♂ Теперь так будет всегда
Майк Гелприн
Цикл 283
Гость появляется на исходе восемьдесят пятого дня. Гостями визитёров придумал называть Пузатый Вилли. Не помню уже, на каком цикле. До этого мы говорили «жертвы».
Первые минуты визита — самая умора. Особенно, если снаружи зима — вот как сейчас. Гость влетает в капсулу на лыжах и с ходу суётся мордой в траву. Смешно до колик. У Вилли трясётся от хохота пузо. Рыжий Клаус подхихикивает, серьёзным остаюсь лишь я. В отличие от этих дебилов, мне жалко гостей. Ну не то чтобы очень, но я им хотя бы сочувствую.
Новый гость с минуту трудно копошится в траве. Затем поднимается на колени — лыжи враскорячку. Ошарашенно озирается. До него, как и до предшественников, не доходит.
— Вот ублюдок, — давится хохотом Пузатый Вилли. — Засранец. Шайзе, — чередует он русские слова с немецкими. — Свинья. Руссиш швайн.
Кто бы говорил. Как по мне — Вилли сам первостатейная свинья. С брылястой, заплывшей жиром одутловатой рожей, круглыми глазками с тухлым взглядом и обрамляющей лысину порослью пегой ботвы. Кроме того, Вилли — законченный псих. И неряха — стоит посмотреть, как он жрёт: давясь, отплёвываясь, жир капает с толстых, похожих на гамбургские сосиски пальцев.
— Сейчас ломанётся назад, — комментирует хаотичные движения гостя Рыжий Клаус. — Редкостный болван. Я съем его печень.
Клаус тоже псих, как и Вилли. Впрочем, ему простительно. Нам всем простительно, всем троим. Станешь тут психом, когда раз в три месяца приходится подыхать. У Клауса, однако, мозги максимально набекрень, мы с Вилли по этой части в подмётки ему не годимся. Он и в самом деле любит требуху, сырую, ещё тёплую, с несвернувшейся кровью. Тощий, узкоплечий, с рожей цвета выгоревшего на солнце кирпича и свалявшимися кудлатыми патлами, Клаус больше походит на гриб-поганку, чем на человека. Да он и есть поганка. Даже боров Вилли мне гораздо милей.
Гость, как и предсказывал Клаус, ломится назад. Налетает на оболочку капсулы, колотит по ней кулаками, ногами её пинает, мордой тычется, будто бьющийся в стекло мотыль. Теперь от смеха не удерживаюсь и я — потешно донельзя. С нашей стороны оболочка прозрачная, изнутри прекрасно виден наружный пейзаж. Заснеженный лес, стелющаяся по целине лыжня. Вот она — рукой подать. Только встать на лыжню гостю уже не придётся, жить ему осталось самую малость, а точнее — сколько мы позволим. С учётом того, что до конца цикла всего неделя — позволим недолго. Парню попросту не повезло — с теми, кто появлялся у нас в начале цикла, мы обходились недурно. Можно даже сказать — по-рыцарски.
Гость панически мечется, бьётся в оболочку. Ему наверняка кажется, что он спятил. Ещё бы: снаружи зима, а здесь палящее солнце, жухлая, побитая зноем трава и густой вязкий воздух, сквозь который издыхающей черепахой тащится время. Нам-то что: мы ко всему этому давно привыкли. Но, помнится, первые два-три цикла вели себя под стать гостям и думали, что сошли с ума.
— Всё, сдох, — констатирует Вилли, глядя на поникшего, выбившегося из сил лыжника. — Пошли, пора.
Мы выбираемся из невесть кем отрытой землянки и встаём рядком в полусотне метров от гостя. Всё предшествующее было, считай, увертюрой к начинающемуся представлению. Привычной хохмой для поднятия настроения.
Лыжнику лет тридцать. Высокий, спортивный, подтянутый. Он оглядывается и видит нас. Секунду-другую ошеломлённо молчит, разглядывая. Да, зрелище ещё то. На левом фланге — рыжий дистрофик в форме вермахта с фельдфебельским галуном на воротнике и «шмайссером» наизготовку. На правом — небрежно поигрывает «Вальтером» жирный хряк, он тоже в форме, едва сходящейся на чудовищном пузе. По центру — благодушно улыбающийся интеллигентного вида юноша. Я безоружен, если не считать мясницкого тесака на поясе. Автомат остался в землянке, у изголовья дощатого топчана. Форму я терпеть не могу, и потому на мне обрезанные по щиколотку кальсоны и холщовая рубаха в клетку.
— Вы кто, мужики? — бросается к нам гость.
— Мы-то? — лениво переспрашивает Клаус. — Кто-кто, сам не видишь, что ли? Фашисты.
У рыжего урода отличный русский — нахватался от многочисленных гостей, прежде чем они отправились на тот свет. Я тоже говорю по-русски вполне сносно, хотя и с акцентом. Лишь Вилли по тупости заучил всего несколько бранных слов.
