. Шумахер, «понеже профессор Ломоносов в состоянии написать диссертацию как на русском, так и на латинском языке, и оную либо публично читать, либо наизусть говорить». Вместе с тем он и указал, что должен, по его мнению, обязательно сказать докладчик: ему «следовало вменить в обязанность, "чтоб он не забыл в диссертации приписать похвалу основателю Академии государю императору Петру Великому и покровительнице ныне достохвально владеющей государыне императрице; после б объявил о начале, происхождении и нынешнем состоянии химии, а потом бы описал некоторые новые опыты..."». А кандидатуру Ломоносова Шумахер буквально выдавил из себя. Как откровенно он тогда же делился своими мыслями с Тепловым, «очень я бы желал, чтобы кто-нибудь другой, а не г. Ломоносов произнес речь в будущее торжественное заседание, но не знаю такого между нашими академиками.... Оратор должен быть смел и некоторым образом нахален, чтобы иметь силу для поражения безжалостных насмешников. Разве у нас, милостивый государь, есть кто-нибудь другой в Академии, который бы превзошел его в этих качествах?..». А Миллера правитель Канцелярии предложил потому, что «он довольно хорошо произносит по-русски, обладает громким голосом и присутствием духа, которое очень близко к нахальству...»[139].

 

Надо сказать, а по данному вопросу также существуют спекуляции, выставляющие Ломоносова в качестве угодника высоким покровителям, и тем самым добивавшимся их поддержки, якобы позволявшей ему расправляться со своими противниками, что не было ничего необычного в теме его выступления, ибо выступать в подобном жанре было традицией и обязанностью академиков, а вместе с тем очень большой честью и для них, и для самой Академии. Так, 1 августа 1726 г. Г.З.Байер «произнес хвалебную речь в честь императрицы» Екатерины I «в ее высочайшем присутствии» на втором публичном, как пишет Миллер, собрании Академии наук. Сам Миллер выступил в 1762 г. с речью на Академическом собрании в честь Екатерины II. П.П. Пекарский пишет, что «к торжественному заседанию Академии наук, по случаю коронования Елизаветы, 29 апреля 1742 года, бывший академик Юнкер, любимец графа Миниха, теперь сосланного, певец бироновского величия, тайком передавший известия о России саксонскому правительству, написал оду в прославление новой императрицы»[140].

Л.П. Белковец, а данный тезис является самым главным пунктом обличительных речей норманистов прошлого и современности в адрес Ломоносова, нарочито подчеркнуто представляющих его действия в совершенно неприглядном виде, особо акцентирует внимание на том, что обсуждение диссертации Миллера закончилось «переводом автора из профессоров в адъюнкты» (А.А.Формозов добавляет, «с соответствующим уменьшением жалования». С.С. Илизаров еще более усиливает этот момент, говоря о «беспрецедентном разжаловании историографа из академиков в адъюнкты с очень сильным сокращением жалования»). Но понижение Миллера в должности произошло по совокупности нескольких причин, среди которых случай с диссертацией далеко не самый главный. Да к тому же пункт претензий к Миллеру по поводу его речи-диссертации сформулирован в определении президента Академии наук К.Г.Разумовского совершенно иначе, чем обычно излагают норманисты-«ломоносововеды», несмотря на то, что этот официальный документ был приведен в 1870 г. П.П. Пекарским в его фундаментальной работе по истории Петербургской Академии наук, а в 1862 и 2005 гг. его пересказали С.М.Соловьев и Н.П. Копанева.

 

Миллер был лишен звания профессора на собрании академиков 8 октября 1750 г. на один год, но спустя четыре с половиной месяца, 21 февраля 1751 г., после «просительного своеручного письма» ему вернули «чин и достоинство профессорское», а также жалованье 1000 рублей в год, вместе с тем «было велено жалованье ему профессорское произвести за то время, которое он и адъюнктом был». И обвинялся Миллер, в порядке очередности, в следующем: во-первых, «остался в подозрении по переписке» с покинувшим в мае 1747 г. Россию французским ученым Ж.Н.Делилем, «которая "касается до ругательства академического общества"», т. е. престижа Петербургской Академии наук, названной Делилем corps phantastique - «корпусом фантастическим», что было расценено особенно оскорбительным для чести Академии.

 

Во-вторых, говорится далее в определении президента, Миллер, сказавшись больным, не поехал на Камчатку, отправив туда студента С.П. Крашенинникова, и девять лет собирал в Сибири копии с документов, которые «самым малым иждивением можно было получить чрез указы правительствующего сената, не посылая его, Мюллера, на толь великом жалованье содержащегося... Чтоб привести все дело сибирской экспедиции в замешательство», уговорил И.Г. Гмелина «уехать заграницу вступить в службу герцога вюртембергского»; в-третьих, что «сочинил диссертацию, разбор которой много отнял времени у академиков, и "совсем тем он, Мюллер, ни в чем не оправдался и оказал себя больше охотником упражняться в процессах"... О Крашенинникове говорил Теплову и некоторым профессорам, что "он, Крашенинников, был у него под батожьем"»; в-четвертых, «называл в лицо графу Разумовскому Теплова клеветником и лжецом...»; в-пятых, «членов академической канцелярии обвинял в пристрастии и несправедливости, "и тем он, Мюллер, гг. членов канцелярии Академии наук клевещет напрасно, да и меня самого за нечувствительного и неосмотрительного признает"... Сверх того, на Мюллера объявили неудовольствие Шумахер, Ломоносов и Попов, считавшие себя оскорбленными от него. "И в рассуждение сих его, мюллеровых многих продерзостей и крайнего беспокойства, и ссор и нанесенных обид своим командирам и товарищам, чем он не точию канцелярию, но и мне самому чинит недельными своими вымышлениями предосудительство и затруднения, и тем отводит каждого от настоящего дела, чрез что пропадает академическая честь и тратится напрасно время и интерес"».

 

И инициатором появления определения президента Академии наук явился не Ломоносов, а советник Академической Канцелярии Г.Н.Теплов, управляющий, по словам П.П. Пекарского, «всеми действиями тогдашнего президента Академии графа Разумовского» (вместе с тем ученый уточнил, что последний именно по наущению Теплова запретил читать речь Миллера в публичном собрании и велел отдать на рецензию академикам, и что в этом деле его затем поддержал Шумахер). Как напоминал Теплову в январе 1761 г. Ломоносов, обращая внимание на тот факт, что он непостоянен и что следует «стремлению своей страсти, нежели общей академической пользе»: «Из многих примеров нет Миллерова чуднее. Для него положили вы в регламенте быть всегда ректором в Университете историографу, сиречь Миллеру; после, осердясь на него, сделали ректором Крашенинникова; после примирения опять произвели над ним комиссию за слово Akadémie phanatique [Академия фанатичная] (Ломоносов по памяти неправильно воспроизвел выражение астронома Делиля. - В.Ф.), потом не столько за дурную диссертацию, как за свою обиду, низвергнули вы его в адъюнкты и тотчас возвели опять в секретари Конференции с прибавкою вдруг великого жалованья, представили его в коллежские советники, в канцелярские члены; и опять мнение отменили».

