После того как вы разберетесь с проблемой сохранения своей индивидуальности, перед вами встанет другой вопрос: «Для кого я пишу?»
Это фундаментальный вопрос, и на него есть фундаментальный ответ: вы пишете для себя. Не пытайтесь представить себе широкую читательскую аудиторию. Такой аудитории не существует — каждый читатель отличается от других. Не пытайтесь угадать, какого рода сочинение понравится издателю или что нынче прозвучит актуально в вашей стране. Издатели и читатели не знают, что им хочется прочесть, пока они этого не прочтут. Кроме того, они всегда ждут чего-нибудь новенького.
Если вам вдруг придет охота пошутить, не волнуйтесь, что до читателя «не дойдет» ваша шутка. Если она кажется забавной вам самому, смело вставляйте ее в текст (тем более что ее всегда можно оттуда выкинуть, а вот попасть туда она может только с вашей легкой руки). Вы всегда пишете в первую очередь для того, чтобы угодить себе самому, и если вы получаете удовольствие от своей работы, то его разделят с вами и читатели, для которых имеет смысл писать. А отставших тугодумов жалеть нечего — они того не стоят.
Возможно, вы увидите здесь парадокс. Раньше я предупреждал вас, что читатель — существо нетерпеливое, вечно балансирующее на грани сна или потери внимания. Теперь же я говорю, что надо писать для себя и не беспокоиться, что читатель может потеряться по дороге.
Однако речь тут идет о двух разных вещах. Первая — это мастерство, вторая — отношение к делу. В первом случае все определяется тем, владеете ли вы приемами конкретного ремесла. Во втором — тем, как вы пользуетесь этими приемами, чтобы выразить свою неповторимую индивидуальность.
Если мы толкуем о мастерстве, то терять читателей из-за недостатка профессионализма непростительно. Когда они засыпают посреди вашей статьи, потому что вы небрежно отнеслись к какой-нибудь технической детали, вина ложится на вас. Но в отношении более широких вопросов — нравитесь ли читателю вы сами, или то, чтó вы говорите, или как вы это говорите, согласен ли он с вами, близко ли ему ваше чувство юмора и ваша жизненная позиция, — вы можете не тревожиться о нем ни секунды. Вы такой, какой вы есть, он такой, какой он есть, и вы с ним либо поладите, либо нет.
Не удивлюсь, если это все еще кажется вам парадоксом. Разве можно пристально следить за тем, чтобы не потерять читателя, и при этом проявлять полное равнодушие к его мнению? Уверяю вас, что одно не зависит от другого.
Во-первых, упорно трудитесь над тем, чтобы овладеть своими инструментами. Упрощайте, убирайте лишнее и боритесь за ясность. Относитесь к этому как к механической работе, и она скоро принесет свои плоды. Эти действия никогда не станут настолько же механическими, как бритье или чистка зубов; вы не перестанете изобретать разные способы использования ваших инструментов. Но, по крайней мере, ваше письмо будет опираться на твердые принципы, и шансы потерять читателя заметно снизятся.
О другом лучше думать как о творческом акте — выражении того, кто вы есть. Успокойтесь и скажите то, что хотите сказать. А поскольку ваш стиль — это и есть вы сами, вам нужно лишь быть верным себе, и вскоре он начнет освобождаться от мусора и тумана, с каждым днем становясь все более отчетливым. Возможно, ему понадобятся целые годы, чтобы наконец по-настоящему оформиться в ваш стиль, ваш голос. Но ведь найти себя как личность тоже непросто — и так же непросто найти себя как писателя, причем даже после того, как это произойдет, ваш стиль не перестанет меняться с возрастом.
Но в каком бы возрасте вы ни были, будьте самим собой, когда пишете. Многие пожилые люди до сих пор пишут с тем же пылом, каким отличались в двадцать и в тридцать лет; очевидно, что они до сих пор молоды душой. Другие, их ровесники, повторяются и перескакивают с одной мысли на другую — их стиль ясно дает нам понять, что они превратились в болтливых зануд. Многие студенты университета пишут так, словно окончили его тридцать лет назад и уже успели разочароваться во всем на свете. Никогда не говорите на письме того, что не могли бы непринужденно произнести в беседе. Если вы не из тех, кто употребляет слова «разумеется» и «более того» или называет людей «индивидуумами» («Он крайне любопытный индивидуум»), пожалуйста, не пишите этого.
Давайте обратимся к нескольким писателям, чтобы почувствовать удовольствие, с которым они переносили на бумагу свои причуды и увлечения, не заботясь о том, разделяют ли их читатели. Первый отрывок взят из эссе «О курице (с благодарностью)» (The Hen (An Appreciation)), написанного Элвином Уайтом в 1944 г., в разгар Второй мировой:
Цыплята не всегда пользуются уважением и почетом среди людей, выросших в городе, хотя яйцо, по моим наблюдениям, сохраняет у них стойкую популярность. Сейчас курица находится в зените славы. Война обожествила ее, сделав героиней тыла, — ей отдают должное за столами переговоров, ее превозносят в каждом железнодорожном вагоне, ее женственная грация и своеобразные привычки стали излюбленной темой в разговорах множества восхищенных фермеров, для которых она еще вчера была лишена всякого интереса и обаяния.