— Ролевики? — неуверенно спрашивает гость. — Меня Витей зовут. А это что?
Витя обводит рукой пространство капсулы. Двести двенадцать метров с юга на север, шестьдесят восемь с запада на восток. Овальная поляна с отрытой по центру землянкой, ручей, овражек, остальное лес.
— Это твоё последнее пристанище, Витя, — объясняет Клаус и мерзко хихикает. — Скорбная, можно сказать, юдоль, гы-гы-гы. Нравится?
— Шутишь?
— Какие уж там шутки, — Клаус наводит автомат. — Давай, рассказывай. Кто такой, откуда, что в мире творится? Ты что, не понял, свинья?!
Витя ошеломленно моргает.
— Мудак ты, — со злостью говорит он. — Вот мудак-то.
Клаус стреляет одиночным. Пуля входит гостю в плечо, он заваливается на спину, рычит от боли, в глазах ужас, как у них у всех. С четверть минуты Витя катается по траве, затравленно глядя на нас. Он поверил. Теперь он уже не надеется, что случившееся с ним — идиотский розыгрыш.
— Отстрелить тебе яйца? — участливо осведомляется Клаус и наводит ствол.
Витя, зажимая рукой рану в плече, встаёт на колени, затем медленно, в три приёма — на ноги. Набычивается, готовясь броситься на нас. Напрасно — броситься ему не удастся. Мы уже понимаем, что с Витей толку не будет. Он не из тех, кто станет просить пощады.
Клаус даёт от бедра очередь. Она перечёркивает Витю наискось, от плеча к паху. Он падает навзничь и мелко сучит ногами. Тоже мне лыжник, мать его.
Солнце шпарит нещадно. Пахнет гнилыми листьями. Смертью тоже пахнет, но к её смраду мы привыкли давно. Вдвоём с Клаусом тащим тело к ручью. Сдираем одежду, отбрасываем её в сторону. Одежда нам ни к чему — через семь условных дней её не станет. Так же, как не останется ничего от покойного. Но пока эти семь дней не истекли, он сослужит нам службу. Звери перестали забредать в капсулу много циклов назад. Звери умнее людей. И поэтому жрать приходится человечину. Хотя медвежатина, конечно, питательнее и вкуснее.
— Потом провонял, — недовольно ворчит Клаус. — Хорошо, не обделался.
Витю, как и сотню гостей до него, разделывает Вилли. Клаусу достаётся ливер, он жадно рвёт зубами почки, печень, затем добирается до сердца. Мы с Вилли стараемся не смотреть. Раньше мы пожирали друг друга — бросали жребий, кому быть едоком, а кому пищей. Потом перестали: противно да и не по-людски. У Вилли мясо отдаёт тухлятиной, а у Клауса дерьмом и такое жёсткое, что не прожевать. От моего они оба тоже не в восторге. Так или иначе, где-то на тридцатом цикле мы с практикой взаимного каннибализма покончили. В конце концов, мы цивилизованные люди, если, конечно, не брать в расчёт Клауса.
Витю поедаем трое суток. Условных, как и всё здесь. Кости обгладываем уже в сумерках. Тоже условных. Заканчиваем, когда до конца цикла остаётся полтора дня. Самых страшных, последних, потому что по их истечении мы умрём. Мучительно умрём, болезненно и не сразу. Раньше незадолго до срока мы стрелялись, иногда один из нас приканчивал двух других. Потом научились ценить жизнь, даже такую, и ждать до конца. До самой последней минуты.
Она наступает, когда измучившее нас проклятое солнце наполовину заваливается за лес.
— До скорой встречи, — говорит Вилли, завороженно глядя на стремительно растущую в размерах огненную точку над головами. Она приближается, неотвратимо, фаталистически. От неё не спрятаться, не скрыться, мы пробовали тысячу раз — закапывались в землю, ныряли в ручей, лезли на верхушки деревьев…
— Фогель, Штилике, чтобы вы сдохли! — истерит Клаус. — Сволочи, гады, ублюдки, ненавижу вас!
Огненная точка разрастается в шар. Он проламывает оболочку капсулы и взрывается, разом превратив нашу тихую обитель в яростный ад. Земля вздымается на дыбы и рассыпается насыщенным обломками и осколками огненным валом. Он разворачивает мне грудь, вспарывает живот, пробивает внутренности. Мне больно, отчаянно больно. Я умираю.
Цикл 284
Как всегда, прихожу в себя последним. Так случилось в то злосчастное утро, в позднем августе сорок третьего, так происходит всякий раз и поныне. Выбираюсь из землянки. Вилли с Клаусом уже снаружи, пялятся на зависшее над восточным горизонтом солнце. Время начало свой отсчёт, свой поганый, пыточный, садистский отсчёт. Оно сжалось, скукожилось, в сотню раз замедлило скорость по сравнению с той, что снаружи. Время капсулы. Наше время — растянувшийся на три месяца мучительный день.