В свете приведенного материала «беспрецедентное разжалование историографа из академиков в адъюнкты» если и связано с диссертацией Миллера, то только в самой маленькой толике (обращает на себя внимание тот факт, что С.М.Соловьев при перечислении «преступлений» Миллера, из-за которых он был разжалован, даже не назвал его диссертацию) и не является результатом происков Ломоносова (по заключению Пекарского, из «обвинений» Миллера «видно только невежество канцелярского начальства и личная его вражда к Мюллеру»). Да и нет среди обвинений Миллера, на чем почему-то настаивают в «Словаре русских писателей XVIII века» Н.Ю.Алексеева и Г.Н.Моисеева, обвинения в «якобы антирусской направленности» его трудов. Прозвучи оно, то Миллера, подданного российского государства, ждало бы, естественно, не академическое разбирательство, а неминуемая встреча с Тайной розыскных дел канцелярией (ее знаменитый начальник А.И.Ушаков, имя которого на многих современников наводило ужас, умер в 1747 г.). И эта встреча наверняка бы закончилась для историографа Миллера не временным лишением профессорского звания, а повторной «поездкой» в Сибирь, из которой он мог уже никогда не вернуться, а то и лишением головы.

 

Следует пояснить, а в данном вопросе также существуют мифы, озвученные в наше время А.Б.Каменским, что проблему переписки Миллера с Делилем усугубило то обстоятельство, что последний был в очень большом подозрении в шпионаже в пользу Франции. Так, в 1742 г. Шумахер прямо обвинил его в том, «что он тайно пересылает во Францию секретные материалы Второй Камчатской экспедиции». Действительно, за долгие годы нахождения в России Делиль сумел переправить на родину российские государственные секреты особой важности. В 1915 г. его французский биограф А. Инар, обратившись к архивным материалам, установил, что французское правительство, отпуская астронома в 1725 г. в Россию, обязало его заниматься там географическими работами, «из которых Франция могла бы извлечь пользу». И это задание и за очень хорошие деньги астроном выполнил успешно. Как констатировал Инар, «с первых своего пребывания в России Делиль был всецело поглощен доставкой во Францию переписанных и исправленных им карт». В результате чего Франция, тогда ведущий игрок в Европе, получила «богатую коллекцию ценнейших в стратегическом отношении русских карт. Это были карты побережий Финского залива, Балтийского, Черного, Белого, Каспийского морей, планы морских портов и крепостей, в том числе Петербурга, Кронштадта, Шлиссельбурга, Нарвы, Ревеля, Риги, Архангельска, Астрахани и др., карты границ Русского государства с Польшей, Швецией, Турцией, Китаем и т. п.», а также секретную карту географических открытий Второй Камчатской экспедиции, обследовавшей северное и восточное побережье Сибири, берега Северной Америки.

 

Помимо этой деятельности, о которой начали громко говорить уже и за пределами Академии, предприимчивый астроном собирал, по словам Инара, «о Российской империи всякого рода сведения, могущие снабдить Францию ценными указаниями». Цена как украденным Делилем карт, так и всем вообще его «ценным указаниям» о России, способным резко ослабить ее обороноспособность и поставить на карту ее независимость в проведении внешней политики, особенно возросла с момента назревания конфликта между Россией и Францией, закончившегося разрывом дипломатических отношений в 1748 г. («страшным раздражением», по словам С.М.Соловьева. Россия тогда спутала все карты Франции, покусившейся на австрийское наследство, что и привело к установлению мира в Европе).

В тот же 1748 г., когда Делиль на запрос Академии дать разъяснения по ряду научных вопросов (а он оставался ее почетным членом и получал пенсию в размере 200 рублей в год), предложенных профессором астрономии Х.Н. Винсгеймом, ответил резким отказом, заявив при этом, что «не желает иметь никакой переписки, ни каких бы то ни было сношений с Академией» и «с академическою канцеляриею, как презренным учреждением, которое со злорадством соединяет самое жалкое невежество...», специальным распоряжением от 25 июня академикам, профессорам и всем академическим служащим было запрещено с Делилем «никакого сообщения и переписки не иметь, ниже ему или его сообщникам ни прямо, ни посторонним образом ничего об академических делах ни под каким видом не сообщать, напротив того, ежели у кого имеется его, Делиля, касающиеся письма, чертежи, ландкарты и прочее, то б оное все принести немедленно в Канцелярию под штрафом за невыполнение, а хотя у кого и ничего нет, однако б ото всех поданы были о том в Канцелярию репорты или подписки своеручные».

 

4 июля Миллер письменно доложил Академической Канцелярии, что состоял в переписке с Делилем, получил от него два письма, ответил на них, но эти письма не сохранил. Он также известил, что его корреспондент просил переслать ему документы, оставленные им у Миллера и имеющие отношение к Академии наук, подчеркнув при этом, что это документы «прежних времян» и что он не исполнил эту просьбу Но где-то в сентябре копия одного из писем Делиля, отправленного Миллеру из Риги 30 мая 1747 г., где он просил, «сыскав способ положить оные в безопасных руках», передать вручителю «сего письма» связку манускриптов, «которые вначале я вам вручил», которая «будет соединена со всеми другими и служить будет к нашему предприятию, о котором мы довольно согласились», оказалась в распоряжении Канцелярии.

И вот эта информация о совместном заграничном «предприятии» против Академии, о котором «довольно согласились» при прощании Миллер и Делиль, но скрытая Миллером от Академической Канцелярии, породила, учитывая, как справедливо подчеркивается в литературе, «ходившие в городе слухи о шпионской деятельности Делиля...» и разрыв отношений с Францией, целое следствие (к тому же, именно в этом письме французский ученый назвал Академию наук «corps phantastique», что особенно задело ее руководство. Как негодовал Теплов, «Делиль корпус Санкпетербургской Академии почитает за фантастический, т.е. мнимый и недостойный того почтения, какое о нем ученые люди в свете имеют»). По распоряжению президента Академии наук Разумовского от 18 октября, в состав следственной комиссии вошли Шумахер, Теплов (в нем Пекарский видел инициатора всего этого дела), Штелин, Винсгейм, Штрубе де Пирмонт, Тредиаковский, Ломоносов (а именно в таком порядке стоят эти фамилии под документами, связанными со следствием). 19 октября Тредиаковский, Ломоносов и секретарь Канцелярии П.И.Ханин изъяли в доме Миллера, судя по их отчету, «всяких рукописных писем, книг, тетратей и свертков... во всех его камерах, ящиках и кабинетах осмотря, сколько сыскать могли, взяли...».