Моя собственная привязанность к курице ведет начало с 1907 г., и я оставался верным ей как в хорошие времена, так и в плохие. Порой наши взаимоотношения поддерживались лишь ценой серьезных усилий. Поначалу, живя мальчишкой в строго зонированном пригороде, я должен был считаться с соседями и полицией; моих кур приходилось охранять не менее бдительно, чем подпольную газету. Потом, уже как деревенский житель, я должен был считаться со своими старыми городскими друзьями, большинство из которых видело в курице комический, чисто водевильный персонаж… Их презрение только усиливало мою любовь к курице. Я хранил ей преданность, как жених — невесте, в открытую осмеянной его семьей. Теперь настал мой черед улыбаться, и я с улыбкой слушаю пылкие излияния горожан, которые вдруг признали за курицей социальный статус и, покряхтывая от наслаждения, с глубоким знанием дела рассуждают о преимуществах красных наседок породы нью-гемпшир перед кружевными виандотками. Их возгласы полны такого искреннего изумления и восторга, будто первая курица появилась на свет не в индийских джунглях далекого прошлого, а где-то под Нью-Йорком и только вчера.
Для того, кто держит кур, птицеводство всегда остается чудесным и бесконечно увлекательным занятием. Каждую весну я беру в руки фермерский журнал и снова забываю обо всем вокруг, погружаясь в старые как мир инструкции о том, как подготовить брудер…
Передо мной человек, пишущий о предмете, который меня абсолютно не интересует. Однако я читаю его сочинение с огромным удовольствием. Мне нравится изящная простота его стиля. Нравится его ритм, неожиданные, но освежающие слова («обожествила», «покряхтывая»), птицеводческие термины вроде «кружевных виандоток» и «брудера». Но больше всего мне нравится то, что автор без всякого смущения рассказывает о своем хобби, которое появилось у него аж в 1907 г. Его эссе полно теплоты и человечности, и уже через три абзаца я довольно много узнаю о том, из какого теста вылеплен этот любитель кур.
А теперь вспомним писателя, которого можно считать почти полной противоположностью Уайту во всем, что касается стиля, ибо он ценит красочное слово за его красочность и отнюдь не обожествляет простое предложение. И все же их роднит привычка иметь твердые взгляды и говорить то, что они думают. Это Генри Менкен, рассказывающий о печально знаменитом «Обезьяньем процессе» — затеянном летом 1925 г. суде над Джоном Скоупсом, молодым школьным учителем из Теннесси, который рискнул познакомить своих учеников с теорией эволюции:
Когда в Дейтоне, в штате Теннесси, устроили судилище над атеистом Скоупсом, там стояла ужасная жара, но я охотно отправился туда, поскольку мне хотелось посмотреть на тех, кто и сегодня видит в Евангелии руководство к действию. В крупных городах Республики, несмотря на постоянные усилия праведников, христианство уже мало кого вдохновляет. Даже директора воскресных школ, украдкой слушая джаз по радио, слегка подрыгивают своими огнеупорными ногами, а их ученики, достигшие пубертатного возраста, больше не реагируют на выброс гормонов просьбой отправить их миссионерами в Африку, предпочитая этому поцелуи и объятия. Но и в Дейтоне, где простой народ жаждал устроить Скоупсу экзекуцию, я сразу же почуял явный душок имморализма. Все девять церквей городка в воскресенье стояли полупустые, а их дворы густо заросли сорняками. Лишь двое или трое из местных пастырей продолжали кормиться своим призрачным ремеслом; остальные были вынуждены принять сан почтальона или пойти трудиться на близлежащие клубничные поля, а один, как я слышал, теперь подрабатывает брадобреем… Ровно через двенадцать минут после прибытия я был взят на буксир неким добрым христианином и угощен любимым напитком в предгорьях Аппалачей — кукурузным виски пополам с кока-колой. Эта смесь показалась мне отвратительным пойлом, но я обнаружил, что местные иллюминаты употребляют ее со смаком, закатывая глаза и поглаживая пузо. Все они были горой за Книгу Бытия, но столь цветущие лица просто не могли принадлежать заядлым трезвенникам, а когда по главной улице легкой походкой прошествовала обаятельная девица, их руки метнулись к месту, где полагается быть узлу галстука, — в этом жесте была амурная стремительность кинозвезд…
Это образец типично менкеновского неудержимого напора и характерной для него непочтительности. Откройте сочинения этого автора почти на любой странице, и вы наверняка увидите там что-нибудь оскорбительное для его показушно-благочестивых соотечественников. Святость, которой американцы окружали своих героев, американские церкви и душеспасительные затеи вроде введения сухого закона — все это было для Менкена никогда не пересыхающим родником лицемерия. Пожалуй, самыми тяжелыми из своих снарядов он угощал политиков и президентов — его портрет «архангела Вудро» до сих пор едва не прожигает страницы насквозь, — а что касается добропорядочных христиан и священнослужителей, то он неизменно изображал их жуликами или простофилями.
