Остаток недели миновал без особых происшествий, и вновь подоспело воскресенье, то воскресенье, когда, как очень надеялась Анна Квангель, наконец состоится разговор с Отто о его планах, который так долго откладывался. Отто встал поздно, но был в хорошем настроении, беспокойство его не донимало. Пока пили кофе, она нет-нет искоса поглядывала на него, чуть ободряюще, а он как бы и не замечал, неторопливо жевал хлеб и помешивал кофе в чашке.
Анна долго не решалась убрать со стола. Однако на сей раз первое слово вправду было не за ней. Он сам согласился поговорить в это воскресенье и наверняка сдержит обещание, любой намек с ее стороны будет выглядеть как понукание.
Вот почему она, тихонько вздохнув, встала и понесла на кухню чашки и тарелки. А когда вернулась за хлебницей и кофейником, Отто сидел на корточках возле комода и что-то искал в ящике. Анна Квангель не могла вспомнить, что именно там лежало. Наверняка какой-то старый, давно забытый хлам.
– Что потерял, Отто? – спросила она.
В ответ он лишь что-то буркнул, и она ушла на кухню мыть посуду и готовить обед. Он не хочет. Опять не хочет! И она окончательно уверилась: в нем назревает что-то такое, о чем она по-прежнему ничегошеньки не знает, а ведь должна бы знать!
Позднее, когда она снова пришла в комнату, чтобы, устроившись подле него, почистить картошку, то застала его у стола – скатерть убрана, на столешнице разложены ножички и стамески для резьбы, пол вокруг уже усыпан мелкой стружкой.
– Что ты делаешь, Отто? – с изумлением спросила она.
– Смотрю вот, не разучился ли резать, – ответил он.
Она была донельзя разочарована и слегка раздосадована. Отто, конечно, небольшой знаток человеческой души, но все-таки мог бы догадаться, каково ей сейчас, с каким напряжением она ждет любых его слов. А он извлек на свет инструмент первых лет их семейной жизни и сызнова ковырял деревяшки, совсем как раньше, когда своим вечным молчанием доводил ее до отчаяния. В ту пору она еще не привыкла к его неразговорчивости, не то что теперь, но теперь, именно теперь, когда привыкла, эта неразговорчивость казалась ей совершенно невыносимой. Резать по дереву, господи, неужто после всех переживаний ему ничего другого в голову не пришло! Неужто, часами в молчании занимаясь резьбой, он рассчитывал вернуть себе столь ревностно оберегаемый покой – нет, для нее это стало бы тяжелым разочарованием. Он частенько ее разочаровывал, но на сей раз она не сумеет смолчать.
С тревогой и отчаянием размышляя об этом, она все же не без любопытства смотрела на толстую продолговатую деревяшку, которую он задумчиво поворачивал в своих больших руках, временами снимая тут и там изрядную стружку. Нет, это явно будет не ящик для белья.
– Что ты мастеришь, Отто? – через силу спросила она. У нее мелькнула странная мысль, что он вырезает какую-то деталь, например для бомбового взрывателя. Мысль, впрочем, нелепейшая – какое отношение Отто имеет к бомбам?! К тому же в бомбах вряд ли бывают деревянные детали. Потому-то и задала свой вопрос через силу.
Сперва он вроде бы опять хотел буркнуть в ответ, но, пожалуй, сообразил, что нынче утром слишком долго испытывал терпение Анны, а может, просто созрел наконец для объяснений:
– Головку. Хочу посмотреть, сумею ли еще вырезать головку. Для трубки. Раньше-то я много трубочных головок мастерил.
И он снова взялся за инструмент.
Трубочные головки! Анна возмущенно фыркнула. И с нескрываемой досадой сказала:
– Какие головки, Отто! Опомнись! Мир рушится, а ты о трубочных головках думаешь! Уму непостижимо!
Он же, словно не поняв ни ее досады, ни слов, продолжил:
– Ясное дело, это будет не трубочная головка. Я хочу поглядеть, сумею ли вырезать портрет нашего Оттика!
Настроение у Анны тотчас переменилось. Значит, он думал об Оттике, а раз думал о сыне и хотел вырезать его портрет, то думал и о ней и хотел ее порадовать. Она встала, поспешно отставила миску с картошкой и сказала:
– Погоди, Отто, я принесу фотографии, посмотришь, какой он был в жизни.