 

И «два академика, два поэта» Тредиаковский и Ломоносов не по своей, конечно, воле «учинили», если использовать выражение Каменского, обыск «своего коллегу». Да и секретарь Ханин примкнул к ним не от томившего его безделья и не в поисках острых ощущений. Произвести изъятие бумаг им было поручено постановлением Академической Канцелярии от 19 октября, а за этим постановлением стояла воля президента Академии (возможно, даже более высоких инстанций). И где детально прописано, что им следует делать: «его какие бы ни были письма на русском и иностранных языках, и рукописные книги, тетрати и свертки, осмотря во всех его каморах, сундуках, ящиках и кабинетах, по тому ж взять в Канцелярию, которые запечатать канцелярскою печатью. Сего ради в дом его сего ж числа ехать гг. профессорам Тредиаковскому и Ломоносову и при них секретарю Ханину и по отобрании того репортовать в Канцелярию» (затем целую неделю - с 21 по 27 октября - осуществляли разбор и опись рукописных материалов, обнаруженных у Миллера, «канцеляристы» Г.Альбом, И.Л.Стафенгаген и «копиист» И.Морозов. И занимались они этим делом тоже не по собственному почину, а по определению Канцелярии).

 

А выбор пал на Тредиаковского и Ломоносова, видимо, как в связи с их знанием французского языка, так и потому, что они, по сравнению со Штелиным, Винсгеймом и Штрубе де Пирмонтом, академиками стали лишь недавно, в пользу чего указывает и порядок расположения фамилий участников следствия. И, конечно же, не направлял Ломоносов, согласно Каменскому, «президенту Разумовскому специальный рапорт, в котором обвинил Миллера в нарушении присяги и в том, что он по сути совершил предательство». Документ, на который при этом ссылается историк, представляет собой не «рапорт» Ломоносова, а «репорт» Академической Канцелярии с подробным изложением дела о переписке Миллера с Делилем и он подписан все теми же членами следственной комиссии и все в том же порядке. И на основании этого официального заключения 19 ноября 1748 г. Разумовским подписал ордер, в котором отмечено, что Миллер хотя и «не оправдался» и «в том же подозрении себя оставил» и что ему будет учинен «пристойный выговор», но ему было разрешено «быть по-прежнему у своего дела» n «пользоваться всеми манускриптами из архива, которые ему понадобятся».

 

Данное решение, конечно, нисколько не было соразмерно тому шуму, что был поднят Разумовским вокруг переписки Миллера и Делиля (а о серьезности первоначальных намерений президента говорит тот факт, что рапорты по этому разбирательству шли прямо к нему, минуя Канцелярию, что вызвало недоумение и озабоченность Шумахера). Может быть потому, что, как констатировал в 1764 г. Ломоносов, «однако по негодованиям и просьбам Миллеровых при дворе приятелей дело без дальностей оставлено» (не мешает добавить, что Миллер, став историографом российского государства, получил допуск к работе во всех архивах. В связи с чем ему надлежало, по постановлению Академической Канцелярии от января 1748 г., вести переписку с иностранными учеными лишь только через ее посредство)[141].

Необходимо сказать, что в академической жизни Ломоносова были не менее и даже куда более серьезные испытания, чем понижение Миллера в должности в 1750 г. или следствие 1748 года. Так, в октябре 1742 г., когда работала учрежденная Сенатом особая Следственная комиссия под председательством адмирала Н.Ф. Головина по расследованию обвинений, выдвинутых против правителя Академической Канцелярии И.Д.Шумахера, у Ломоносова произошел конфликт с конференц-секретарем Академического собрания профессором астрономии Х.Н. Винсгеймом (следствие было назначено по жалобе астронома Ж.Н. Делиля, поданной в январе 1742 г. в Сенат, в котором Шумахеру в вину вменялось то, что, как передает Пекарский, «при Академии, в ущерб ее процветанию как ученого сообщества, заведены разные учреждения по части художеств и ремесел, отчего с самых первых годов учреждения не доставало определенных на ее содержание денег и все представления для споспешествования наук оставались без исполнения. "Российский народ, - прибавлял Делиль, - также от того не мало претерпел для того, что профессора власти не имеют Академиею по намерению Петра Великого управлять; притом же не старались русских обучать и произвесть в науках, а употреблено и произведено токмо почти немцев, которые государству не много пользы учинили"». Шпион, а гляди, какой «русский патриот»).

 

Винсгейм, будучи активнейшим сторонником и защитником Шумахера, обвинил Ломоносова, комиссара М. Камера и студента И.Л. Пухорта, которым было поручено опечатать в Географическом департаменте «палаты и шкафы», а документы из опечатанного Следственной комиссией архива Академического собрания выдавать только под расписку, в «своевольстве» при выдаче документов из архива Собрания и в том, что лично адъюнкт Ломоносов говорил с ним «о разных делах ругательно и с насмешками» (по Пекарскому, Ломоносов «без всякой причины разругал» этого академика). В декабре члены Академического собрания подали в Следственную комиссию две жалобы на действия названных Винсгеймом лиц («чего ради они под видом осматривания печати с непозволенным бесстыдством обыкновенного профессорского собрания в палату входили, да еще неоднократно, и им во отправлении их дел мешали и такие учинили своевольства, которые чести всея императорской Академии наук предосудительны?»).

Но очень скоро гнев академиков сосредоточился почему-то только на одном Ломоносове. И в феврале 1743 г. постановлением Собрания ему было запрещено участвовать в его работе до окончательного решения Следственной комиссии по поданным на него жалобам (а они подавались и императрице. Как отмечает Пекарский, только что вернувшийся из Сибири Миллер «во всем этом деле принимал деятельное участие...»). И это постановление Ломоносову прочитал лично Винсгейм 11 апреля. Ломоносов тут же ставит о том в известность А.К.Нартова, назначенного Следственной комиссией на место Шумахера. На письмо Нартова Винсгейму сообщить причину исключения Ломоносова из Академического собрания, зачитанного Винсгеймом 15 апреля академикам, последние рекомендовали ему ответить, что тот «лишен права участвовать в собрании за свои "своевольные" поступки».

 

26 апреля произошло новое столкновение Ломоносова с конференц-секретарем Академического собрания. В мае последнее подало в Следственную комиссию доношение о «недостойных поступках» Ломоносова («напившись пьян, приходил с крайней наглостью и бесчинством в ту палату, где профессоры для конференцей заседают...», «весьма неприличным образом бесчестный и крайне поносной знак самым подлым и бесстыдным образом руками» сделал присутствовавшим там профессору Винсгейму и канцеляристам, грозил Винсгейму, «ругая его всякою скверною бранью, что де он ему зубы поправит, а советника Шумахера притом называл вором», «профессоров бранил скверными и ругательными словами и ворами называл, за то что ему от профессорского собрания отказали...», «и притом побоями угрожая; то нещастие наше стало уже крайнее, обесчещены пред всем светом...»), с просьбой его «аррестовать, и рассмотря показанное нам от него несносное бесчестие и неслыханное ругательство повелеть учинить надлежащую праведную сатисфакцию, без чего Академия более состоять не может...».