— Обрыдло всё, — привычно истерит Клаус. — Как же мне всё остопоганело. Этот лес, гадское солнце, ваши рожи. Почему я не могу умереть? Вы, подонки, вас спрашиваю! Почему я, в рот вам ноги, до сих пор не могу умереть?!
Клаус врёт. Больше всего прочего он боится умереть навсегда. Не родиться вновь в душной землянке, а исчезнуть навечно. Мы все боимся этого, боимся отчаянно, хотя и не признаёмся вслух.
— Пошёл ты! — рявкает на Клауса Вилли. — Каждый раз одно и то же. Хочешь, буду стрелять тебя, едва родишься, мозгляк? Хочешь, гнида?
Клаус испуганно затихает. Он не хочет. Хотя и знает, что Вилли не станет стрелять. Мы ненавидим друг друга, давно и надёжно. Но мы — три части единого целого. И так привыкли, притерпелись, прикипели друг к другу, что преждевременная смерть одного двум остальным доставляет пускай не горе, но искреннее сожаление. Будто потерял раньше срока что-то, без чего нелегко обойтись.
— Хайль Гитлер, уроды, — приветствую я обоих. — Рад, что вы снова здесь.
Пузатый Вилли кривит мучнистые дряблые губы. Век бы не видать его рожу.
— Здравствуй, Георг, — отвечает он. — Пошёл бы ты в жопу со своим Гитлером.
Пережившего нас на пару наружных лет фюрера мы ненавидим не меньше, чем друг друга. Это из-за него, психопата и садиста, мы стали тем, что есть. Это он, гад, загнал нас в проклятую капсулу и оставил в ней подыхать. Это его заботами окочурились сотни тысяч немецких парней. Только вот нам троим повезло. Или не повезло, в зависимости, как посмотреть. Вместо чтоб один раз сдохнуть за фюрера и фатерланд, мы издыхаем раз в три месяца невесть за что.
— В жопу так в жопу, — соглашаюсь я и отправляюсь в лес за жратвой.
Жратвы нам отмерено, словно кот нагадил. Это сейчас, когда научились жить впроголодь, нам хватает её протянуть до конца цикла, даже если в капсулу не заявится гость. Зато раньше… Меня передёргивает, стоит вспомнить, как стрелялся за месяц до срока, потому что мучительные спазмы в желудке не было никаких сил терпеть.
Я вброд пересекаю ручей. Он течёт с запада на восток, огибает поляну, скатывается по склону овражка, узкой змейкой вьётся между деревьями леса, всасывается в оболочку капсулы и исчезает. Рыбы в ручье нет, зато в изобилии водятся головастики, из которых Вилли варит суп. Всего головастиков сто девяносто три, и выловить их всех удаётся обычно, когда треть цикла уже позади.
Добираюсь до северной окраины. Здесь малинник, сегодня мне предстоит очистить от ягод два куста. Срезать десяток грибов и прикончить здоровенную гадюку, которая очухивается раньше нас и потому успевает уползти, так что её приходится разыскивать. Змея — единственный, кроме нас, постоянный обитатель капсулы, если не считать головастиков и насекомых. Раньше мы пожирали гадюку сразу, но, набравшись опыта, стали вялить на солнце — теперь за счет змеиного мяса удаётся протянуть дня три-четыре.
Касаясь пальцами оболочки, бреду вдоль неё на восток. Раньше капсулу мы называли ловушкой. До тех пор пока гостем не забрёл профессор из Москвы, который выдвинул красивую гипотезу, прежде чем мы его сожрали. Согласно этой гипотезе, мы втроём угодили во временную петлю, образовавшуюся в результате мощного взрыва. Как угодили и почему именно мы, профессор объяснить не сумел и психанувший Клаус его прикончил. Так или иначе, драпали мы из-под Курска так, что земля стонала под сапогами. Отбившись от части, три недели плутали по лесам и забрались в самую глушь. На лесную поляну с заброшенной землянкой по центру наткнулись, когда вконец уже обессилели. В этой землянке мы провели ночь, а пробудившись наутро, решили отоспаться и днём. Вновь проснулись уже в сумерках, от доносящихся с востока человеческих голосов. Говорили по-русски, но мы даже обделаться от страха не успели, а лишь заорали от ужаса, потому что над головами уже стремительно разрастался огненный шар. Обрушившись, он разом заткнул и русских, и нас.
Жуткая вещь эта капсула. Изнутри — словно купол с прозрачными стенами: у нас вечный август, а за ними то январь, то апрель. Зато снаружи никаких стен вовсе нет, все гости это подтверждают. И капсулы никакой нет, пока внутри не окажешься. Московский профессор плёл что-то насчёт разрыва в пространственно-временном континууме. Анизотропного разрыва — в одну только сторону. Вот нас этим разрывом и угораздило — по самые анизотропы.
