Книга: Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Назад: Глава 68. Прошения о помиловании
Дальше: Глава 70. Пора, Квангель

Глава 69

Самое трудное решение Анны Квангель

Анне Квангель приходилось труднее, чем мужу: ведь она женщина. Ей хотелось выговориться, хотелось симпатии, чуточку нежности, а теперь она все время была одна, с утра до вечера распутывала и сматывала бечевки, которые мешками притаскивали к ней в камеру. Как ни скуп бывал муж на проявления близости, сейчас и эта малость казалась ей сущим раем, одно лишь присутствие безмолвного Отто она восприняла бы как благостыню.

Она много плакала. Долгое тяжкое заточение в темном карцере отняло у нее остаток сил, те скудные крохи, что ожили в ней благодаря свиданию с Отто, сделали ее на суде стойкой и мужественной. В карцере она измучилась от голода и холода, впрочем, и здесь, в холодной одиночке, было не лучше. Не в пример мужу, она не могла сделать убогую кормежку посытнее, не научилась, как он, разумно выстраивать свой день, подчинять его переменному ритму, который приносил хоть какую-то радость: от часовой прогулки по камере после работы или от свежевымытого тела.

Но по ночам Анна Квангель тоже прислушивалась у окошка камеры. Только стояла там не изредка, а каждую ночь. И шептала, говорила, рассказывала в окно свою историю, снова и снова спрашивала об Отто, об Отто Квангеле… О господи, неужели никто здесь впрямь не знает, где Отто, как он, Отто Квангель, ну да, старый сменный мастер, еще вполне бодрый, выглядит так-то и так-то, пятьдесят три года… кто-то же должен знать!

Она не замечала или не хотела замечать, что надоедает другим вечными расспросами, бесконечными рассказами. Здесь у каждой были свои заботы.

– Да заткнись ты, наконец, номер семьдесят шесть, мы уже наизусть знаем все, о чем ты талдычишь!

Или:

– Ох, опять эта со своим Отто, кругом у нее один Отто!

Или совсем уж грубо:

– Не заткнешь варежку, мы тебя сдадим! Другим тоже охота поговорить!

Глубокой ночью, забравшись наконец под одеяло, Анна Квангель засыпала далеко не сразу и утром вовремя не вставала. А надзирательница орала на нее, грозила новым карцером. За работу Анна принималась поздно, слишком поздно. Поневоле торопила себя и снова сводила результат своей гонки на нет, потому что ей почудился шум в коридоре и теперь она слушала под дверью. Полчаса, час. Раньше такая спокойная, приветливая, по-матерински уютная, в одиночном заключении Анна настолько изменилась, что раздражала поголовно всех. Надзирательницам она доставляла много хлопот, поэтому они ее невзлюбили, а она постоянно затевала с ними ссоры – твердила, что ей достаются самые маленькие и самые скверные порции еды, но зато больше всех работы. Уже несколько раз она так распалялась в этой словесной схватке, что начинала кричать, попросту бессмысленно кричать.

И тогда сама испуганно умолкала. Вспоминала путь, какой прошла до этой голой камеры смертницы, вспоминала свою квартиру на Яблонскиштрассе, которую никогда больше не увидит, вспоминала сына, Отто, как он подрастал, вспоминала его детский лепет, первые школьные заботы, замурзанную ручонку, которая с неловкой нежностью касалась ее лица, – ах, эта детская рука, что сформировалась в ее лоне, из ее плоти и крови, она давно истлела, стала землей, потеряна навеки. Вспоминала ночи, когда лежала в постели рядом с Трудель, когда чувствовала рядом юную цветущую плоть, когда они часами шепотом разговаривали – о суровом отце, который спал на другой кровати, об Оттике и их надеждах на будущее. Но и Трудель потеряна навсегда.