28 мая Ломоносов по постановлению Следственной комиссии был арестован и взят под караул «при комиссии» (в августе, в связи с болезнью, был переведен под домашний арест). В июле Следственная комиссия передала материалы по его делу в Сенат, а императрице всеподданнейше обо всем было доложено, причем была приведена справка из Академии (как серьезно взялись за него!), что обвиняемый и в Германии «чинил непорядочные и неспокойные поступки и оттуда тайным почти образом уехал, да и по приезде сюда в Санкт-Петербург явился в драке и прислан из полиции в Академию...». Поэтому, заключала комиссия, Ломоносова надлежит наказать за «неоднократные неучтивые и бесчестные и противные поступки как комиссии, так и в Академии в конференции... также и в немецкой земле...». И лишь только 12 января 1744 г., т.е. спустя семь с половиной месяцев его нахождения под арестом, Сенат решил: «Оного адъюнкта Ломоносова для его довольного обучения от наказания освободить, а во объявленных учиненных им предерзостях у профессоров просить прощения» и жалованье ему в течение года выдавать «половинное» (по Пекарскому, этот приговор поражает «своею снисходительностью...»). 18 января Сенат издал соответствующий указ, а 27 января Ломоносов в Академическом собрании прочел «предписанную ему формулу извинения на латинском языке перед профессорами и скрепил ее своей подписью» (в июле того же года по высочайшему указу ему начали выдавать «прежнее по окладу его, полное жалованье»).

Спустя много лет история повторилась вновь: 10 марта 1755 г. президент Академии наук К.Г.Разумовский объявил выговор академику Ломоносову и отстранил его от участия в работе Академического собрания. Основанием чему явилась записка Миллера, являвшегося с февраля 1754 г. конференц-секретарем Академии, о ссоре Ломоносова и Теплова при обсуждении в собрании предложений Тауберта по поводу пересмотра регламента Академии наук (а его пересмотр был определен указом императрицы Елизаветы): «Сего февраля 23 дня учинился спор от г. советника Ломоносова против советника г. Теплова с такими словами, для которых г. советник Теплов объявил к протоколу, что за учиненным ему от г. советника Ломоносова бесчестием присутствовать с ним в академических собраниях не может; тако жиг. советник Шумахер говорил, что свое присутствие впредь за излишнее признавает». И я, добавлял Миллер, «такожде прошу, чтоб меня от академических собраний уволить, потому что я не меньше г. советника Ломоносова опасаюсь, имея уже толь много примеров его ко мне досады, что впредь с ним ни о каком деле говорить не осмеливаюсь...».

 

Сам Ломоносов отмечал, что Теплов «жестко» отстаивал, как его автор, прежний регламент и «с презрением» не хотел слушать его замечания, «что в оном стате есть много неисправностей, прекословных и вредных установлений... Отчего дошло с обеих сторон до грубых слов и до шуму.... По наговоркам Теплова отрешен был Ломоносов от присутствия в Профессорском собрании, однако при дворе законно оправдан и отрешение его письменно объявлено недействительным и ничтожным» (29 марта «Разумовский велел уничтожить письменное определение о взыскании с Ломоносова и допустить, "чтоб в собраниях академических по-прежнему ему присутствовать"»). А 2 мая 1763 г. Ломоносов указом Екатерины II вообще был уволен из Академии «в вечную от службы отставку» (13 мая императрица отменила свое решение). И как с огромной радостью писал в связи с этим Миллер в Германию И.Х.Гебенштрейту, некогда бывшему профессором ботаники Академии, «Академия освобождена от г. Ломоносова» (в черновом наброске это предложение начинается со слова «наконец»)[142].

И это «освобождение Академии» от Ломоносова не стоит, конечно, понимать как результат действий Миллера, получается, несогласного, если отталкиваться от логики норманистов, с «русской направленностью» сочинений Ломоносова. П.П. Пекарский, констатируя, что Ломоносов в 1761 г. «прямо высказал, что давний враг его, историограф Мюллер подущал из Петербурга к сочинению на Ломоносова критик за границей», признал полнейшую справедливость его слов и добавил от себя, что «эти постоянные хлопоты Шумахера, а потом Мюллера сообщать как можно скорее все статьи Ломоносова к заграничным ученым с прибавлением, что автор их хвастается новыми открытиями своими, такие хлопоты предпринимались, конечно, не в видах распространения известности Ломоносова в Европе, а с затаенной мыслью получить из Германии неблагоприятные отзывы, чтобы потом колоть самолюбие, действительно не малое нашего академика. Напомним при этом, что в 1754 году враждебные отношения к Ломоносову его сочленов из чужеземцов выражались не только в подущениях немецких ученых писать неодобрительные против него разборы, но и в сочинении стихотворных сатир» (так в одной из них, с нескрываемой брезгливостью говорит Пекарский, «рассказано довольно грубо и с притязанием, впрочем, нисколько неудавшимся, на остроумие, жизнь Ломоносова, именно: что он пил водку, съекшался с дочерью портного, был бит вербовщиками в Везеле, а по возвращению в Россию "ругает все то, что не им придумано, а сделано кем-нибудь прежде него"»)[143].

 

И потому в противостоянии Ломоносова и Миллера, этих двух незаурядных личностей, обладающих очень сильными характерами и ярко выраженным самолюбием, не следует искать политический, идеологический и национальный подтекст. Хорошо известно, что Ломоносов не менее остро и многие годы конфликтовал с русскими Сумароковым, Тредиаковским, Тепловым. Также хорошо известно, что в споре Миллера и Крекшина он принципиально поддержал первого, ибо на его стороне была правда, но эту правду надо было еще доказать перед Сенатом, т. к. чреватый большими неприятностями спор касался происхождения царствующей династии, которую Крекшин произвольно выводил от Рюрика (отзыв комиссии, защитивший Миллера от наветов Крекшина, «писан вчерне Ломоносовым»)[144]. И такая позиция русского Ломоносова не только уберегла немецкого исследователя от самых серьезных неприятностей, но и сберегла его для нашей науки.

Уже из этого факта видно, что не было пресловутого разделения российского научного сообщества того времени на «немецкую» и «русскую» партии. Тогда в одной «партии» состояли, объединенные какими-то общими интересами, и русские, и иностранцы. А когда их интересы расходились, то бывшие «однопартийны» начинали вражду между собой, а затем они вновь объединялись, а затем вновь начинали интриговать друг против друга (как отмечал Ломоносов в письме Г.Н.Теплову от 30 января 1761 г., «сколько раз вы были друг и недруг Шумахеру, Тауберту, Миллеру и, что удивительно, мне?»[145]). Так, например, в 1755 г. Миллер, будучи секретарем Академического собрания («Конференции секретарь»), хитростью добился отстранения Ломоносова с кафедры химии и передачи ее У.Х.Сальхову, уверяя президента Академии наук К.Г.Разумовского, «что г. Ломоносов весьма мало в химии упражняется, и не без пользы будет другого профессора химии призвать в академическую службу». Как об этом случае говорил сам Ломоносов в 1764 г., я «внезапно увидел, что новый химик приехал, и ему отдана Лаборатория и квартира», т. е. академическая квартира, которую занимал Ломоносов (но в нее «вступил асессор Тауберт»).