Он отрицательно покачал головой:
– Не хочу я смотреть на фотографии. Я хочу вырезать его таким, какой он у меня вот здесь. – Он хлопнул себя по высокому лбу. Помолчал и добавил: – Если сумею!
Она опять растрогалась. Значит, Оттик и у него в душе, значит, помнит он мальчика. Теперь ей стало любопытно, как будет выглядеть готовый резной портрет.
– Конечно, сумеешь, Отто!
– Ну! – только и сказал он, скорее соглашаясь, чем сомневаясь.
На этом разговор до поры до времени закончился. Анна вернулась на кухню, к стряпне, оставила его за столом, с липовым обрубком в руке, который он не спеша поворачивал так и этак, терпеливо и бережно снимая стружку за стружкой.
И как же она удивилась, когда незадолго до обеда вошла в комнату накрыть на стол и увидела этот стол чисто убранным и под скатертью. Квангель стоял у окна, смотрел вниз, на Яблонскиштрассе, где шумели играющие дети.
– Ну, Отто? – спросила она. – Уже закончил с резьбой?
– На сегодня хватит, – ответил он, и в тот же миг она поняла, что очень скоро состоится долгожданный разговор, что Отто вправду что-то замыслил, этот непостижимо упорный человек, которого ничто не заставит действовать опрометчиво, который всегда дождется подходящей минуты.
Обедали молча. Потом она снова ушла на кухню, чтобы навести там порядок, оставила мужа на диване, где он сидел, глядя в пространство перед собой.
Через полчаса она вернулась, а он так и сидел на диване. Но теперь она больше не хотела ждать, когда он наконец решится; терпеливость Отто и собственное нетерпение слишком ее растревожили. Чего доброго, он и в четыре будет этак вот сидеть, и после ужина! Она больше ждать не в силах!
– Ну, Отто, – сказала она. – В чем дело? Не приляжешь, как обычно по воскресеньям?
– Нынче не обычное воскресенье. Обычных воскресений больше не будет. – Он вдруг встал и вышел из комнаты.
Однако сегодня Анна не собиралась просто так дать ему уйти, на очередную из таинственных прогулок, о которых ей до сих пор совершенно ничего не известно. Она поспешила следом.
– Нет, Отто… – начала было она.
Он стоял у входной двери, которую только что запер на цепочку. Поднял руку, как бы говоря «тише!», прислушался. Потом кивнул и опять вернулся в комнату. Когда она тоже пришла туда, он уже сидел на диване, она села рядом.
– Если позвонят, Анна, – сказал он, – откроешь, только когда я…
– Да кто к нам позвонит, Отто? – нетерпеливо спросила она. – Кто к нам придет? Ну, выкладывай, что хочешь сказать!
– Я выложу, Анна, – ответил он с необычной мягкостью. – Но не торопи меня, от этого мне только труднее.
Она быстро коснулась его руки, ведь этому человеку всегда было трудно рассказывать, чтó происходит у него в душе.
– Я не стану тебя торопить, Отто, – успокоила она. – Так что не спеши!
Однако он начал сразу же, причем говорил почти пять минут кряду, медленными, рублеными, вполне продуманными фразами, после каждой из которых накрепко закрывал узкогубый рот, словно никакого продолжения не последует. И пока он говорил, взгляд его был устремлен на что-то находившееся в комнате сбоку за Анной.
Сама Анна Квангель все время, пока он говорил, глаз не сводила с его лица и чуть ли не радовалась, что он на нее не смотрит, – с таким трудом она скрывала разочарование, которое все сильнее ее захлестывало. Господи, что этот человек задумал! Она-то думала о больших делах (и, сказать по правде, боялась их), о покушении на фюрера, в крайнем случае о деятельной борьбе против чинуш и партии.
А он что надумал? Да ничего, смехотворный пустяк, вполне в его духе, нечто тихое, неброское, не тревожащее его покой. Открытки решил писать, почтовые открытки с призывами против фюрера и партии, против войны, агитировать сограждан, вот и все. И не то чтобы даже рассылать эти открытки или приклеивать на стены как плакаты, нет, просто оставлять их на лестницах многолюдных домов, а дальше как будет угодно судьбе, совершенно неясно, кто их поднимет, не растопчут ли сразу, не порвут ли… Все существо Анны восставало против такой безопасной войны исподтишка. Ей хотелось настоящего дела, где результат виден воочию!