Может показаться чудом, что такие кощунства сходили Менкену с рук в 1920-х гг., когда прославление героев было американской религией, а Библейский пояс, протянувшийся от побережья до побережья, без устали источал праведный гнев. И не просто сходили — он был самым уважаемым и авторитетным журналистом своего поколения. Влияние, оказанное им на последующих сочинителей нон-фикшн, трудно переоценить, и даже теперь его злободневные очерки выглядят такими свежими, точно написаны вчера.
Секрет его популярности — помимо пиротехнических эффектов, которых он добивался от английского языка, — лежит в том, что он писал для себя и нимало не заботился о том, что подумает читатель. Вовсе не обязательно было разделять его предрассудки, чтобы восхищаться той веселой беспечностью, с какой он их высказывал. Менкен никогда не робел и не юлил, никогда не подлизывался к читателю и не старался ему потрафить. Для этого писателю нужно мужество — но именно такое мужество и порождает уважаемых и авторитетных журналистов.
Возвращаясь поближе к нашему времени, кинем взгляд на отрывок из книги Джеймса Херндона «Как выжить у себя на родине» (How to Survive in Your Native Land), где он рассказывает, как учительствовал в одной калифорнийской школе. Из всех откровенных книг об образовании, которых в Америке написано довольно много, херндоновская — для меня — наиболее удачно передает атмосферу школьного класса. Его стиль не назовешь обычным, но голос звучит правдиво. Вот первые абзацы этой книги:
Мне ничто не мешает начать с Пирстона. С точки зрения внешности Пирстон был рыжий, румяный, средних размеров восьмиклассник, однако главной его чертой было упрямство. Мне не потребовалось много времени, чтобы понять: если Пирстон не хочет чего-то делать, он этого не делает; если Пирстон хочет что-то делать, он это делает.
Никакой особенной проблемы в этом не было. В основном Пирстон хотел малевать в тетради уродливых чудищ, испещрять каракулями бланки для мимеографа и потом копировать их, иногда сочинять страшные истории — за это однокашники прозвали его Упырем, — а когда ему не хотелось ничего из вышеперечисленного, то хотелось бродить по коридорам и при случае (так говорили) инспектировать туалеты для девочек.
У нас бывали легкие стычки. Однажды я велел всем сесть и выслушать то, что я скажу, — кое-что насчет их поведения в коридорах. Я разрешал им свободно входить и выходить, однако от них требовалось (и я собирался это подчеркнуть) не устраивать вне класса тарарам, чтобы другие учителя на них не жаловались. Итак, важно было всех усадить — я внятно объяснил, что не начну разговора, пока они не сядут. Пирстон остался стоять. Я повторил приказ. Никакой реакции. Я заметил, что обращаюсь к нему. Он дал мне понять, что слышал меня. Тогда я осведомился, почему он, черт возьми, не садится. Он ответил, что не хочет. Я сказал, что это я хочу, чтобы он сел. Он ответил, что для него это ничего не значит. Я сказал, чтобы он сел сию же минуту. Он спросил, зачем? Я сказал, затем что я так велел. Он ответил, что не сядет. Я сказал: послушай, я хочу, чтобы ты сел и выслушал то, что я собираюсь сказать. Он ответил, что и так меня слышит. Слушать он готов, но садиться не будет.
Что ж, так порой происходит в школах. У вас, учителя, возникает какая-то навязчивая идея — я был потерпевшей стороной, дарителем неслыханных свобод, а они, как обычно, этим пользовались. Не шибко приятно, когда заходишь в учительскую глотнуть кофе и слышишь там: мол, такой-то и такой-то из вашего класса шлялся по коридорам во время урока и строил рожи и показывал язык детям из моего класса, как раз когда я рассказывал им самые важные вещи о Древнем Египте, — и ты придумываешь тенденциозную речь, и почти все готовы тебя выслушать, предварительно рассевшись по своим местам, но находится один умник, который отказывается подчиниться, когда нужно… И как мы попадаем в такие ситуации? — вот о чем нам следовало бы себя спросить.
Всякий писатель, употребляющий «шибко» и «тенденциозный» в одной фразе и передающий прямую речь без кавычек, отлично понимает, что он делает. Этот нарочито безыскусный стиль, в котором так много настоящего искусства, идеально подходит для целей Херндона. Он лишен претенциозности, весьма часто отравляющей сочинения людей, занятых благородной работой, и оставляет широкий простор для юмора и здравого смысла. Херндон говорит как хороший учитель, да и вообще он мне симпатичен. Но в конечном счете он пишет для себя — для аудитории из одного человека.
«Для кого я пишу?» Вопрос, заданный в первом абзаце этой главы, пришелся не по вкусу некоторым читателям. Они предпочли бы, чтобы я сказал: «Ради кого я пишу?» Но я не могу заставить себя это произнести. Это просто буду не я.