Гадюка обнаруживается в корнях могучей сосны. На меня у неё выработался условный, как и всё здесь, рефлекс: при моём приближении змея сворачивается в клубок и готовится к атаке. Мы враги — я убивал её двести восемьдесят три раза — и, будь я на её месте, всё бы отдал за возможность хотя бы раз ужалить в ответ. К гадючьей беде, я так же опытен, как она, зато намного сильнее — поэтому ужалить снова не удаётся. После серии обманных движений я тесаком сношу гадюке башку. Закидываю ещё дёргающуюся в руках мёртвую тварь на плечо и бреду дальше.
С востока оболочка капсулы не такая, как по остальному периметру. Участок метров в пять длиной непрозрачен, будто разрыв в стекле забили фанерой. Что снаружи, сквозь него не видать, да и гости к нам через этот участок не проникали. Съеденный профессор говорил, что здесь, возможно, завязана пуповина капсулы. Нам, впрочем, от этого знания ни тепло, ни холодно.
Возвращаюсь к полудню — время мы по-прежнему измеряем наружными категориями. Странный этот полдень, как и девяносто два остальных в цикле. Солнце с утра сдвинулось по небосводу разве что на миллиметр-другой. Воздух вязкий, тягучий, провонявший гнилыми листьями и человеческим дерьмом. Вилли с Клаусом к моему возвращению успели уже совершить содомский грех — морды у обоих морщатся от отвращения.
— Во времена фюрера вас бы уже давно расстреляли, — упрекаю любовничков я.
Упрёк незаслуженный. Гомосексуалистами бывшие солдаты вермахта стали не от хорошей жизни — не каждый, как я, способен достичь удовлетворения мастурбацией, вот бедолагам и приходится пользовать друг друга, когда гостей нет. Что ж — если от любви до ненависти один шаг, то и в обратном направлении не больше. Впрочем, от неестественных наклонностей напарников мне только польза. Когда к нам попадают гостьи, достаются они преимущественно мне — к женским прелестям Вилли и Клаус несколько охладели.
Вспоминаю, как я блаженствовал в сто девяностом, что ли, цикле, когда к нам занесло сразу трёх восемнадцатилетних красоток, заплутавших в дремучих курских урочищах. Я драл их одну за другой, а иногда и всех вместе, подбадриваемый скабрезными советами Вилли и мерзким хихиканьем Клауса, держащего девчонок на прицеле. И хотя я сопереживал гостьям, трахать последнюю оставшуюся в живых, пока Вилли с Клаусом за обе щёки уплетали остальных двух, было воистину божественно.
Времена, когда меня мучили угрызения совести, в прошлом. Выхода из капсулы нет — гости обречены независимо от того, прикончим мы их или позволим дотянуть до конца цикла. С началом следующего капсула неизменно возвращается в изначальное состояние — от посторонних, занесённых снаружи предметов, не остаётся и следа. В конце концов, гости могут даже гордиться тем, что сумели напоследок принести пользу — так я считаю. Вилли и Клаус согласны, хотя совести у обоих отродясь не водилось. Вонючие скоты.
Три недели проводим в обычной рутине, а потом появляются гости. Сразу пятеро, при оружии, разом проникают в капсулу сквозь северную оболочку. Что ж, такие визиты нам не впервой: снаружи в очередной раз заинтересовались объектом, в котором бесследно исчезают люди, и послали спецназ. Пятерых камикадзе, готовых к любым неожиданностям. То есть это им кажется, что к любым. К неожиданностям нашего толка подготовиться невозможно.
Мы принимаем бой. На нашей стороне все преимущества, кроме численного, которое сейчас значения не имеет. Смерть для нас — обыденная и привычная неприятность, а для них — фатальная неизбежность. Независимо от того, перестреляют они нас раньше, чем мы их расшлёпаем, или наоборот.
Эти пятеро хороши, не то, что слабаки и паникёры из НКВД, которые лезли к нам когда-то четыре цикла подряд, пока снаружи не поняли, что переводят людей понапрасну. Эта пятёрка, нырнув из весны в лето, не теряется. Не деморализуется, даже когда Клаус разносит из «шмайссера» голову ближайшему к нам. Здоровяк с капитанскими погонами машет рукой, уцелевшие мигом рассыпаются в цепь и залегают. Мы ждём. Для нас предстоящая бойня — потеха. Для них — смерть.
— Предлагаю вам сдаться! — орёт капитан. — Кто бы вы ни были, сдавшимся гарантирую жизнь!
Залёгший в овражке Клаус в ответ хихикает. Я перевожу сказанное Вилли, у него трясётся от хохота пузо.
— Гарантируем вам смерть, — кричу я. — Хотите сдавайтесь, хотите деритесь, всё равно сдохнете!
— Шайзе, — добавляет Вилли. — Жопы. Руссиш арш. Дерьмо. Дрек.
Капитан молчит. Хладнокровная сволочь, умелая. Сейчас он просчитает варианты, и начнётся атака, другого выхода у четверых десантников нет.