Но Квангель, договорив до конца, казалось, и не ждал никакого ответа от жены, которая сидела в уголке дивана и молча боролась с собой. Может, все-таки надо хоть что-нибудь ему сказать?
Он встал, снова вышел в коридор, прислушался. А по возвращении только снял со стола скатерть, сложил и аккуратно повесил на спинку стула. Потом подошел к старинному секретеру красного дерева, достал из кармана связку ключей, отпер.
Он еще копался в секретере, и тут Анна решилась. Запинаясь, сказала:
– Не маловато ли ты замыслил, Отто?
Отто перестал копаться, замер, склонясь над секретером, повернул голову к жене:
– Мало ли, много ли, Анна, если нас поймают, заплатим головой…
Ужасающая убедительность сквозила в его словах, в темном, непостижимом птичьем взгляде, каким муж в эту минуту смотрел на нее, и она вздрогнула. И на миг отчетливо увидела перед собой серый каменный двор тюрьмы и гильотину, стальной нож, тусклый в сером утреннем свете, точно немая угроза.
Анна Квангель чувствовала, что дрожит. Опять быстро взглянула на Отто. Пожалуй, он прав: много ли, мало ли – в любом случае на кону жизнь. Каждый действует по своим силам и способностям, главное – сопротивляться.
Квангель по-прежнему молча смотрел на нее, словно следил за борьбой, происходившей у нее в душе. Взгляд у него просветлел, он вытащил руки из секретера, выпрямился и почти с улыбкой сказал:
– Но так легко им нас не поймать! Они хитрецы, однако ж и мы не лыком шиты. Тоже хитрые и осторожные. Осторожные, Анна, всегда начеку – чем дольше мы боремся, тем больше сделаем. Слишком рано умирать нам проку нет. Мы еще поживем, еще увидим их крушение. А тогда сможем сказать, что и мы не стояли в стороне, Анна!
Эти слова Квангель произнес легким, почти шутливым тоном. Теперь, когда он снова принялся копаться в секретере, Анна с облегчением откинулась на спинку дивана. У нее гора свалилась с плеч, теперь она тоже уверилась, что Отто замыслил большое дело.
Он отнес на стол пузырек чернил, конверт с открытками, огромные белые перчатки. Вытащил пробку из пузырька, прокалил на спичке перо и окунул в чернила. Послышалось тихое шипение, он внимательно осмотрел перо и кивнул. Не спеша натянул перчатки, достал из конверта открытку, положил перед собой. Медленно кивнул Анне. Она внимательно следила за его осторожными, давно продуманными движениями. Сейчас он кивнул на перчатки и сказал:
– Чтоб без отпечатков пальцев… сама понимаешь! – Потом взял ручку и тихо, но с нажимом проговорил: – Первая фраза первой открытки будет такая: «Мать! Фюрер убил моего сына…»
Анна опять вздрогнула. От этих слов Отто веяло чем-то зловещим, мрачным, решительным. В один миг она поняла, что первой своей фразой он отныне и навек объявил войну, и смутно угадывала, что это означает: на одной стороне в этой войне они, двое бедных, мелких, жалких работяг, которых за одно-единственное слово могут уничтожить, на другой – фюрер, партия, весь колоссальный аппарат со всей его властью и блеском, а за ним три четверти, даже четыре пятых всего немецкого народа. А они двое в этой комнатушке на Яблонскиштрассе – совсем одни!
Анна смотрит на мужа. Пока она думала обо всем об этом, он добрался лишь до третьего слова первой фразы. С бесконечным терпением выводит «у» в слове «убил».
– Давай я буду писать, Отто! – просит она. – У меня куда быстрее получится!
Он опять лишь неразборчиво бурчит. Но потом все-таки объясняет:
– Почерк. Через твой почерк они рано или поздно выйдут на нас. А я пишу чертежным шрифтом, печатными буквами, видишь?..