Потом она размышляла об их с Отто общей работе, о борьбе, какую они тайком вели два с лишним года. Вспоминала воскресные дни, когда они сидели у стола в комнате, она в уголке дивана, штопая чулки, а он на стуле, разложив перед собой письменные принадлежности, они вместе формулировали фразы, вместе мечтали о большом успехе. Потеряно, миновало, все потеряно, все миновало! Одна в камере, впереди лишь верная смерть, об Отто ни весточки, быть может, и лица его никогда не увидишь, – одной умирать, одной лежать в могиле…

Часами она бродит взад-вперед по камере – все это невыносимо. Она забыла о работе, бечевка так и лежит на полу спутанными ворохами, Анна нетерпеливо отпихивает их ногой, а когда вечером надзирательница отпирает камеру, ничего не сделано. Резкий выговор, но она не слушает, пускай делают с ней что угодно, пускай побыстрее казнят – тем лучше!

– Вот помяните мое слово, – говорит надзирательница своим коллегам. – Скоро она совсем спятит, так что держите наготове смирительную рубашку. И заглядывайте к ней почаще, не то, глядишь, повесится средь бела дня, в два счета повесится, а мы потом неприятностей не оберемся!

Но тут надзирательница ошибается: о самоубийстве Анна Квангель не думает. Мысль об Отто сохраняет ей жизнь, даже нынешнее униженное существование кажется ей бесценным. Не может она пока уйти отсюда, надо ждать, вдруг она получит весточку от мужа, вдруг ей даже позволят перед смертью еще раз повидать его.

А затем, в один из этих мрачных дней, ей вроде как улыбается счастье. Надзирательница неожиданно открывает дверь камеры:

– Следуйте за мной, Квангель! К вам посетитель!

Посетитель? Кто ко мне пришел? У меня же нет никого, кто может навестить меня здесь. Наверно, Отто! Я чувствую, это Отто!

Она бросает взгляд на надзирательницу, ей так хочется расспросить о посетителе, но надзирательница, как назло, та самая, с которой она все время ссорится, у этой не спросишь. И Анна идет за ней, дрожа всем телом, ничего не видит, не знает, куда они идут, не помнит уже, что скоро умрет, – знает только, что идет к Отто, единственному человеку на всем белом свете…

Надзирательница передает узницу № 76 конвоиру, ее вводят в комнату, решеткой разделенную надвое, по другую сторону решетки стоит мужчина.

И при виде этого мужчины вся радость Анны улетучивается. Это не Отто, а старый советник апелляционного суда Фромм. Стоит, смотрит на нее голубыми глазами в колечке морщинок и говорит:

– Решил вот проведать вас, госпожа Квангель.

Конвоир стал возле решетки, задумчиво наблюдает за обоими. Потом скучливо отворачивается, отходит к окну.

– Быстро! – шепчет советник, протягивая что-то сквозь решетку.

Она машинально берет.

– Спрячьте! – шепчет он.

И Анна прячет белый сверточек.

Письмо от Отто, думает она, сердце опять бьется свободнее. Разочарование преодолено.

Конвоир опять обернулся, смотрит от окна на них.

В конце концов Анна произносит несколько слов. Не здоровается с советником, не благодарит, задает единственный на свете вопрос, который ее интересует:

– Вы видели Отто, господин советник?

Старик качает умной головой.

– В последнее время нет, – отвечает он. – Но от друзей слышал, что у него все хорошо. Он держится превосходно. – И немного погодя добавляет: – Думаю, могу передать вам от него привет.

– Спасибо, – шепчет она. – Большое спасибо.

Пока он говорил, ее обуревали самые разные чувства. Раз он не видел Отто, то и письма от него передать не может. Хотя нет, он упомянул о друзьях; может быть, через друзей получил письмецо? И слова «он держится превосходно» наполняют ее счастьем и гордостью… И привет от него, привет среди железных и каменных камер, весна в этих стенах! О, как чудесно, как чудесно, чудесная жизнь!

– Но вы плоховато выглядите, госпожа Квангель, – говорит старый советник.