Они бросаются в атаку, предварительно швырнув в нашу сторону по паре гранат. Я даю по набегающим фигурам очередь, слева рявкает «вальтер» Пузатого Вилли. Из овражка стрельбы не слыхать — видимо, одна из гранат достала-таки Рыжего Клауса.
Через минуту всё кончено. Я поднимаюсь на ноги, осматриваюсь. Вилли убит, брылястая одутловатая рожа превратилась в кровавое месиво. На склоне овражка корчится с распоротым животом Клаус. Смотрит на меня умоляюще.
— До встречи, Клаус, — говорю я и стреляю ему в висок.
Капитан ещё жив. Он лежит на боку, неловко пытаясь перетянуть бинтом развороченное пулями бедро. Я приседаю рядом на корточки.
— Кто? Вы? Такие? — с трудом выдавливает из себя слова капитан.
Я не отвечаю. Отбираю у него аптечку, вкалываю обезболивающее и как умею накладываю повязку. Ненависти к нему у меня нет. По правде сказать, капитан гораздо больше мне симпатичен, чем временно отравившиеся на тот свет напарники.
— Я спросил, кто вы такие, — упрямо повторяет, кривясь от боли, капитан.
— Какая тебе разница, — говорю я бесстрастно. — Можешь считать, что солдаты Третьего рейха. Меня зовут Георг. Обершутце 102-й пехотной дивизии вермахта Георг Штилике. Ещё вопросы?
Капитан сплёвывает кровью.
— Вот оно что, — устало бормочет он. — Кто бы мог подумать. Умники в штабе какие только догадки ни строили, а тут такое… Наследнички фюрера, а?
— Да пошёл ты, — в сердцах отвечаю я. — Вонючка он, твой фюрер.
— Мой? — удивлённо заламывает бровь капитан. — Хотя знаешь, ты прав. Мой тоже вонючка.
Я достаю из капитанского вещмешка банку тушёнки, вслед за ней завёрнутый в целлофан хлеб.
— Отцепи у меня с пояса флягу, — просит он. — Там водка. Пьёшь водку, обершутце или как там тебя?
Мы прикладываемся к фляге по очереди. Я смакую во рту давно забытый напиток. Водка мне кажется сладкой. Рассказываю капитану, как обстоят дела. Он слушает молча, насупившись, не перебивая.
— Сволочь ты, Штилике, — говорит он, когда я заканчиваю.
— Сволочь, — признаю я. — А ты? Что бы ты делал на моём месте?
Капитан прикрывает глаза.
— Не знаю, — досадливо говорит он. — Но человечину бы не жрал. И девчонок бы не насиловал. И друзей бы в очко не трахал.
— Врёшь, свинья, — подаюсь я к нему. — Ещё как жрал бы и трахал. Ты визжал бы от ужаса, случись тебе пройти через то, что мне.
Капитан вскидывается.
— Я не визжал бы, — цедит он. — Но вам больше ничего не обломится. Понял, ублюдок? Если я не вернусь…
— Не вернёшься, — прерываю я. — Без всяких «если». Отсюда не возвращаются.
— Пусть так. Но людей вам больше здесь не видать. Вокруг объекта поставят оцепление, мышь не проскочит. За вас возьмутся всерьёз, фриц. Недолго вам осталось.
Я пожимаю плечами.
— Ошибаешься. За нас уже брались. Однажды целую роту угробили, в другой раз — взвода два положили. Ничего нам не сделается, русский, тем более, в вашем-то бардаке. Ну, пропадают людишки, так они везде пропадают. Даже оцепления никакого не будет — кому нужно держать здесь солдат, охранять неизвестно что невесть от кого. Постоят месяц-другой, комарью на радость. Лето закончится, свернут манатки и уберутся, откуда пришли. Дороги сюда прокладывать и технику подгонять себе дороже. Что, не так?
Капитан скрипит зубами то ли от злости, то ли от бессилия, не поймёшь. Он знает, что я прав.
— Будь проклят тот метеорит, — шепчет он.
— Метеорит? — переспрашиваю я. — Так это был не снаряд? Впрочем, какая разница.
К условному вечеру капитан впадает в беспамятство, к утру приходит в себя и вновь теряет сознание. Мне он больше не нужен. Мне теперь предстоит прожить два с лишним месяца в одиночестве, и переводить жратву на заведомого покойника неразумно. На исходе второго дня я стреляю капитану в затылок.
От трупов начинает пованивать. Я стаскиваю тела к северной окраине, но смрад доносится и оттуда. Неделю провожу в трудах — стволом «шмайссера» копаю братскую могилу. К тому времени, как она готова, смрад становится уже нестерпимым. Безостановочно блюю, пока сваливаю в неё останки. Хорошо, жрать их не придётся — мне одному пищи до конца срока хватит, делить её на троих нужды больше нет.