Он умолкает, выводит дальше. Да, вот так он все придумал. Вряд ли хоть что-то упустил. Такой шрифт знаком ему по мебельным чертежам архитекторов-оформителей, по нему нипочем не скажешь, кто писал. Конечно, рука Отто Квангеля писать не привыкла, буквы получаются очень корявые и неуклюжие. Ну да ничего, это его не выдаст. Даже наоборот, хорошо, в результате открытка напоминает плакат, который сразу же привлекает внимание. Он терпеливо пишет дальше.
Анна тоже набралась терпения. Она начинает осознавать, что война будет долгой. Сейчас на душе у нее покой, Отто все учел, на Отто можно положиться, всегда. Как он все продумал! Первый ход в этой войне, его причина – погибший сын, открытка говорит о нем. Когда-то у них был сын, фюрер убил его, и теперь они пишут открытки. Новый жизненный этап. Внешне ничто не изменилось. Вокруг Квангелей покой. В душе изменилось все, целиком и полностью, там война…
Она достает корзинку с рукоделием, принимается штопать чулки. Время от времени поглядывает на Отто, который медленно, не ускоряя темпа, выводит букву за буквой. Почти после каждой держит открытку на вытянутой руке и, прищурясь, рассматривает. Потом кивает.
Наконец он показывает ей первую законченную фразу. Полторы длиннущие строчки на открытке.
– На такой открытке ты много не напишешь! – говорит Анна.
– А не все ли равно! – отвечает он. – Я напишу еще много таких открыток!
– И времени уходит много.
– Я буду писать по одной, а позднее, может, по две открытки за воскресенье. Война еще не кончилась, убийство продолжается.
Он непоколебим. Он принял решение и будет это решение выполнять. Ничто не собьет Отто Квангеля с пути, никто его не остановит.
– Вторая фраза: «Мать! Фюрер убьет и твоих сыновей, он не прекратит убийство, даже когда принесет горе в каждый дом на свете…»
Анна повторяет:
– «Мать, фюрер убьет и твоих сыновей!»
Она думает о начальнице из «Фрауэншафта», седой, с Материнским крестом, которая сказала ей, что лучше иметь не одного сына, а нескольких. Она тогда едва не ответила резкостью: «Чтобы мне по кусочкам разрывали сердце, да? Нет уж, лучше потерять сразу все». Она сдержалась, не ответила, теперь вместо нее отвечает Отто: «Мать! Фюрер убьет и твоих сыновей!»
Она кивает:
– Вот так и пиши! – И предлагает: – Эту открытку надо положить там, где бывают женщины!
Он размышляет, потом мотает головой:
– Нет. Когда женщины пугаются, от них можно ожидать чего угодно. Мужчина на лестнице сунет такую открытку в карман. А потом внимательно прочтет. К тому же все мужчины – сыновья, и у них есть матери.
Отто опять умолкает, снова принимается выводить буквы. Так проходит вторая половина дня, о полднике оба и не помышляют. Наконец наступает вечер, открытка готова. Он встает. Еще раз рассматривает ее:
– Ну вот! Готово! В следующее воскресенье напишу вторую.
Анна кивает, шепотом спрашивает:
– Когда ты ее отнесешь?
Квангель смотрит на нее.
– Завтра утром.
– Можно мне пойти с тобой? Только один разок! – просит она.
Он качает головой:
– Нет. Именно в первый раз никак нельзя. Я должен посмотреть, как все пройдет.
– И все-таки! – настаивает она. – Это моя открытка! Открытка матери!
– Ладно! – решает он. – Пойдешь со мной. Но только до того дома. Внутрь я войду один.
– Согласна.
Затем открытку осторожно суют в книгу, убирают письменные принадлежности, а перчатки отправляются в карман рабочей куртки Квангеля.
За ужином они почти не разговаривают. Но совсем не замечают этого, даже Анна. Оба устали, словно тяжко трудились или совершили долгое путешествие.
Вставая из-за стола, Отто говорит:
– Пожалуй, лягу прямо сейчас.
– Я только приберу на кухне. И тоже приду. Господи, как же я устала, а ведь мы ничего не делали!
Он смотрит на нее с легкой улыбкой и уходит в спальню, начинает раздеваться.
Однако потом, лежа в потемках, оба не могут заснуть. Ворочаются, прислушиваются к дыханию друг друга и в конце концов заводят разговор. В темноте разговаривать легче.