 

И немец Сальхов в 1760 г. покинул Россию как по причине своей профессиональной непригодности, так и потому, что, отмечал Ломоносов, «не пристал к шумахерской стороне, за что... выгнан из России бесчестным образом...», ибо у него немцы Миллер и Тауберт пытались отобрать диплом на звание академика. Тауберт даже добился от Адмиралтейств-коллегии приказа задержать отъезжающего в Кронштадте, но этот приказ запоздал. «Сие столько шуму, негодования и смеху в городе сделало, - констатировал Ломоносов в 1761 г., - сколько с начала не бывало, и Сальхов не приминет уповательно отмщать свою обиду ругательными сочинениями о академическом правлении». А в августе 1762 г. президент распорядился, по инициативе Миллера, Тауберта и Теплова, передать руководство Географическим департаментом, во главе которого с марта 1758 г. стоял Ломоносов, историку Миллеру, у которого для занятия этой должности не было математической подготовки (Ломоносов, опротестовав «ложные доношения» своих противников, сохранил департамент за собой)[146].

 

А вышеназванный И.Х. Гебенштрейт, которому Миллер поспешил поделиться радостью по поводу отставки Ломоносова, был уволен в 1760 г. из Академии по настоянию двух немцев - советников Академической Канцелярии Тауберта и Штелина[147]. Да и Ломоносов с Миллером одним фронтом выступили в 1764 г. против назначения Шлецера профессором истории. Причем особенную активность в этом деле проявил Миллер, публично обвиняя своего выдвиженца в том, что по приезду в Россию он ставил далеко не научные задачи: собрать материалы, которые в Германии «мог бы употребить с большею прибылью» (как откровенничал сам Шлецер, «год, много два, можно пожертвовать, чтобы в худшем случае узнанное в России обратить в деньги в Германии»), и подчеркивая при этом, что он тогда был бы полезен и Академии, и России, «когда бы навсегда остался в ней, но как на это он не согласен, то краткое пребывание его в русской службе не принесет ни пользы, ни чести государству: "склонность к вольности в описании может подать повод издавать в печать много такого, что здесь будет неприятно"»[148]. А эти слова перекликаются с теми, что произнес Ломоносов в 1761 г.: «За общую пользу, а особливо за утверждение наук в отечестве и против отца своего родного восстать за грех не ставлю.... Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятелями наук российских бороться, как уже борюсь двадцать лет; стоял за них смолода, на старость не покину»[149].

Потому во всех тогдашних конфликтах людей, ставших гордостью России, можно видеть и борьбу за истину, и борьбу за приоритет, ревнивое и вполне понятное соперничество, в целом борьбу за место под солнцем, характерную для всех времен и для всех народов, хотя средства при этом не всегда отличались корректностью со стороны всех названных лиц, независимо от их национальной принадлежности. При этом идеализировать кого-то из них не стоит, т. к. идеальными никто и никогда не бывает. Как не были идеальными, будучи живыми людьми, с присущими им страстями, симпатиями и антипатиями, ни Ломоносов, ни Миллер. Да и далеко - и даже очень далеко - это не главное в рассуждениях об их творческом наследии. К тому же на взаимоотношения этих людей, причины, вызывавшие их конфликты и борьбу, надо все же смотреть через призму нравов того, а не нашего времени.

 

Ломоносов и Миллер, конечно, не друзья, но они не были и смертельными врагами. Они - люди со своими принципами и взглядами на жизнь и обязанности ученого, в том числе историка. И если кто из них отступал от принципов своего оппонента, то следовала реакция и часто весьма жесткая. И Миллера, как официального историографа российского государства, задевало, что профессор химии Ломоносов входит в его прерогативы, пишет труды по истории и спорит с ним. Профессора же химии Ломоносова раздражало, что Миллер, которому по своим обязанностям следовало бы знать очевидные истины, их не знает и, пользуясь ограниченным кругом источников, делает весьма широкие обобщения.

Нельзя согласиться с утверждением А.Ю.Дворниченко, что, «к счастью, Миллер значительную часть диссертации опубликовал и по-немецки, и по-русски». Во-первых, список с речи-диссертации Шлецер, оставив на время вражду с Миллером, послал профессору И.К.Гаттереру в Геттинген, где тот поместил ее полностью на латинском языке в 1768 г. в своих «Allgemeine historische Bibliothek»[150]. И к 1773 г., по признанию самого Миллера, она была напечатана в Геттингене «вторым уже тиснением, но сочинитель онаго никакого в том не имеет участия». А далее он добавил с нескрываемым сожалением, которое никак не согласуются с «счастьем» Дворниченко, что «поелику мы со дня на день более поучаемся, то сочинитель, еслиб было его посоветовались, много сделал бы еще в оном перемены»[151].

 

Во-вторых, с некоторыми положениями диссертации действительно могли ознакомиться и русские читатели. Так, в 1761 г. они были озвучены в вводной части исследования Миллера, посвященного истории Новгорода, одновременно на страницах «Сочинений и переводов к пользе и увеселению служащих» и академического журнала «Sammlung russischer Geschichte», а затем в книге «О народах издревле в России обитавших», изданной в 1773 г. в Петербурге первоначально на немецком языке (на русском вышла в 1788). Но эти положения были уже абсолютно изменены под воздействием критики, прозвучавшей в 1749-1750 гт. из уст коллег Миллера, и он очень даже много сделал «в оном перемены», включая умолчание «о войнах древних северных народов, против Голмгарда или Новагорода учиненных. Все повести (Sagae) оными наполнены...», на которых только и зиждилась его речь-диссертация. При этом еще отметив, что в сагах и Саксоне Грамматике, которые были возведены им в 1749 г. в абсолют, находится «много бесполезнаго, гнуснаго и баснословнаго, а особливо что нельзя оттуда выбрать никакого согласнаго леточисления»[152].

По словам М.Б.Некрасовой, Ломоносов выступил против «"норманской" (варяжской) концепции происхождения древнерусской государственности». Но историк Ломоносов так вопрос примитивно не ставил и, что очень хорошо видно из его трудов, если, конечно, их читать, связывал начало государства у восточных славян именно с варягами-росами, но только не видел в них норманнов и выводил их не из Скандинавии. Так, еще в 1749-1750 гг. в замечаниях на диссертацию Миллера он отмечал, «что варяги и Рурик с родом своим, пришедшие в Новгород, были колена славенского, говорили языком славенским, происходили от древних роксолан и были отнюд не из Скандинавии, но жили на восточно-южных берегах Варяжского моря, между реками Вислою и Двиною».