В вещмешке одного из убитых — потрёпанная книжка с картинками. Говорить по-русски я выучился неплохо, но читаю лишь по складам, с трудом распознавая слова. Тем не менее, книжка поначалу скрашивает одиночество. Речь в ней идёт о маньяках, насилующих и расчленяющих свои жертвы. Чикатило, Головкин, Оноприенко, Кулик… Я дочитываю до середины, затем рву эту книжку, подтираюсь ею, жгу страницы одну за другой. Я не такой. Я знаю, что не такой. Да, я убивал. На войне, потом здесь. Насиловал. Расчленял. Поедал человеческое мясо. Но меня к этому вынудили, у меня не было другого выхода. Возьмите любого, поместите его в замкнутое пространство в компании двух психопатов, маньяков и убийц. И заставьте жить.
— Что?! — кричу я вслух мёртвому, зарытому в братскую могилу капитану. — Что, сука, моралист хренов, ублюдок, совестливая мразь? Не стал бы, говоришь? Не стал бы жрать и насиловать? Ещё как стал бы, гнида, свинья…
Мне невмоготу. Меня крутит, корёжит, выворачивает наизнанку. Я проклинаю злосчастный метеорит, сдохшего фюрера, сдохшего капитана, сдохшего раньше времени Клауса. За две недели до срока я не выдерживаю. Я больше не могу быть один, мне необходимы рядом такие же, как и я. Вскидываю «вальтер» Пузатого Вилли ко рту. Закусываю ствол. Стреляю себе в нёбо.
Цикл 285
Прихожу в чувство, как всегда, последним. В землянке воняет потом и нечистотами. Это от них осталось, от этих сволочей, от гадов этих, нерях. От моих дружков.
— Гитлер капут, уроды, — приветствую я обоих, выбираясь наружу. — Чтоб вам сдохнуть, как ему.
Вилли возвращает мне пожелание. Клаус хихикает. Сплёвываю им под ноги и отправляюсь разыскивать гадюку.
Взрыв за спиной ахает, когда я приближаюсь к северной окраине. На мгновение замираю, затем бросаюсь на землю плашмя. В десятке метров к югу разрывается мина. За ней, чуть дальше, ещё одна. Это обстрел. Капитан был прав — за нас взялись всерьёз и палят теперь сквозь оболочку, не зная, во что и куда — наугад. Вскидываю голову — с юга на бреющем надвигаются на объект два вертолёта. Головной уже в сотне метров, я завороженно смотрю на него, наплевав на разрывы мин.
— Давай, гадина, — шепчу я, — давай, возьми меня.
Вертолёт пронзает оболочку и оказывается внутри капсулы. Секунду-другую он ещё летит по инерции, затем задирает нос, с треском разрывается фюзеляж, вертолёт камнем обрушивается вниз и вспыхивает. Мгновением позже его судьбу разделяет второй. Обстрел прекращается.
— Что, взяли? — кричу я. — Взяли, да? Хрен вам, свиньи! Так будет с каждым!
Встаю и бреду к землянке. Напарникам не повезло — обоих накрыло прямым попаданием, в месиве земли, травы и человеческих ошмётков где Клаус, где Вилли не разобрать.
Вход в землянку завален. Разгребаю пробку, расшвыривая кровавые комья тесаком. Проползаю внутрь и сажусь на пол, привалившись спиной к опорному столбу.
Я заставляю себя мобилизоваться. Надо осмыслить случившееся и сделать выводы. Итак, снаружи никакой оболочки не видать. И капсулы не видать, и того, что внутри неё. По словам гостей, снаружи виден обычный лесной ландшафт, который на самом деле — недостижимый мираж. О нашем существовании догадаться невозможно, а значит, сегодняшний обстрел — лишь бессмысленная акция от непонимания и отчаяния — глупая месть неизвестно кому или чему. Эффективность акции для тех, кто снаружи — нулевая. Точнее — минусовая, с учётом гибели вертолётов. Следовательно, нас должны оставить в покое.
Наперекор моим выкладкам, обстрел внезапно возобновляется. С четверть часа сижу, скорчившись, лихорадочно пытаясь уговорить себя, что плевать — пускай убивают, не впервой. Уговорить не удаётся, а потом мина взрывается прямо над головой, и земляной свод рушится на меня. Я барахтаюсь, пытаясь выползти из-под искорёженной кровли, задыхаюсь, стону от бессилия, земля забивает мне рот. Идиот, кретин, который не догадался вовремя застрелиться. Мне страшно. Больно! Мне не хватает воздуха. Сознание оставляет меня…
Прихожу в себя, вскидываюсь, озираюсь по сторонам. Тело разламывается от боли, словно меня избили до полусмерти. Шпарит в лицо равнодушное солнце. Земля разворочена, к извечному запаху гнилых листьев примешивается смрад от гари. У южной окраины ещё дымятся останки вертолётов. Лес наполовину повален, на месте землянки — щетинящаяся обломками брёвен и досок дыра.
