Во фронтовых очерках Борзенко есть такой эпизод. В минуту откровения кто-то из командиров спрашивает военного журналиста, с которым только что вышел из боя:
– Если бы тебя убили, какие бы ты произнёс последние слова?
Журналист, не задумываясь, отвечает:
– А всё-таки я прожил хорошую жизнь.
Здесь нет натяжки, ложного пафоса. И не стал бы лукавить всегда предельно искренний Сергей Александрович ради красного словца. Он и себя судил по большому счёту и именно на войне окончательно понял простую истину: цену человека определяют его дела. Сознание выполненного долга – высшее счастье. В этом смысле сам Борзенко был, безусловно, счастлив. И я полностью разделяю его точку зрения.
Свыше полувека отдал я служению людям, преимущественно – в качестве хирурга. Мне приходилось работать в различных условиях, начиная от участковой амбулатории в сибирском селе и кончая первоклассной ленинградской клиникой.
По существу, в любой обстановке врач может почувствовать свою «нужность». Конечно, приятнее оперировать в помещении с бестеневым освещением, пользоваться многочисленной аппаратурой, помогающей установить подлинную картину болезни. Но в конце концов, если с душой отдаёшься делу, если его знаешь и беспрерывно совершенствуешь, если у тебя умные руки, доброе сердце, то удовлетворение, радость от полученных результатов ты испытываешь там, где приносишь больше пользы.
Врачи-гуманисты во все времена тяжело переживали поражения, отступая перед непобеждёнными болезнями. Боткин писал своему другу Белоголовому: «Из всей моей деятельности лекции – это единственное, что меня занимает и живит; остальное тянешь, как лямку, прописывая массу ни к чему не ведущих лекарств. Это не фраза и даёт тебе понять, почему практическая деятельность в моей поликлинике так тяготит меня. Имея громадный материал хроников, я начинаю вырабатывать грустное убеждение в бессилии наших терапевтических средств».
Приблизительно в таком же духе высказывался знаменитый немецкий хирург Бильрот в переписке с композитором Брамсом.
Разумеется, с тех пор возможности медицины резко возросли. Однако и по сей день остаются недуги, в сражениях с которыми медицина пока беспомощна. И вот перед лицом этих-то так называемых «неизлечимых болезней» врачи ведут себя по-разному. Одни сравнительно легко смиряются, стараясь всё же участием и нейтральными лекарствами как-то успокоить и облегчить страдания больного. Другие не признают инертности – наоборот, всю энергию, талант, силы отдают постижению способов борьбы за человека. Таким врачам нелегко. Их испытывают на прочность и всякого рода стрессы, и наветы тех, кто уже «смирился»; они первыми идут по бездорожью, прокладывая путь другим.
Мне запомнились строки из стихотворения Василия Фёдорова:
Ну, а если нам до ста
не придётся дожить,
значит, было не просто
в мире первыми быть.
И ещё как не просто!
В. Вересаев утверждал: «…настоящим врачом может быть только талант, как только талант может быть настоящим поэтом, художником или музыкантом».
И дальше: «…“научиться медицине”, т. е. врачебному искусству, так же невозможно, как научиться поэзии или искусству сценическому. И есть много превосходных теоретиков, истинно «научных» медиков, которые в практическом отношении не стоят ни гроша».
Если так правомерно сказать про врача вообще, то тем более – про хирурга, ибо считается общепризнанным, что хирургия – это наука, помноженная на искусство.
В нашей стране период с 1945 года характеризуется крупными достижениями в освоении новых разделов хирургии. Очевидно, экстремальные условия, в которые были поставлены врачи в лихолетье Великой Отечественной войны, явились мощным стимулом к прогрессу, пробудили их творческую активность. Я и сам был главным хирургом фронтового госпиталя. Не перечислить, какие увечья я повидал, какие сложные задачи пришлось мне решать у операционного стола!.. И чаще всего без предварительной подготовки, без дополнительных консультаций, при отсутствии должного числа квалифицированных ассистентов. Глаза боялись, а руки делали. И нередко с успехом завершались операции, казалось бы, требующие в обычной обстановке коллективного ума маститых учёных и звёзд хирургического мира.
Война, страшные картины мучений побудили и меня к интенсивным поискам нехоженых дорог в медицине.
