Андрею Битову
С тщанием и любовью собирались случаи и эпизоды, открывались новые мемории, писались заметки, составившие книгу.
Пока старинные истории складывались в сюжеты, оказалось, памятные вещи явились и у нас самих. И нам самим уже есть что порассказать. И кого вспомнить.
В Петрозаводск нас с Андреем Георгиевичем Битовым позвали поэт Марат Васильевич Тарасов, старейшина карельской литературы, и тогда молодой писатель Дмитрий Новиков. Мы подружились с Новиковым после того, как он совершенно заслуженно получил Новую Пушкинскую премию, а Андрей Георгиевич руководил ее Советом.
Поехали.
Были литературные встречи, выступления. Народу, кстати, собиралась тьма, вполне заинтересованного. Но хотелось еще и вкусить карельского, так сказать, раздолья, грозившего многими впечатлениями.
Чудесным образом мы застали еще «в живых» удивительную Успенскую церковь, деревянную, под Кондопогой. Успели взглянуть, повезло. Вскоре какой-то сумасшедший подросток поджег ее. И все. Она просто дотла сгорела.
Валаам принимал нас батюшкой Мефодием, одним из движителей возрождения острова и монастыря. Прекрасный македонец встретил литературную группу в своем кабинете рюмкой хорошего коньяку. Блеснув опытным глазом, он мигом заценил наши достоинства и пригласил на обед.
Оказавшись в трапезной, мы нашли там монастырский хор – закусывать сделалось как-то неудобно. Однако вышло, что как раз очень правильным делом считается здравицы и тосты произносить в минуты, когда звучат духовные песнопения, о чем не могли и догадываться такие неофиты, как мы. Батюшка деликатно разъяснил, что именно под божественные звуки небо раскрывается и там нас лучше слышно. Вот как! При таких обстоятельствах благостные беседы покатились весело.
– Вот, батюшка. Не кажется ли вам, – лукаво, метнув взор в мою сторону, – что вас здесь сильно провоцируют?
– Андрей Георгиевич… – шаловливо, но открыто улыбаясь, – А может быть, уже и пришло время меня хоть как-то скомпрометировать? Как вы думаете?
Смеялись.
Невозможно было оторваться от этих двух красавцев – монаха и писателя.
Тем временем от пристани отчаливал кораблик, что должен был нас доставить на материк. Батюшка величаво остановил нашу запоздалую суету.
– Что ж мы теперь прервем наше собеседование прекрасное? – молвил он. Но когда, по его подсчетам, пришло время для этого прерыва, благосклонно отпустил нас из монастыря, не поскупившись и патриаршим катером для такого благостного дела.
Вот такой оказался человек. Дай Бог ему всякого терпения.
Предались мы восторгам у водопада Кивач, известного нынче и школьнику из поэтического его «воспетия» Гаврилой Романовичем Державиным, который, верно, частенько посещал это тогда укромное местечко во времена своего губернаторствования в северной провинции и жительствования в Петрозаводске. Теперь здесь сонмище туристов.
У Кивача на сувенирном развале Андрей Георгиевич купил колечко – в память о посещении места. Кто не знал, Битов очень любил кольца и одно время таскал с собой в свои многочисленные поездки немаленький кожаный мешочек, набитый украшениями. Эти безделки он собирал по блошиным рынкам, которые очень жаловал и откуда в его копилку попадали не только кольца, но всякие забавные вещички и поделки. Они громоздились потом дома на полочках и иной раз передавались гостям – подарки выходили всегда со смыслом.
Частенько Андрей Георгиевич извлекал из кожаного мешочка любезное в тот момент кольцо и надевал на палец, подходящий кольцу по размеру.
Руки он имел необыкновенной красоты, чувственной, физиологической. С ногтями вида звериного, но прелести – неотразимой. Ногти пользовались отдельным его вниманием – им даже делался маникюр, в том смысле, что доверялась стрижка специально обученному человеку.
Кивачское кольцо – кажется металлическим. Сделано из какого-то, наверное, сплава с крестообразными узорами. Ошлифовано и отсвечивает отраженным зеленовато-синеватым блеском. Кольцо меняет оттенок – становится зеленоватым или синеватым – в зависимости от цвета костюма или настроения глаз.
В Петрозаводске предались мы и утехам чревоугодия, что сообщила нам местная кухня неподразимая. Ряпушки, лососи, сиги, калитки (пирожки), рыбники (пироги), ягоды (брусника, костяника, морошка…), грибы (белые, белые и… черные грузди, рыжики…) – в ассортименте, главное по чуйке выйти на этот «ассортимент».
Что-то нас как-то Карелия приметила. И вот накушанные деликатесами и впечатленные красотами, мы с Андреем Георгиевичем чуть было не пропустили поезд, отправлявшийся с вокзала – согласно расписанию. Резво гнались за вагоном под зажигательную песню «Долго будет Карелия сниться», которая радостно провожает в Москву всех дорогих гостей.