Превозмогая боль, встаю на колени и внезапно вижу появившегося из овражка и бегущего ко мне человека. Вглядываюсь, ошалеваю от изумления. Это девушка лет двадцати пяти, светловолосая, сероглазая, одетая в неимоверно рваное тряпьё. Я не успеваю понять, как и откуда здесь появилась гостья.
— Вы живы? — бросается ко мне девушка. — Боже, какое счастье, что я успела вас вытащить! Я так и думала, я знала, что не одна. Все эти годы только и надеялась, что когда-нибудь… Что кто-нибудь…
Она падает передо мной на колени, прижимается головой к груди, тонкие руки обнимают меня за шею. Ковшик с ручейной водой катится по земле, расплёскивая капли.
— Я Лиза, — сквозь слёзы причитает девушка. — Елизавета Сидоренко, медсестра. Как ваз зовут? Вы из отряда Егорова, да? Я никогда вас раньше не видела.
Я держу её за плечи, прижимаю к себе и не знаю, что сказать в ответ. Я уже понял, кто она и откуда. Но будь я проклят, если понимаю, что мне с ней делать. Поворачиваю голову влево. Так и есть — в оболочке зияет рваная дыра. Непрозрачный участок на востоке расколот взрывом. Пуповина капсулы развязалась. Лиза не гостья. Она такая же, как и мы. Только с другой стороны семидесятилетней давности фронта.
— Меня… — мямлю я. — Меня зовут… — проклятый акцент.
Лиза неловко целует меня в шею. Её слёзы обжигают мне кожу.
— Георгий, — нахожусь я. — Георгий Штилевич, поляк, уроженец Кракова. Я был в плену, бежал. Воевал в отряде Егорова. Старший штуце… старший капрал.
— Боже, как же я счастлива…
Она расстёгивает на мне рубаху. Я пытаюсь помочь ей освободиться от тряпья, у меня не получается, у меня руки ходуном ходят.
Мы падаем на распаренную солнцем, развороченную, нашпигованную осколками землю. Я держу её за узкие белокожие плечи и врываюсь, вторгаюсь, вколачиваюсь в неё. Я забыл, как это бывает с женщиной. Забыл, будь всё проклято, как бывает, когда берёшь женщину не силой, а потому, что она твоя. Когда же это было со мной в последний раз?… В Университете, ещё до войны, осенью. Грета только поступила, а я учился на третьем курсе. Берлинское серое небо сочилось дождём, а мы… я не додумываю. Прошлое и настоящее, капсула и метеорит, гости и спецназовцы, мерзавец Клаус и подлец Вилли исчезают вдруг, и остаёмся только мы вдвоём. Я и она. Партизанская медсестра Лиза и старший капрал Войска польского Георгий, и я не хочу, не могу, не желаю знать, кто я на самом деле такой.
Мы засыпаем, обнявшись. Я держу её. Крепко, так крепко, как то, что удержать невозможно. Мы пробуждаемся, опять сливаемся воедино и засыпаем вновь.
— Лиза, — шепчу я сквозь сон. — Лизхен. Элизабет.
Когда мы, наконец, приходим в себя, разрытая, распаханная взрывами земля уже запеклась на солнце. Я беру Лизу за руку, мы бредём к восточной окраине. Её капсула совсем крошечная — полсотни шагов в диаметре, не больше.
— Как же ты тут? — растерянно спрашиваю я. — Как же ты тут была одна?
— Да так, — шепчет Лиза. — Сначала сходила с ума, потом привыкла. Голодала. Представляешь, у меня и оружия-то никакого нет. Аптечка, сухой паёк на три дня и второй том «Графа Монте-Кристо». Я его наизусть теперь знаю. И всё. Даже нитки с иголкой нет, — смущённо добавляет она.
— А гости? — вырывается у меня. — Ну, люди снаружи.
У Лизы на глазах опять появляются слёзы.
— Это самое страшное, — едва слышно произносит она. — Когда умираешь не одна, а рядом с кем-то, кто навсегда. Знаешь, Георг… прости, можно я буду так тебя называть?
Я сглатываю слюну.
— Да, конечно. Меня так и звали… друзья.
— Знаешь, однажды ко мне забрели дети. Двое мальчишек и девочка. Заблудились в лесу. Им было лет по тринадцать. Как же я тогда мечтала умереть раньше них.
Я молчу. Мы бы сожрали этих детей. Деликатесное, нежное мясо…
Мы возвращаемся. Я обнимаю Лизу за плечи. Внезапно она спотыкается, шарахается назад. Из жухлой травы прорастает человеческая ступня в армейском ботинке.
— Что это?!
Проклятье! Это Клаус. То, что от него осталось. Даже мёртвый, этот подлец сумел нагадить мне.
— Вертолётчик, — выдыхаю я. — Это осталось от вертолётчика. Они же хотели расстрелять нас сверху.