В первые же послевоенные годы особое внимание стали уделять операциям на органах грудной клетки – лёгких, пищеводе, сердце, сосудах, – так как многие тяжёлые заболевания этих органов считались неизлечимыми. У каждой болезни тут свои особенности и свои проявления, а хирургическое вмешательство в каждом отдельном случае – это совершенно самостоятельные разделы хирургии, которые были созданы и внедрены в практику за сравнительно короткий промежуток времени.
Некоторые хирурги, освоив какой-то вид лечения, на том и останавливались. Иные же, разработав одну методику и передав её ученикам, принимались за другую. И так, не унимаясь, не довольствуясь достигнутым, день за днём брали все новые и новые высоты.
Можно говорить о двух типах хирургов. Одни – специалисты в узкой области. Они знают, может быть даже в совершенстве, небольшое число операций на конкретном органе. Вторые – оперируют на многих органах в общем-то одинаково. Кто из них более ценный? Так ставить вопрос нельзя. Оба типа ценны, оба имеют достоинства и недостатки. Всё зависит не от узости или широты взглядов хирурга, а от его таланта. Талантливый человек, к тому же если он честен и добросовестен, окажется весьма полезен и в ограниченном круге своих знаний. Но мне больше по сердцу многогранные специалисты. Очевидно, это идёт от моего характера.
Я воспитан в среде простых сибиряков, землепроходцев. С детства меня приучали к деловитости. Сколько помню, всегда слышал наставления отца: все делай быстро! У нас в семье не было слова «сходи», а было «сбегай». Если ты «пошёл», то сейчас же кто-то другой побежит, тебя обгонит, и тогда останется только краснеть за свою нерасторопность. Для работы мне не нужны были никакие «условия». Уроки готовил или лежа на животе рядом с горящей печуркой, или приткнувшись к какому-нибудь «чужому» свету. Я и затем, став взрослым, мог трудиться где угодно: в трамвае, в очереди, в поезде, – лишь бы можно было достать ручку и писать.
Во время операции приучил держать себя в руках. Здоров я или болен, спокоен или взвинчен – всё равно: подошёл к операционному столу – будь хладнокровен, сосредоточься исключительно на том, что тебе предстоит.
Судьбу мою определила Октябрьская революция. Не будь её, не попал бы я, деревенский парень, в институт, не открылись бы для меня двери лучших клиник, и уж конечно никогда бы мне не стать ассистентом и учеником Николая Николаевича Петрова – крупнейшего русского хирурга, культурнейшего и благороднейшего человека, одного из основоположников отечественной онкологии.
Революция распахнула мир перед прежде бесправными массами, она дала им всё, считая и медицинскую помощь.
В. Вересаев, к которому я питаю большое уважение, в своих «Записках врача» с горечью размышляет: «Медицина есть наука о лечении людей. Так оно выходило по книгам, так выходило и по тому, что мы видели в университетских клиниках. Но в жизни оказалось, что медицина есть наука о лечении одних лишь богатых и свободных людей. По отношению ко всем остальным она являлась лишь теоретической наукой о том, как можно было бы вылечить их, если бы они были богаты и свободны; а то, что за отсутствием последнего приходилось им предлагать, на деле было не чем иным, как самым бесстыдным поруганием медицины».
В. Вересаев приводит многочисленные примеры того, как социальное неравенство, бедность и нищета, равнодушие власть имущих к участи тех, кто обеспечивал их благополучие, обрекали на бессмысленную гибель тысячи несчастных.
«В деревне ко мне однажды обратился… мужик с одышкою. Все левое лёгкое у него оказалось сплошь поражённым крупозным воспалением. Я изумился, как мог он добрести до меня, и сказал ему, чтобы он немедленно по приходе домой лёг и не вставал.
– Что ты, барин, как можно? – в свою очередь изумился он. – Нешто не знаешь, время какое? Время страдное, горячее. Господь батюшка погодку посылает, а я – лежать! Что ты, господи помилуй! Нет, ты уж будь милостив, дай каких капелек, ослобони грудь.
– Да никакие капли не помогут, если пойдёшь работать! Тут дело не шуточное – помереть можешь!
– Ну, Господь милостив, зачем помирать? Перемогусь как-нибудь. А лежать нам никак нельзя: мы от этих трёх недель весь год бываем сыты.
С моею микстурою в кармане и с косою на плече он пошёл на свою полосу и косил рожь до вечера, а вечером лёг на межу и умер от отёка лёгких».