 

В 1760 г. Ломоносов подчеркивал в «Кратком Российском летописце», что роксоланы, «поселясь с другими славенскими народами около южных берегов Балтийского моря и круг реки Русы, где ныне старая Пруссия, Курландия и Белая Россия, от прочих варягов особливым именем, россами называясь, отличались. Много воевали по Балтийскому морю, соединясь с готами; ходили в Грецию то для защищения, то для воевания оныя... Оная их военная храбрость была причиною, что славяне новогородские и чудь выбрали себе государем Рурика, который пришел с родом своим и с варягами-россами на владение и на поселение. Оставшиеся на старом жилище россы назывались пороссы, якобы остатки от россов (поруссы, пруссы), которыми после завладели поляки, потом иерусалимские кавалеры, наконец, бранденбургцы. Сия древняя отчина первоначальных российских государей ныне подвержена Российской державе благословенным оружием великия Елисаветы», и что Рюрик «по смерти братей своих привел новгородцев под самодержавство и всю северную часть России, получившия имя от сих варягов». Наконец, тот же материал, а этот факт наглядно показывает, насколько к 1749 г. он основательно проработал свою концепцию начальной истории Руси, для чего, естественно, требовалось и время, и знакомство со многими противоречивыми источниками, излагает Ломоносов в восьмой, девятой и десятой главах «Древней Российской истории» (1766): «О варягах-росах», «О происхождении и о древности россов, о преселениях и делах их», «О сообществе варягов-россов с новгородцами, также с южными славенскими народами и о призыве Рурика с братьями на княжение Новгородское»[153].

 

Произвольное же отождествление варяжской концепции с норманской - лишь дело рук норманистов. Так, А.А. Хлевов варяго-русский вопрос именует «норманской проблемой» и «норманским вопросом», Л.С.Клейн говорит о «варяжском (норманском) вопросе» или «"норманском вопросе" - о роли варягов в сложении Древнерусского государства», В.В.Мурашова - о «норманской» или «варяжской» проблеме, А.А.Горский - о «славяно-варяжской дилемме»[154]. Но отождествление варягов и руси с норманнами отсутствует в источниках (вопреки чему В.Я. Петрухин уверяет, что летописная традиция возводит «начало Руси к призванию из-за моря варяжских (норманских) князей...», что источники указывают на скандинавское происхождение названия русь, что «в летописи, - убеждает Клейн, - описано призвание варягов-норманнов как начало истории Древнерусского государства»[155]). В силу чего отечественные и зарубежные исследователи, исходя из тех или иных соображений, в том числе и чисто политических, выдавали варягов и русь за норманнов, славян, финнов, литовцев, венгров, хазар, готов, грузин, иранцев, кельтов, евреев и т.д.[156], т.е. в науке существует варяжский (варяго-русский) вопрос, а в качестве ответов на него предложено большое число версий, в том числе и норманская (было бы, конечно, смешно утверждать, например, о «варяжском (финском) вопросе», «варяжском (иранском) вопросе», «варяжском (венгерском) вопросе», о «грузинской» или «варяжской» дилемме, о призвании из-за моря «варяжских (еврейских) князей», что источники указывают на «литовское происхождение названия русь» и т. д., и т. п.).

К тому же летопись четко говорит, что русь - это народ, но такого народа не знает скандинавская история. Как правомерно подчеркнул в замечаниях на диссертацию Миллера Ломоносов, «имени русь в Скандинавии и на северных берегах Варяжского моря нигде не слыхано». Норманисты почти 130 лет игнорировали этот вывод Ломоносова-«неисторика», пока в 1870-х гг. датский лингвист В.Томсен не признал, по его словам, «охотно» (хотя, какая уж тут «охота»), что скандинавского племени по имени русь никогда не существовало и что скандинавские племена «не называли себя русью»[157]. Вслед за своим кумиром этот факт, совершенно уничтожающий норманскую систему, уже не смели отрицать норманисты последующего времени (Ф.А.Браун, Г.В.Вернадский, И.П.Шаскольский, В.Я.Петрухин, Е.А.Мельникова, С.Франклин, Д. Шепард и многие другие)[158], придумывая тому, как «словоохотливые изыскатели», самые занимательные объяснения. И придумывая тогда, когда источники ясно указывают на четыре Руси на южном и восточном побережьях Балтийского моря, и где, следовательно, нужно искать русь 862 г. - о. Рюген-Русия, устье Немана, устье Западной Двины, западная часть Эстонии - провинция Роталия-Русия и Вик с островами Эзель и Даго.

 

Нисколько не соответствуют правде и многочисленные разглагольствования А.Б.Каменского, во многом задавшего сегодняшнюю негативную тональность разговора о Ломоносове, что якобы имевшиеся в распоряжении Миллера «источники (которые он, кстати, в то время знал лучше Ломоносова) иного решения и не допускали». Во-первых, а речь об этом уже шла, ни один источник не указывает на скандинавское происхождение варягов и руси, в силу чего они и не могут допускать, если, конечно, их к тому не принуждать многочисленными оговорками и исправлениями, норманского «решения» варяго-русского вопроса. Во-вторых, Миллер, взявшись за разрешение вопроса русской истории, по сути, не принял в расчет, по их незнанию, русские источники. Но их к тому времени очень хорошо знал Ломоносов. Так, в самом первом пункте своего первого «репорта» о диссертации (16 сентября 1749 г.) он констатировал, что Миллер использовал только иностранные памятники, игнорируя русские и маскируя свою тенденциозность утверждением, «будто бы в России скудно было известиями о древних приключениях». А в своем последнем «В Канцелярию Академии наук репорте» от 21 июня 1750 г. он подытоживал, что Миллер демонстрирует «презрение российских писателей, как преподобного Нестора, и предпочитание им своих неосновательных догадок и готических басней».

 

Действительно, только в нескольких случаях Миллер, рассуждая о начальной истории Руси, привлек свидетельства русских памятников - немецкий перевод Кенигсбергской летописи, содержащей ПВЛ, опубликованной им в 1730-х гг. в «Sammlung russischer Geschichte»: об основании Киева Кием, о расселении восточных славян, «о походе Осколдовом против Царяграда» (при этом ошибочно говоря, вслед за Байером, а эту ошибку тут же опровергнет Ломоносов, «о погрешности истории наших, по которым Осколд и Дыр за разных двух князей почитаются... И в самом деле был только один Осколд, по чину своему прозванный Диар, которое слово на старинном готфском языке значит судью или начальника... а сочинители наших летописей не зная о достоинстве диара, и не разумея сего чужестраннаго слова, сим именем назвали князя, которой по их мнению владел вместе с Осколдом»), о выплате новгородцами дани варягам и последующем их изгнании, о прибытии Рюрика в 862 г. и что «Нестор называет Гостомысла старейшиною» (но в ПВЛ имя Гостомысла отсутствует), да еще ту информацию, что «житье святыя великия княгини Ольги имянно написано от варяг во русью прозвахомся».

 

Ломоносов, указав, что Миллер «весьма немного читал российских летописей» и оперирует практически только иностранными источниками, в ходе дискуссии осенью 1749 г. конкретизировал свой вывод, вновь повторив его весной следующего: диссертация Миллера «состоит из нелепых сказок о богатырях и колдунах, наподобие наших народных рассказов вроде сказки о Бове-королевиче...». Вот почему он и посоветовал «от стран. 23 до 44 все должно было автору почти без остатку выкинуть». Что затем и было исполнено Миллером, и это при объеме его сочинения издания 1749 г. в 54 страницы. А Миллера и как источниковеда, и как знатока ранней русской истории характеризует его реакция на упоминание Ломоносовым Бовы-королевича, известного героя русской волшебной богатырской повести: «Не помню, чтобы я когда-нибудь слышал рассказ о королевиче Бове; на основании имени подозреваю, что он, пожалуй, согласуется с северными рассказами о Бове, брате Бальтера... если бы это было так, то он еще больше иллюстрировал бы связь между обоими народами». И как это не поразительно, но историограф до конца дней своих так и принимал эту сказку за исторический источник: в 1761 г. в «Кратком известии о начале Новагорода...» Миллер, говоря, что все саги повествуют о войнах древних скандинавов против «Голмгарда» или Новгорода, подчеркнул: «и достопамятно, что есть и российския скаски, например: о Бове Королевиче, которыя много с оными (т. е. с сагами. - В.Ф.) сходствуют»[159].