— Нас?
— Нас с тобой.
Меня корёжит. Привлекаю Лизу к себе. Что же делать, мучительно думаю я. Цикл закончится, и она всё узнает. Увидит этих ублюдков — Клауса и Вилли. Поймёт. Надо рассказать, как всё начиналось. Как я противился этим скотам, как не хотел, не желал казнить и поедать людей. Как Клаус однажды расстрелял меня за то, что отказался убивать старика. Я не виноват, что стал таким же, как они, так получилось, вопреки моей воле, вопреки самой сущности. Я признаюсь во всём — и она поверит. Обещаю, что никогда больше, клятву дам! Кроме меня, у неё никого нет и не будет. И другого выхода нет, только поверить мне.
Я не могу. Я трушу, страшусь, меня колотит от ужаса, стоит только представить, что она узнает. Ведь я… Наверное, я люблю её. Будь же всё проклято!
— Иди ко мне.
Она опускается на коленки. Я беру её сзади, как тех трёх в сто девяностом цикле, под прицелом Клауса. Исступлённо вколачиваюсь в неё, грубость и нежность мешаются во мне, производя вместе нечто запредельное и немыслимое.
— Георг! Ге-орг!
Я не успеваю среагировать. И увернуться не успеваю тоже. Гадюка летит на меня с земли, подобно развернувшейся в ленту стальной пружине. Ядовитые зубы впиваются мне в глазницу, я заваливаюсь навзничь, хриплю, катаюсь по земле. Отрываю змею от себя, отшвыриваю в сторону. Я ничего больше не вижу, боль беснуется во мне, не даёт думать, не даёт даже сказать то, что я должен, обязан сказать сейчас.
— Георг! — с ужасом кричит Лиза. — Георг, родной, боже милостивый…
— Постой, — хриплю я. — Подожди.
То, что я должен сказать, сильнее страха, сильнее боли. Яд проникает в меня, туманит мозг, но я собираю воедино всё, что во мне ещё есть.
— Я не тот, — выталкиваю из себя слова. — Не тот, за кого ты меня прини…
Я умираю.
Цикл 286
Прихожу в себя, подхватываю «шмайссер» и бросаюсь из землянки на выход, ещё не сознавая, не понимая ещё, что там увижу, но уже зная, что увижу непременно, наверняка.
Жирная рожа Пузатого Вилли лоснится от удовольствия. Рядом с ним скалится, уставившись на меня, Рыжий Клаус.
— Смотри, какая к нам цыпочка залетела, — тычет пальцем себе за спину Вилли. — Вылезаем, а она уже тут.
— Сдобная, — поддакивает Клаус. — Сисястая, сочная. Я вырву ей матку и съем.
Я бросаюсь вперёд, отталкиваю Вилли и замираю на месте. Я вижу Лизу. Распростёршуюся на земле лицом вниз.
— Что вы с ней сделали? — надсадно ору я. — Что вы с ней сотворили, сволочи?!
Вилли и Клаус озадаченно переглядываются.
— Да ничего особенного, — бормочет Вилли. — Она как нас увидела, в драку полезла. Ну, Клаус её прикладом и успокоил. Лежит теперь, отдыхает. Да ты не волнуйся, очухается, будет нас ублажать. Хорошая цыпочка, сладкая.
Ярость, беспросветная ярость обрушивается на меня. Я бросаюсь на жирного борова, с размаху вгоняю приклад «щмайссера» ему в брюхо.
— Ты что, Штилике? — визжит Клаус. — Спятил?
Я оборачиваюсь к нему и вскидываю автомат. Я не успеваю. Клаус от живота в упор даёт очередь.
Цикл 287
Прихожу в сознание, вскакиваю. Шарю рукой в изголовье, пытаясь нащупать автомат. «Шмайссера» на месте нет. Я бросаюсь на выход, вылетаю из землянки наружу.
— Здравствуй, Георг.
Лиза сидит на земле шагах в десяти. Мой автомат у неё в руках, ствол нацелен мне в грудь. Вилли с простреленной головой скорчился метрах в пяти справа. Клаус прикорнул к его боку, словно младенец к матери. Из прошитой пулями спины Клауса толчками бьёт кровь.
— Лиза, — шепчу я оторопело и делаю к ней шаг, другой. — Лиза, я сейчас всё объясню.
— Стой, где стоишь, Георг. Я хочу сказать тебе кое-что.
Я останавливаюсь. Смотрю на неё.
— Лиза, — растерянно повторяю я. — Лизхен. Элизабет.
— Вам не повезло, — говорит она. — Вам троим очень не повезло.
— Почему? — нахожу в себе силы спросить я.
— Потому что я перерождаюсь на десять минут раньше. Сейчас я застрелю тебя, Георг. И так теперь будет всегда.
— Постой! — отчаянно кричу я. — Лиза, не стреляй… Не стреляй же! Я не вино…
Пули разрывают мне сердце.