Невозможно читать эту сцену без гнева и боли!
После победы Октября в вузы пришла новая смена – выходцы из рабочих и крестьян. Взять хотя бы мою семью: из шести братьев и сестёр пятеро получили высшее образование, о котором раньше не смели бы и мечтать. Народная интеллигенция формировалась на народные средства…
Бывая за границей, в самых развитых капиталистических странах, я видел там совсем другую картину. Профессор Бек из Кливленда (США) – крупный кардиолог, один из пионеров хирургии сердца. Он предложил ряд операций при коронарной недостаточности, получивших его имя: «операция Бек I», «операция Бек II» и т. д. Так вот, в откровенной беседе профессор говорил нам, что дать образование детям даже ему было очень трудно. Обойтись зарплатой, чтобы платить за их учение, он не мог. Пришлось выкручиваться – купить участок земли и сделать её источником дополнительных доходов.
Лесли Смит, старший научный сотрудник ракового института Андерсена (Хьюстон), на наш вопрос ответил:
– Я не женюсь потому, что содержу брата, пока он учится, а родителям это и вовсе не по карману.
– Каков же ваш оклад? – спросили мы.
– Немалый – 1200 долларов в месяц. Но квартира, налог, страховка… Едва свожу концы с концами. Если женюсь, то или перестану помогать брату, или родители будут голодать…
В последний раз я посетил Америку в 1971 году. Однако мои коллеги и ученики, ездившие в США недавно, рассказывают, что условия жизни медиков там остаются прежними, – разве что инфляция ещё больше осложнила их материальное положение. Высокой остаётся у них и плата за обучение в вузе.
Я же всю студенческую пору получал стипендию, как и мои товарищи. Стипендию, конечно, скромную. Но и сама страна в то время была разорена. И всё же из скудного бюджета выделялась часть на подготовку необходимых специалистов.
Закончив университетский курс, я несколько лет проработал практическим хирургом, а потом ощутил острую потребность совершенствовать дальше свои знания. Приехав из Сибири, попросил место аспиранта в выбранной мной клинике. И это место дали. Три года я постигал премудрости хирургии высшего класса, причём был обеспечен настолько, что мог учиться и жить вместе с семьей.
Я вспоминаю здесь известные истины. Но о них не надо никогда забывать. Дети и внуки пусть тоже знают, что никакие удобства и блага жизни с неба не валятся, что за сегодняшнее благополучие уплачено по́том и кровью миллионов прекрасных людей.
Как бы ни было теперь богато и могуче наше государство, его возможности не безграничны. Много у нас тратится на здравоохранение, и всё-таки не всегда хватает. То нужно строить новое помещение для клиники, то малы штаты, то недостаёт оборудования. В те же времена, когда я начинал работать, проблемы возникали одна за другой.
В сибирской больнице, куда я попал по распределению, не было даже операционного стола. Захватил учебники с рисунками и описаниями, пошёл к главному инженеру завода:
– Прошу помощи. Вот по этой схеме необходимо срочно изготовить операционный стол.
– А вы не могли бы выбрать более подходящий момент? – полушутя-полусерьёзно спросил он. – У меня все до единого человека заняты. Сейчас самые ударные дни.
– Ну что же, – говорю я. – Если вам или кому-нибудь из ваших близких понадобится вдруг экстренная операция, я скажу, что она откладывается, пока у речников не кончится аврал.
Что можно было возразить? Вопрос серьёзный. Главный инженер тотчас вызвал к себе проектировщика и, как тот ни ссылался на запарку, велел немедленно взяться за чертежи. Примерно такой же разговор состоялся с начальником столярной мастерской. Ему было приказано все отставить и сделать операционный стол.
Примечательно, что сами рабочие, как только узнавали, что от них требовалось, с энтузиазмом выполняли заказ. Операционную оборудовали своими силами, и с год она функционировала так, пока из Ленинграда не прислали специальный стол заводского производства.
Зачем я рассказываю об этом вроде бы незначительном случае? Тогда я впервые, наверное, понял наглядно, что такое долг. Мало хорошо выполнять обязанности «от» и «до», пассивно воспринимая препятствия, которые-де не от тебя зависят. Борись, настаивай, добивайся, проявляй инициативу, становись организатором, хозяйственником, если нужно. Иди к людям, и тебя всегда поддержат, потому что на твоей стороне правда.