Добравшись-таки до купе и отдышавшись, налили по рюмке коньяку. Не замедлила развязаться беседа, сопутствующая привычно поездкам. У нас же – обыкновенно про Пушкина и Ко.
С Пушкиным, как кажется, Андрей Георгиевич крепко дружил. Трепетно относился и к пушкинскому времени, и к пушкинскому окружению, с которым все ж не так был короток, но любопытствовал.
Битов никогда не числил себя пушкинистом, к чему его притягивают всячески, но не очень искренне. Но знал и понимал он более и точнее всякого энциклопедиста.
Просто у академических ученых и доморощенных изыскателей разный уровень ответственности. – Этой новости от меня он хлопал в ладоши и подпрыгивал, как Пушкин, – ему нравилась такая безответственность. Андрей Георгиевич полагал за этим и другое – доверительность героев к энтузиасту зарождает товарищеские отношения между ними и являет правдивость и достоверность. Его терпели.
Не считал Битов себя и профессиональным писателем, полагая, что настоящую русскую литературу сделали и делают только любители, на что неустанно и твердо указывал в своих текстах и непраздных разговорах.
В собеседованиях, которые бесконечно любил, Андрей Георгиевич не экономил слова, выкладывал сокровенное, не опасаясь, что кто-то стырит и вынесет вон – размышлизма все одно не хватило бы. Слушал всегда участливо. Ставил вопросы – он был очень любознательным. На глупость раздражался чудовищно. Ценил счастливые догадки, не ревновал, напротив, радовался зачаткам просветления и легко следовал за чужим воображением.
Иной раз даже восхищался какой-нибудь затеей, что, по правде сказать, происходило нечасто. Главным выдумщиком был он сам. Не стану поминать про многие его проекты, издательские и музыкальные, и воздвигнутые памятники, о них изрядно говорено – это общее место многих вспоминателей, которые порой еще и грешат недостоверностью.
Но вот нечастый мемуар. Как-то во время круиза по Средиземноморью вздумал Андрей Георгиевич показать Пушкину его родину, и когда лайнер двигался «под небом Африки моей», добыл буквально из плавок портрет Александра Сергеевича и направил взгляд того на берег близкий. А знаменитый барабанщик Владимир Тарасов тем временем бил в бубен туземные гимны. Есть фотография. – Юрий Рост успел щелкнуть «птичкой».
Так вот. На борту поезда «Карелия», мы опять там, затеялся разговор о Бестужеве-Марлинском, Александре Александровиче, декабристе, романисте, человеке затейливой судьбы, что в то время очень занимала автора.
Поводом для раздумий сделалась интрига вокруг гибели Бестужева на Кавказе в июне 1837 года во время высадки десанта на мысе Адлер. Тело его не было найдено после боя. И была ли гибель? – вопрошал автор вслед за устойчивой легендой, которая объявляла, что Александр Александрович ушел в горы и сроднился с местными жителями.
Известные обстоятельства того происшествия подробно были представлены чуткому слушателю в не обычном ученом порядке. Не превращая повествование в околонаучную статью или публицистическую заметку, изложим все ж дело в коротких словах.
Вокруг того исчезновения – Бестужева-Марлинского – возникали разнообразные слухи. Документов – ни что погиб, ни что ушел – не существует. Подозреваем, что они и не явятся в будущих веках.
Чтобы свести концы с концами, пришлось восстанавливать причудливые приключения, всегда сопутствовавшие Бестужеву. Как герой-любовник и успешный литератор сделался героем декабря 1825 года? Не был казнен? Получил только поселение в Якутске, наказание, не совместное с его заслугами на Сенатской площади? А в 1829 году он уже прибыл солдатом на Кавказ. Где крепко подружился с недоверчивыми горцами и сделался для них Искандер-беком, – так на восточных языках звучит имя Александр. Искандером в Персии, кстати, звался и Грибоедов. Искандер – на Востоке всегда христианин. На Кавказе Искандер – всегда русский.
Несмотря на наглядное мужество и отвагу, его истовые попытки выслужить чин, чтоб выйти законно в отставку, заняться сочинительсвом и зажить вольной жизнью, затерявшись на просторах родины, никак не удавались.
Писать Бестужеву, однако, не воспрещалось, как и публиковаться в крупных столичных изданиях, что, безусловно, облегчало его душевное и материальное положение. Он сделался кумиром читателей под именем Марлинского. Многим, несомненно, было известно, кто этот чудесным образом явившийся романист.
За Бестужева перед самодержцем как-то вдруг вступился даже граф Михаил Семенович Воронцов, полагая, что надо бы дать развиваться дарованию в более комфортных условиях. Этих инициатив император не поддержал – не Бестужеву-де заниматься сочинительством. Вот Марлинский – другое дело. Будто это два разных человека, и с обоими император, однако, был коротко знаком.