– Как по-твоему, – говорит Анна, – что будет с нашими открытками?
– Сперва все перепугаются, увидев их и прочитав первые слова. Нынче ведь все боятся.
– Да, – говорит она. – Все…
Но для них самих, для Квангелей, она делает исключение. Почти все боятся, думает она. Все, но не мы.
– Тот, кто найдет, – повторяет он сотни раз обдуманное, – испугается, вдруг кто-то видел их на лестнице. Быстро спрячет открытку и уйдет. Или опять положит ее на пол и скроется, но потом придет другой…
– Так и будет. – Анна воочию видит перед собой лестничную клетку, обыкновенную берлинскую лестничную клетку, плохо освещенную, н-да, каждый, кто держит в руке такую открытку, вдруг почувствует себя преступником. Ведь на самом деле каждый думает так же, как написавший открытку, а подобные мысли недопустимы, потому что грозят смертью…
– Некоторые, – продолжает Квангель, – сразу же отдадут открытку блокварту или полиции: лишь бы поскорее сбыть ее с рук! Но и это ничего не значит: в партийной ли инстанции, нет ли, политфункционер или полицейский – все они прочитают открытку, она на них подействует. И если хотя бы узнают из нее, что сопротивление еще существует, что не все идут за этим фюрером…
– Да, – говорит она. – Не все. Мы не идем.
– И таких станет больше, Анна. Благодаря нам станет больше. Быть может, мы наведем других на мысль писать такие же открытки, как я. В итоге десятки, сотни людей возьмутся за перо и будут писать, как я. Мы наводним Берлин этими открытками, затормозим работу машины, свергнем фюрера, окончим войну…
Он умолкает, ошеломленный собственными словами, этими мечтаниями, которые в такую поздноту обуревают его бесстрастную душу.
Но Анна Квангель, взволнованная видéнием, говорит:
– А первыми будем мы! Хотя, кроме нас, никто об этом не узнает.
Внезапно он совершенно будничным тоном произносит:
– Возможно, уже многие думают так, как мы, погибли-то уже, поди, тысячи мужчин. Возможно, уже есть такие, что пишут открытки. Но это не важно, Анна! Что нам за дело? Главное – мы пишем!
– Верно, – соглашается она.
А он вновь увлечен перспективами начатого предприятия:
– Мы встряхнем и полицию, и гестапо, и СС, и штурмовиков. Всюду пойдут разговоры о таинственном авторе открыток, они будут устраивать облавы, подозревать, выслеживать, проводить обыски – тщетно! Мы будем писать, снова и снова!
– Глядишь, и фюреру эти открытки покажут, – подхватывает Анна, – он сам их прочтет, мы ведь его обвиняем! Бесноваться будет! Он же, говорят, всегда беснуется, чуть что не по его. Прикажет нас найти, а они нас не найдут! Придется ему и дальше читать наши обвинения!
Оба умолкают, ослепленные такой перспективой. Кем они были вот только что? Неведомыми людишками, частичками огромной, темной толпы. А теперь оба совсем одни, отрезанные, отмежеванные от других, ни на кого не похожие. Вокруг них лютый холод одиночества.
Квангель видит себя в цеху, среди обычной суматошной гонки: подгоняющий и подгоняемый, он внимательно поворачивает голову от станка к станку. Для них он так и останется старым дураком Квангелем, одержимым работой да своей окаянной скаредностью. Но в голове у него мысли, каких ни у кого из них нет. Каждый из них помер бы со страху от таких мыслей. А у него, у старого дурака Квангеля, они есть. Он всех их обдурит.
Анна Квангель думает сейчас о том, как завтра они отправятся в путь с первой открыткой. Чуть злится на себя, слегка недовольна, что не настояла войти в дом вместе с Квангелем. Прикидывает, не попросить ли его еще разок. Пожалуй. Вообще-то Отто Квангеля просьбами не возьмешь. Но, может, нынешним вечером, когда он так непривычно весел? Может, прямо сейчас?
Но раздумывает она слишком долго. И когда решается, замечает, что Квангель уже спит. Ладно, тогда и ей надо спать, может, завтра получится. Улучит минутку и обязательно спросит.
И Анна тоже засыпает.