Когда в Ленинграде мы начали строить здание клиники госпитальной хирургии, обком партии и горсовет живо интересовались ходом работ. Заведующий в то время отделом строительства в обкоме М. М. Команов часто у себя в кабинете устраивал совещания, считая клинику самым важным объектом. Начальник Главленинградстроя А. А. Сизов в предпусковой период сам проводил пятиминутки, проверял, как идут дела. Он продолжал помогать нам и когда стал председателем горсовета.
Новой клиники ещё не было, а жизнь шла своим чередом. И тяжёлые больные не переставали к нам поступать. Врачи старались предпринимать всё возможное, даже если шансы на удачу почти равнялись нулю.
Однажды приняли больного с опухолью. Оказалось, что это огромная саркома средостения, заполняющая чуть ли не всю правую половину грудной клетки. Явно неоперабельный вариант.
– Фёдор Григорьевич! Неужели так и оставить человека, ничего не попытавшись сделать? Ведь он обречён и не проживёт дольше двух-трёх недель. А может быть, удастся опухоль убрать? Облегчим положение и жизнь продлим! – взмолился наш ассистент, горячий и чуткий к страданиям больных В. Ф. Егизарян.
Действительно, почему не попытаться? Дорог каждый миг, саркома коварна и безжалостно душит свою жертву. И хоть мало было надежды на успех, мы решились на операцию. С большим трудом, по частям, но всё же опухоль удалили. К сожалению, на всех участках, с которыми она соприкасалась, началось профузное (непрекращающееся) кровотечение из мельчайших сосудов – капилляров. И как мы ни бились, сколько крови ни переливали, больной умер на операционном столе. В общей сложности мы не отходили от него часов семь или восемь. Совсем обессилели. Но едва я спустился в кабинет, тут же раздался телефонный звонок. Меня участливо спросили: «А надо ли оперировать такого больного? Не лучше ли было его совсем не трогать?» Лучше – для кого? Бесспорно, спокойнее и проще не вмешиваться – случай-то ясный, никто не попрекнёт. Мы же хотели подарить лишние крохи жизни своему пациенту, и не наша вина, что всё так кончилось…
Тут я позволю себе снова обратиться к замечательной книге В. Вересаева «Записки врача». Автор оспаривает философию обывателей в науке, утверждающих, что надо «употреблять только испытанное». В. Вересаев пишет: «Пока я ставлю это правилом лишь для самого себя, я нахожу его хорошим и единственно возможным. Но когда я представлю себе, что правилу этому станут следовать все, – я вижу, что такой образ действия ведёт не только к гибели медицины, но и к полнейшей бессмыслице».
Что касается хирурга, то дело тут ещё щекотливее. Как бы ты ни боролся за жизнь больного, но если он умер, в глазах обывателя ты всегда виноват.
Практикуя на далекой периферии, я проводил сложные и новые для того времени операции. Позднее, в клиниках, тоже вторгался в малоисследованные области. И не сумел бы спасти множество людей, если бы боялся идти на риск. Однако ни в Сибири, ни потом, будучи уже зрелым специалистом, никогда не разрешал себе брать с родственников, а тем более с больного, расписку в том, что они предупреждены об опасности операции.
Эта формальная акция, которую требует наше ведомство, по моему глубокому убеждению, унижает человеческое достоинство и врача, и его подопечных. Хирург и без такого рода «индульгенции» обязан проявить максимум добросовестности, использовав весь свой опыт и знания. Никто и ничто не снимает с него личную ответственность. Ни разу за все годы хирургической деятельности мне не пришлось раскаиваться в том, что я отказался от подобных расписок, и ни разу я не сталкивался с нареканиями, хотя, конечно, как у каждого хирурга, у меня были неудачи.
Считал и считаю, что в трудных ситуациях вполне достаточно предварительной беседы. Поставил в известность больного или его близких, взвесил вместе с ними все «за» и «против», принял решение, записал в историю болезни. Надо доверять мнению хирурга, если мы вручаем ему нашу жизнь, а коль скоро есть основания сомневаться – поможет ли тут чьё бы то ни было письменное согласие?
На эту тему мы разговорились как-то с американским коллегой из штата Небраска. Он сказал:
– У нас врач должен известить больного или его родных о том, каких осложнений можно ожидать при данной операции и какие возможны последствия. Отразить это в истории болезни и потребовать подписи.