Вообще, у Николая Павловича зародились какие-то своеобычные отношения с движителями декабря – он зорко за ними приглядывал, не выпуская из виду ни единого, где бы кто ни помещался.
Победивший император поддержал финансово семью Кондратия Рылеева после потери кормильца. Ежегодно 14 декабря заказывал панихиду об упокоении и молебен о здравии участников драмы. Отсылал ссыльным в Сибирь чай и табак на свой счет. Кого-то выпускал оттуда, облегчая участь, кого-то зажимал сильнее прежнего – по неведомым причинам и обстоятельствам. Михаила Сергеевича Лунина из Сибири заслали даже далее Сибири – в Акатуй, где тот в тишине был удавлен шелковым платочком, что по восточным понятиям убийством не является, потому как кровь не пролилась. А Марии Казимировне Юшневской, последовавшей в ссылку за мужем Алексеем Петровичем, после его внезапной кончины в 1844 году запретили покидать место поселения, будто она сама была в подозрении и наказании.
Наконец получил Бестужев унтер-офицера, затем прапорщика. И добыл новый мундир и эполеты. И все искал отставки у царя, который все игрался, будто кошка с мышкой.
Гибель Пушкина на дуэли, о которой на Кавказе узнали в конце февраля 1837 года, сразила его. Александр Александрович заказывает панихиду «за убиенных боляр Александра и Александра», Пушкина и Грибоедова, которую служили на могиле последнего. Слушал, рыдая, будто молитву на другую жизнь – для самого себя.
С Андреем Георгиевичем мы размышляли об этом положении Бестужева-Марлинского, и обстоятельства находили сходными с пушкинскими, когда тот также по высокому соизволению проживал в Михайловском в ссылке в 1824-26 годах.
Пушкин всеми средствами пытался оттуда вырваться. Не для того даже, чтобы просто уехать, а для того, что ущемлена свобода. Свобода собственных возможностей. То есть Пушкина раздражает не столько место его пребывания, но сама ситуация, которая диктуется вопреки собственной воле. Однако положения Пушкина и Бестужева будто бы вывернуты. Вернее, финал вывернут наизнанку. Если Пушкин, остановленный легендарным зайцем, не едет в Петербург в самоволку в декабре 1825 года. – Обозрев пейзаж и поразмыслив, он решается в нем остаться. Минуя Сенатскую площадь, ссылку и Сибирь. То Бестужев, находясь уже на выселках, бежит их и растворяется в кавказском пейзаже.
Он вырвался и победил в негласном соревновании с царем, переиграв последнего.
Предупредительно черкнул и нам на прощание несколько поразительных строк в своем Духовном завещании, что составил 7 июня 1837 года, в день своей славной гибели. – «…Прошу благословения у матери, целую родных, всем добрым людям привет русского. Александр Бестужев».
Что тут скажешь?
Беспредельная вера автора в живучесть Бестужева понравилась Андрею Георгиевичу. Он какими-то неведомыми чувствами безошибочно узнавал правду – даже в делах давно минувших дней, скажем – прозорливо видел прошлое.
– Обещай, что все не закончится обыкновенной говорильней, и ты напишешь эту историю. Вот. Залог твоего слова.
Андрей Георгиевич снял с мизинца кивачское кольцо, которое пришлось на палец большой будущему автору.
Текст написан и опубликован.
Кольцо надеваю. Теперь уже в память об Андрее Георгиевиче.
И недостает всего-то только улыбки лукавой, взгляда ироничного и голоса его – с хрипотцой.
Александр Бестужев-Марлинский. 1835 год.
Жажда славы есть потребность любви за гробом. Слава есть любовь настоящего к минувшему, любовь тем чистейшая, что она бескорыстна и справедлива, тем более дивная, что она оживляет своим дыханием пылинки пепла в искры вдохновения и рассыпает их с лучезарных крыльев своих в души потомков, как семена всего прекрасного, доброго и высокого. Чувствуете ли вы, сколько отрадной поэзии в этом томлении, в этой страсти человека к отдаленной, но дорогой взаимности не знаемых им поколений, родственных ему только по душе? сколько святыни в неподкупном поклонении этих поколений памяти человека, от которого они уже не ждут ничего, кроме примера? И почему знать: может, эта живая, электрическая вязь, соединяющая мир прошлого с миром грядущего, скуется до самого неба и каждый раз, когда провидение допускает дальних потомков прибавить несколько колец достойных подвигов или высоких мыслей к этой цепи воспоминания прежних достойных подвигов и прежних светлых открытий, – может быть, говорю я, эфирная часть умерших виновников, зачателей всего этого, где бы ни витала она, чувствует сладостное потрясение, венчающее и на земле райский миг творения.