 

Надлежит добавить, что правоту Ломоносова, отдававшего, по сравнению с Миллером, приоритет летописям перед сагами и «Деяниями данов» Саксона Грамматика в деле разработки русской истории, подтвердили именитые норманисты. Так, Шлецер, особо выделяя ПВЛ из числа средневековых памятников, отмечал, что она превосходна «в сравнении с беспрестанной глупостью» саг, называл последние «безумными сказками», «легковесными и глупыми выдумками», «бреднями исландских старух», которые необходимо выбросить «из всей руской древнейшей истории», и искренне сожалел о том, что Байер «слишком много верил» им. «И заслуживали ли сии глупости того, - с упреком говорил он, - чтобы Байер, Миллер, Щерб... внесли их в русскую историю и рассказывали об них с такой важностию, как будто об истинных происшествиях. Все это есть не иное, что как глупые выдумки». В связи с чем предупреждал, что «все презрение падает только на тех, кто им верит»[160] (подобный гиперкритицизм по отношению к сагам также, конечно, недопустим, как и их абсолютизация, ведущая норманистов к рождению фантазий).

И Карамзин противопоставил саги - «сказки, весьма недостоверные» - летописям, достойным «уважения», с нескрываемой улыбкой сказал при этом о системе «доказательств» Миллера, что он «в своей академической речи с важностию повторил сказки» Саксона Грамматика «о России, заметив, что Саксон пишет о русской царевне Ринде, с которою Один прижил сына Боуса, и что у нас есть также сказка о Бове королевиче, сыне Додона: «имена Боус и Бова, Один и Додон, сходны: следственно не должно отвергать сказаний Грамматика!»[161]. Да и сегодня вряд ли кто, даже из числа самых ярых «миллероведов», хотя бы тот же Каменский, будет убеждать, что исландские саги и «Деяния данов» Саксона Грамматика - это наиглавнейшие источники по истории Руси, и что Ломоносов ошибался, считая таковыми летописи.

 

Заблуждение Каменского о якобы низком уровне знания Ломоносовым к 1749 г., т. е. ко времени дискуссии, источников, проистекает из другой ошибки норманистов, которую, не проверив на состоятельность, хотя это одна из ключевых задач исследователя при подведении итогов работ предшественников, повторила недавно Н.Ю.Алексеева, уверяя, что «стимулом к самостоятельным историческим занятиям послужило высказанное весной 1753 пожелание» императрицы Елизаветы Петровны видеть российскую историю, написанную «штилем» Ломоносова[162].

Как установила в 1962-1980 гг. Г.Н. Моисеева, обратившись к сочинениям Ломоносова (историческим и поэтическим) и архивам России и Украины, в которых открыла 44 рукописи с его пометами (а их более 3000 на полях и в тексте), что им было изучено очень большое число источников и в первую очередь отечественных. Это ПВЛ, Киево-Печерский Патерик, Хронограф редакции 1512 г., Софийская первая, Никоновская, Воскресенская, Новгородская третья и четвертая, Псковская летописи, Казанская история (Казанский летописец), Степенная книга, Новый летописец, Двинской летописец, Сказание о князьях владимирских, Иное сказание, «История о великом князе Московском» А.М. Курбского, послания Ивана Грозного и Курбского, «Сказание» Авраамия Палицына, исторические повести о битве на Калке, о приходе Батыя на Рязань, о Куликовской битве, многочисленные повести о стрелецком восстании, Родословные и Разрядные книги, жития Ольги, Бориса, Глеба, Александра Невского, Дмитрия Донского, Сергия Радонежского, Федора Ростиславича Смоленского и Ярославского и др. (в ряде случаев их разные редакции и списки), а также церковно-учительная и церковно-бого- служебная литература.

 

Говоря о его приобщении к чтению исторических и литературных памятников еще на Севере, Моисева на конкретном материале показывает их целенаправленное изучение Ломоносовым еще в годы обучения в Москве в Славяно-греко-латинской академии (1731-1735), и, как ею было подчеркнуто, что, возможно, он тогда уже работал с Московским академическим списком Суздальской летописи, близкой по своему характеру Кенигсбергской (Радзивиловской), с которой ознакомился по своему возвращению из Германии. Насколько хорошо изучил Ломоносов в те годы рукописные фонды Москвы, говорит его замечание на требование Миллера, переезжавшего в 1765 г. в первопрестольную, о выдаче ему рукописей из Библиотеки Академии наук для продолжения занятий русской историей, что тот на новом месте жительства «найдет оных довольно к своему употреблению, как в Синодальной библиотеке, так и на Печатном дворе и в Посольской архиве». Будучи осенью 1734 г. в Киеве, Ломоносов активно занимался изучением русских и античных древностей. Так, в рукописи Киево-Печерского Патерика им отмечен текст, относящийся к первому русскому митрополиту Илариону. А первоначальная часть «Каталога митрополитов киевских с летописцем вкратце», включенного в сборник начала XVIII в., «весь, - констатирует исследовательница, - пестрит пометами Ломоносова», отметившего все события, связанные с пребыванием на киевской митрополии Илариона. Тогда же его внимание привлекли печатные книги: книга Арриана «История походов Александра Великого» (на латинском и греческом языках в две колонки; пометы к ней сделаны Ломоносовым на тех же языках) и книга римского историка Юстина, написавшего сокращенное изложение всемирной истории Трога Помпея (приписки и пометы буквально на каждой странице).

Но названными памятниками не исчерпывается тот их круг, который Ломоносов изучил до отъезда на обучение в Марбургский университет в сентябре 1736 года. В «Оде на взятие Хотина» и «Письме о правилах российского стихотворства», присланных из Германии в 1739 г., обнаруживается, говорит Моисеева, его знакомство «в виде выписок», сделанных в России, с Казанской историей (Казанским летописцем), «Летописцем начала царства царя и великого князя Иван Васильевича», Степенной книгой, Никоновской летописью, с рядом сочинений о Петре I, «Хроникой польской, жмудской и всей Руси» М.Стрыйковского. Причем произведение последнего Ломоносов мог прочитать только во время учебы в Славяно-греко-латинской академии, в библиотеке которой имелась эта хроника на польском языке. Упоминает Ломоносов Стрыйковского и в полемике с Миллером и, по словам Моисеевой, в этом случае были использованы выписки, сделанные им тогда, когда он учился в Москве, ибо в Библиотеке Академии до 1758 г. не было ни кенигсбергского издания Стрыйковского 1582 г., ни рукописи списка русского перевода 1688 года. В 1741 г. выходит из печати ода Ломоносова, посвященная Ивану Антоновичу, где содержатся факты, почерпнутые из ПВЛ.