– И если больной умрёт, к врачу претензий не предъявляют?
– При предвиденных осложнениях – нет. Но если больной умрёт от других причин, о которых родственники не предупреждены, то они вправе подать в суд.
– Что же будет хирургу?
– Суд может приговорить его к выплате семье умершего суммы, какую тот заработал бы, останься он жив.
– А как избежать таких последствий?
– Врачи, помимо скрупулёзного заполнения истории болезни, страхуют себя. Внося в год определённые проценты, они избавляются от разбирательств и от угрозы компенсации. Все хлопоты и расходы берёт на себя страховая компания.
Я подумал тогда: в мире бизнеса медицина с комплексом своих проблем тоже вовлечена в круг обнажённо деловых отношений. Соображения гуманности тут явно отходят на второй, а то и на третий план.
По утвердившемуся в нашей стране порядку первое суждение по каждому летальному исходу выносит врачебно-контрольная комиссия, призванная объективно установить причины смерти больного. Будет в протоколе зафиксировано, что смерть произошла, скажем, по вине хирурга, – последуют серьёзные неприятности, вплоть до судебного разбирательства.
Но ведь вина вине рознь! Да, непростительны халатность, грубая некомпетентность, легкомысленные эксперименты или такие деяния, когда врач прямо или косвенно вступает в конфликт с юридическим законом. А если он, движимый благородными чувствами, искренне заблуждался? Пытался спасти человека, но во время экстренной операции ему не хватило опыта?
Хирурга нельзя судить за неполноту знаний, несовершенство мастерства, потому что никто не становится специалистом сразу. И никто не гарантирован от ошибок, как бы ни старался. Значит, в случаях, когда со стороны хирурга нет преступных нарушений, в протоколе врачебно-контрольной комиссии так и надо писать – не виновен.
Мой учитель, академик Николай Николаевич Петров, придавал большое воспитательное значение разбору профессиональных промахов. В интересах будущих больных страх перед наказанием не должен заслонять истину.
Однажды мы, его ученики, обратились к Николаю Николаевичу с вопросом:
– Как вы смотрите на существующий порядок оценки роковых результатов у нас по линии хирургии?
– Полагаю, что делается это без учёта воспитания молодёжи. Чтобы не подвести хирурга под угрозу суда, мы вынуждены в протоколах подчёркивать элемент случайности в его действиях. Но важен-то именно элемент ошибочности, а не элемент случайности. Все ошибки непременно требуется вскрывать и выносить на обсуждение без попытки их приуменьшить. Нужно создавать такую атмосферу, чтобы никто не стеснялся указывать на упущения других и анализировать свои собственные. Только тогда из оплошности хирурга можно извлечь урок, не повторить её снова, обогатить постепенно опыт. – Потом он продолжал: – Трагический случай мы более подробно разбираем на совещании кафедры уже без «протокола» и там говорим открыто об ошибках и их конкретных виновниках.
– На чём, по вашему мнению, основана эта двойственность?
– Тут задаёт тон как бы заранее существующее недоверие к хирургу. А хирургу надо верить. Он всегда рискует, вступая в борьбу за жизнь человека. Как же не прислушаться к его словам?
– Но всё-таки бывает и преступная халатность!
– Если это подтверждено высококвалифицированными экспертами, суровое наказание неминуемо. Во всех остальных случаях ошибки хирурга неподсудны.
В самом деле, хирург неизменно работает исключительно напряжённо. За один день, например, к нам в клинику доставили 45 больных. Бригада из 3–4 врачей (среди них и совсем молодые специалисты) должна в кратчайший срок их осмотреть, поставить правильный диагноз и принять соответствующие меры: одних срочно прооперировать, других – подготовить к операции, третьих – лечить консервативно, четвёртых – перевести в другую клинику, подходящую по профилю, пятых – выписать, признать здоровыми и т. д.
Кроме осмотра и заполнения документации, врачи за сутки проделают 15–20 операций, каждая из которых может продолжаться и час, и два, и даже больше! Они осуществят целый ряд других манипуляций, вроде вправления вывихов, наложения гипса, и это – при весьма ограниченном лимите времени! А назавтра администратор, сам ни разу подобной работы не проводивший, строго спросит врача: «Почему вы задержались с операцией больному X.?» И не ведает того, что привезли сразу 10 человек, нуждающихся в хирургическом вмешательстве.