– Да? – отзывается она, слегка удивленно, рассеянно. – Но у меня все в порядке. В полном порядке. Так и скажите Отто. Пожалуйста, скажите ему! Не забудьте и привет от меня передать. Вы ведь увидите его?

– Думаю, да, – помедлив, отвечает он. Маленький, аккуратный господин очень педантичен. Малейшая неправда по отношению к этой умирающей вызывает у него протест. Она ведь не догадывается, на какие ухищрения ему пришлось пойти, каких интриг ему стоило получить разрешение на визит! Он задействовал все свои связи! Ведь для остального мира Анна Квангель мертва – можно ли навещать покойников?

Но он не смеет сказать ей, что больше никогда в этой жизни не увидит Отто Квангеля, что ничего о нем не слышал, что солгал, передавая привет, чтобы немножко приободрить эту совершенно измученную женщину. Иной раз приходится обманывать и умирающих.

– Ах! – вдруг говорит она оживленно, и – надо же! – впалые бледные щеки розовеют. – Пожалуйста, скажите Отто, когда увидите его, что я каждый день, каждый час думаю о нем и точно знаю, перед смертью я еще увижу его…

Конвоир секунду в замешательстве смотрит на пожилую женщину, которая говорит как юная, влюбленная девушка. Старая солома ярче горит! – думает он и опять отворачивается к окну.

Она ничего не заметила, с жаром продолжает:

– И передайте Отто, что камера у меня прекрасная и что я там одна. Со мной все хорошо. Я постоянно думаю о нем и тем счастлива. Знаю, ничто нас не разлучит, ни стены, ни решетки. Я с ним, каждый час и днем и ночью. Скажите ему об этом!

Она лжет, о, как она лжет, лишь бы сказать своему Отто что-нибудь хорошее! Ей хочется дать ему покой, тот покой, какого она, с тех пор как попала сюда, не испытывала ни часу.

Советник апелляционного суда косится на конвоира, который смотрит в окно, и шепчет:

– Не потеряйте то, что я вам дал! – ведь Анна Квангель выглядит так, будто забыла обо всем на свете.

– Нет, я ничего не потеряю, господин советник. – И неожиданно тихо: – А что это?

Он отвечает, еще тише:

– Яд, у вашего мужа он тоже есть.

Она кивает.

Конвоир у окна оборачивается. Предупреждает:

– Говорить здесь дозволено только в полный голос, иначе свидание сразу закончится. Кстати, – он смотрит на часы, – у вас осталось всего полторы минуты.

– Да, – задумчиво говорит Анна. – Да, – и вдруг понимает, как надо сказать, и спрашивает: – Вы думаете, Отто скоро уедет, еще до большого путешествия? Вы так думаете?

На ее лице читается столь мучительная тревога, что даже безразличный конвоир замечает, что речь явно идет о совсем других вещах. Он порывается вмешаться, но потом смотрит на пожилую женщину и на господина с седой эспаньолкой, судя по пропуску, советника апелляционного суда, и в приливе великодушия опять глядит в окно.

– Н-да, трудно сказать, – осторожно отвечает советник. – С путешествиями теперь тоже сложно. – И поспешно, шепотом: – Подождите до самой последней минуты, быть может, вы еще увидите его. Ладно?

Она кивает, раз и другой, а вслух говорит:

– Да. Наверно, так лучше всего.

Потом оба молча стоят друг против друга, внезапно чувствуют, что больше им сказать нечего. Конец. Всё.

– Ну что же, думаю, мне пора идти, – говорит старый советник.

– Да, – шепчет она в ответ, – наверно, пора.