Исследовательница отмечает, что «хронологически ранний пример прямой ссылки на рукописные произведения древней Руси находим в выступлении Ломоносова в 1747 г.» в связи с конфликтом Миллера и Крекшина, а именно, на Проложное житие княгини Ольги, Степенную книгу, Синопсис, Никоновскую летопись (Патриарший список), Новгородскую третью летопись, Сказание о князьях владимирских, «подлинные российские родословные книги». Полемика с Миллером выявила еще большую степень его осведомленности в источниках, из которых прежде всего следует назвать Кенигсбергскую (Радзивиловскую) летопись (как именовал ее ученый, «летопись Нестора»), Моисеева, обратив внимание на замечание Ломоносова времени дискуссии по поводу Никоновской летописи, что в ней помещена «искаженная летопись Нестора», приходит к выводу: он очень глубоко изучил Никоновскую летопись, отметив позднейший характер переработок ее ранних известий (а этот вывод подтвердят последующие поколения историков). Следовательно, резюмирует Моисеева, задолго до 1749 г. «Ломоносов владел уже большим кругом источников, он изучил важнейшие летописи и умел критически воспринимать их известия. Он обладал запасом знаний не только в области исторических фактов. Ломоносов продумал характер русских летописей, хронографов, степенных. Он свободно оперировал текстом, ясно представляя важность его всестороннего изучения».

 

Изучение летописей, подчеркивает Моисеева, «дало Ломоносову неоценимый материал при анализе научной ценности диссертации Миллера». Говоря о его отзыве на нее от 16 сентября 1749 г., исследовательница замечает, что отзыв написан «менее чем в две недели. Если бы этому не предшествовала большая работа над русскими летописями, если бы Ломоносов не был знаком с трудами иностранных авторов о России, если бы, наконец, он не разрабатывал свою самостоятельную концепцию истории России, его «Замечания» ограничились бы общим заключением о характере работы или анализом политической позиции автора», и что «без предварительного изучения вопроса он не мог бы высказать свое самостоятельное мнение по важнейшим вопросам истории России». И эти «Замечания», «выходя за пределы обычного отзыва на диссертацию, содержали в себе вчерне наметки будущей «Российской истории». В 1750 г. последовали еще два его отзыва, в которых «еще полнее раскрылись глубокие знания Ломоносова в области древнерусских литературных и исторических памятников, его умение проникать в самую суть изучаемого вопроса, раскрыть взаимосвязь разноречивых фактов». Ломоносов, подводит черту Моисеева, подвергнув всестороннему рассмотрению диссертации Миллера, не просто отверг его научный результат, как ее автор писал позднее, «а показал ее несостоятельность путем сопоставления с данными русских источников и, в первую очередь, - с летописью Нестора»[163].

 

И насколько ученый до дискуссии целеустремленно изучал, анализируя все доступные ему источники, историю своего Отечества говорит также тот факт, что 24 февраля 1746 г. Ломоносов в Академическом собрании дал согласие профессору астрономии Ж.Н. Делилю «при занятии русской историей выписывать из документов известия о необычайных небесных явлениях». А в «Оде на взятие Хотина» 1739 г., обращал внимание С.М.Соловьев, Ломоносов сопоставляет Петра и Ивана Грозного, после чего ученый резюмировал: «Способность автора сопоставить их таким образом основывалась на изучении им русской истории, которое и дало ему твердую почву, устанавливало его навсегда русским человеком. Новый русский человек не увлекся военным торжеством, победами, завоеваниями; он умел понять смысл русской истории, понять цель русских войн, умел выставить борьбу России с азиатским варварством, азиатским хищничеством и следствия торжества России в этой борьбе»[164].

Задолго до 1749 г., т. е. до дискуссии по диссертации Миллера, проявился глубокий интерес Ломоносова и к варяжской проблеме. В преддверии своего возвращения в Россию он из Марбурга обратился в апреле 1741 г. с просьбой к Д.И. Виноградову (товарищу по учебе в Германии, находившемуся во Фрейберге) выслать три книги из числа тех, что оставил, покинув этот город в начале мая 1740 г.: риторику француза Н. Коссена, стихи любимого немецкого поэта И.Х.Гюнтера (а их он знал, вспоминал академик Я.Я. Штелин, «почти наизусть») и сочинение «История о великом княжестве Московском» шведа П.Петрея, а также «деньги за может быть проданные книги...»[165]. Почему Ломоносов, так остро нуждавшийся в средствах, не хотел расстаться именно с этими книгами? В отношении Коссена и Гюнтера все предельно ясно. Именно в рамках тематики этих трудов шла тогда интенсивная работа Ломоносова, вылившаяся в 40-х гг. в новационные исследования по риторике и поэзии. Внимание же к Петрею было вызвано тем, что у него Ломоносов впервые встретил мнение, положившее начало норманизму в шведской историографии XVII в., «от того кажется ближе к правде, что варяги вышли из Швеции»[166].

 

В Библиотеке Академии наук имеются рукописи, поступившие в ее фонды до 1749 г. и хранящие пометы Ломоносова того же периода. Так, в Патриаршем списке Никоновской летописи третьей четверти XVI в. (а в ней только одной более 500 его помет) им особо отчеркнуты те места, где излагается Сказание о призвании варягов. А в Хронографе редакции 1512 г. и Псковской летописи ученым выделена иная, чем в ПВЛ, версия Сказания, т.е. он сравнивал, как справедливо заключает Моисеева, различные редакции этого памятника. И в других летописях она нашла следы его работы над теми текстами, где речь идет о варягах (например, отмечено предложение, что Ягайло «съвокупи литвы много и варяг и жемоти и поиде на помощь Мамаю», причем Ломоносов, поставив на полях NB, сделал сноску пунктиром вниз и написал «варяги и жмудь вместе»). Работая осенью 1734 г. в Киеве с рукописью Киево-Печерского Патерика, он подчеркнул в нем ту часть, в которой говорится о Варяжской пещере, где «варяжский поклажай есть, понеже съсуди латиньстии суть. И сего ради Варяжскаа печера зовется и доныне», а на полях приписал: «Latini wasi[s]» («латинские сосуды»)[167]. Исследовательница также установила, что в 1747 г. Ломоносов для разрешения спора между Крекшиным и Миллером «обращался к древнерусским рукописям и к родословным книгам», а в Патриаршем списке Никоновской летописи выявила пометы, имевшие отношение к этому спору, в ходе которого анализировались родословные Рюриковичей и Романовых[168]. Остается добавить, что в оде 1741 г. Ломоносов упоминает рассказ о призвании варягов[169].

 

Назад: Ломоносов и антинорманизм в трудах послевоенных «советских антинорманистов» и современных российских норманистов
Дальше: «Технарь» Карпеев и геолог Романовский о Ломоносове-историке и антинорманизме

настя
ош
Настя
Я не робот