И вдруг – конвоир уже обернулся и с часами в руке смотрит на них – Анна Квангель теряет над собой власть. Всем телом прижимается к решетке, шепчет, припав лицом к прутьям:

– Пожалуйста, пожалуйста… вы, наверно, последний порядочный человек на свете, какого я вижу. Пожалуйста, господин советник, поцелуйте меня! Я закрою глаза, буду думать, что это Отто…

Помешалась на мужиках! – думает конвоир. Ее вот-вот казнят, а она по мужикам с ума сходит! И этот старый…

Но советник кротким, ласковым голосом говорит:

– Не бойтесь, дитя мое, не бойтесь…

И его старые, тонкие губы легонько касаются ее сухого, потрескавшегося рта.

– Не бойтесь, дитя мое. Мир с вами…

– Я знаю, – шепчет она. – Большое вам спасибо, господин советник.

Анна снова в камере, бечевка неопрятными ворохами валяется на полу, а она бродит взад-вперед, нетерпеливо отшвыривая их ногами в углы, как в свои худшие дни. Она прочитала записку, она поняла. Теперь ей известно, и у Отто, и у нее есть оружие, в любую секунду они могут отбросить эту мучительную жизнь, если станет совсем уж невыносимо. Ей больше незачем позволять мучить себя, можно прямо сейчас, сию же минуту, когда в душе еще не развеялась радость свидания, положить всему конец.

Она бродит по камере, разговаривает сама с собой, смеется, плачет.

У дверей подслушивают надзирательницы. Говорят:

– Она и впрямь сбрендила. Смирительная рубашка готова?

Женщина в камере ничего не замечает, ведет свою тяжелейшую битву. Вновь видит перед собой старого советника Фромма, у него было такое серьезное лицо, когда он сказал, что ей надо дождаться последней минуты, может быть, она еще увидит мужа.

И она согласилась. Конечно, так будет правильно, надо ждать, набраться терпения, может, на долгие месяцы. Но пусть даже только на недели, все равно ждать так трудно. Она ведь знает себя, она опять придет в отчаяние, будет подолгу плакать, впадет в уныние, все так жестоки с нею, ни тебе доброго слова, ни улыбки. Вряд ли выдержишь. Но ведь достаточно лишь чуточку поиграть, языком и зубами, не всерьез, попробовать немножко, один разок – и все. Ей теперь очень легко… легче легкого!

Вот именно. Когда-нибудь в минуту слабости она так и сделает и сразу же, в летучий миг меж поступком и смертью, пожалеет об этом, как никогда в жизни ни о чем не жалела, – она лишила себя надежды еще раз увидеть его, потому что струсила, смалодушничала. Ему сообщат о ее смерти, и он узнает, что она оставила его, предала, струсила. И он станет презирать ее, он, чьим уважением она на всем свете только и дорожит.

Нет, надо немедля уничтожить злополучную ампулу. Завтра утром, возможно, будет уже слишком поздно, как знать, в каком настроении она утром проснется.

Но по дороге к параше она замирает…

И опять принимается бродить по камере. Ей вдруг вспомнилось, что она должна умереть и какая смерть ее ждет. Она ведь слышала здесь, в тюрьме, в оконных разговорах, что ждет ее не виселица, а гильотина. Анне услужливо рассказывали, как ее привяжут лицом вниз, как она будет смотреть в корзину, до половины заполненную опилками, и как через считаные секунды в эти опилки упадет ее голова. Ей обнажат шею, и она почувствует шеей холод лезвия гильотины, еще прежде чем оно рухнет вниз. Потом нарастающий свист, он загремит в ушах, как трубы Страшного суда, а потом ее тело станет всего лишь судорожно дергающимся комком плоти, из обрубка шеи фонтаном хлынет кровь, и голова в корзине уставится на этот фонтан и, может, еще будет видеть, чувствовать, страдать…

Так ей рассказывали, так она сотни раз невольно представляла себе все это, а иногда видела во сне, и от таких кошмаров хрустнувшая на зубах ампула способна ее освободить! Неужели она откажется от этого, откажется от избавления? У нее есть выбор между легкой и тяжкой смертью – неужели она выберет тяжкую смерть, просто потому, что страшится слабости, страшится умереть раньше Отто?

Она качает головой, нет, слабости она не выкажет. Сумеет подождать до последней минуты. Ей хочется увидеть Отто. Она выдержала страх, который всегда охватывал ее, когда Отто разносил открытки, выдержала кошмар ареста, вынесла пытки комиссара Лауба, превозмогла смерть Трудель – да, она сумеет подождать, несколько недель, несколько месяцев! Она все вытерпела – вытерпит и это! Разумеется, яд надо сохранить до последней минуты.

Она бродит взад-вперед, взад-вперед.

Но от только что принятого решения легче не становится. Снова ее охватывают сомнения, снова она борется с ними, снова решает уничтожить яд, сейчас, сию же минуту, и снова не делает этого.

Между тем свечерело, и настала ночь. Несделанную работу из камеры вынесли, а ей сказали, что за лень заберут на неделю матрас и посадят на хлеб и воду. Но она толком не слушала. Какое ей дело до их речей?

Вечерний суп нетронутый стоит на столе, а она все бродит взад-вперед, до смерти усталая, неспособная мыслить ясно, жертва сомнений: делать или нет?

Язык передвигает во рту ампулу с ядом – толком не отдавая себе в этом отчета, толком этого не желая, она тихонько, осторожно зажимает ампулу в зубах, осторожно надавливает…

И поспешно вынимает ее изо рта. Бродит и пробует, уже вовсе не понимает, что делает, – а за дверью лежит наготове смирительная рубашка…

Внезапно, уже глубокой ночью, она обнаруживает, что лежит на своих деревянных нарах, на жестких досках, укрытая тоненьким одеялом. И вся дрожит от холода. Она спала? Ампула еще здесь? Неужели проглотила? Во рту ее нет!

В безумном ужасе она вскакивает, садится – и улыбается. Да вот же она, в ладони. Во сне она держала ее в руке. Она улыбается – снова спасена. Не умрет другой, жуткой смертью…

И пока вот так сидит и зябнет, Анна думает, что отныне придется изо дня в день выдерживать эту ужасную борьбу между волей и слабостью, трусостью и мужеством. А исход этой борьбы так ненадежен…

И сквозь сомнения и отчаяние она слышит ласковый, добрый голос: «Не бойтесь, дитя мое, только не бойтесь…»

Внезапно Анна Квангель понимает: сейчас я приму решение! Сейчас мне хватит сил!

Она крадется к двери, прислушивается к звукам в коридоре. Шаги надзирательницы все ближе. Она становится к стене напротив, а когда замечает, что за ней наблюдают в глазок, начинает медленно расхаживать взад-вперед. «Не бойтесь, дитя мое…»

Удостоверившись, что надзирательница пошла дальше, Анна влезает на табуретку у окна. Чей-то голос спрашивает:

– Это ты, семьдесят шестая? У тебя нынче был посетитель?

Она не отвечает. Больше никогда не ответит. Одной рукой держится за оконный переплет, другую высовывает наружу, в пальцах у нее ампула. Она прижимает ее к каменной стене, чувствует, как обламывается тонкий кончик. Бросает яд вниз, во двор.

Стоя на полу камеры, она нюхает пальцы – сильный запах горького миндаля. Моет руки, ложится на нары. Она до смерти устала, ей кажется, будто она избежала огромной опасности. Засыпает она быстро. Спит очень крепко, без сновидений. Просыпается освеженной.

С этой ночи № 76 больше не давала повода для выговоров. Была спокойна, весела, прилежна, приветлива.

Она почти не думала о тяжкой смерти, думала лишь о том, что не обесчестит Отто. А порой, в минуты уныния, вновь слышала голос старого советника апелляционного суда Фромма: «Не бойтесь, дитя мое, только не бойтесь».

Она не боялась. Больше не боялась.

Превозмогла страх.

Назад: Глава 68. Прошения о помиловании
Дальше: Глава 70. Пора, Квангель