Наша ещё не изжитая беда в том, что администрация порой понимает свои функции только как контролирующие. Контроль необходим, кто спорит, но при обязательном условии: выяснить до конца специфику данного труда, быть в курсе повседневно возникающих трудностей, предпринимать конкретные усилия, чтобы их ликвидировать. Иначе что толку в окриках? Вносится излишняя нервозность в сложную и без того обстановку.
Хотел бы повторить: хирург, как правило, совершает ошибки невольно, руководствуясь единственной целью – оказать срочную помощь. Ещё меньше оснований обвинять его в правомерной попытке спасти больного путём недостаточно апробированной операции – использовав последний шанс, если действительно не было иного выхода. Резкое осуждение ударит хирурга по рукам. При слабом характере у него вообще отпадёт охота рисковать, он будет «употреблять только испытанное», а к чему это приводит – видно из слов В. Вересаева.
Помню, оказался у нас пациент с тяжёлой формой миастении – хронического нервно-мышечного заболевания, сопровождающегося большой мышечной слабостью, отчего у человека затруднено дыхание. Мы решили удалить зобную железу, ибо знали, что от неё эта слабость зависит. Пригласили специалиста с солидным опытом подобных операций. Однако все старания не облегчили положения больного. Наши врачи в течение двух недель делали ему искусственное дыхание ручным способом, не отходя от его постели ни на минуту. Несмотря на такую самоотверженность, больной умер. Через некоторое время родственники написали жалобу в несколько учреждений, в том числе и в ряд газет.
Каждая инстанция создавала свою комиссию, которая не удовлетворялась выводом предыдущей, снова вызывала медперсонал, учиняла допрос. Коллектив лихорадило, людей отрывали от дела, волнение мешало работать, страдали другие больные. И хотя комиссии всё же признали, что причиной гибели послужила неизлечимая стадия болезни, но самим фактом столь бесцеремонного обследования клиники они нанесли заметный моральный вред.
Здоровье – самое большое и неоценимое богатство человека. Оно – источник радости и счастья. Без него жизнь теряет не только свою прелесть, но и нередко смысл. А если у человека болезнь сопровождается болями, он делается мучеником, страдальцем.
Пока человек здоров, он не понимает, каким богатством обладает. А если и понимает, то совсем его не бережёт, растрачивая попусту, подвергает ненужной опасности.
Но стоит человеку занемочь, как сразу же с обострённой ясностью сознаёт, что он потерял самое дорогое, и готов идти на всё, чтобы восстановить здоровье. К сожалению, в начале заболевания, пока самочувствие сносно, пока болезнь ещё не зашла далеко, иные не оценивают во всей полноте своё положение и относятся к себе легкомысленно. И лишь когда болезнь основательно подточит организм, когда жизнь поставлена под угрозу – тогда только понимают в полной мере, чего они лишились. Трудно это осуждать, но нужно способствовать тому, чтобы больной активно боролся за свою жизнь и здоровье. Когда человек понимает, что над его жизнью нависла угроза, а врачи, к которым он обращается, не могут ему помочь, он ищет других врачей, едет в авторитетные клиники, обращается к учёным, специалистам. Можно ли ему отказать в совете, в помощи или в операции только потому, что он живёт не в нашем городе или не в нашем районе? На этой почве у меня иногда возникали объяснения с администраторами. К счастью, люди, которых судьба посылала мне в начальники, по большей части не чинили препятствий в лечении больных, прибывающих из других районов страны. Однако несколько лет назад был издан приказ, запрещающий принимать в клиники пациентов из других городов и областей. Нужно направление из облздравотдела или из Минздрава республики. Бывали случаи, когда койки в клинике свободны, а человеку, которому мы могли бы помочь, в приёме отказывают. Хирург принять больного не имеет права. Нужна бумага из облздравотдела. Почему такое недоверие хирургу? Если он злоупотребляет своим положением, его можно проверить и решить, прав он или нет, силами администрации на месте. Но нельзя же больного человека гонять за бумажкой сотни километров. Последние годы мы имели немало примеров того, что больные погибали на пути за направлением. При наших расстояниях больному иногда приходится ехать за бумажкой в облздрав 300–400 километров совсем в противоположном направлении от клиники. Почему работник облздрава лучше решит, чем хирург, надо ли его принять в клинику?
Недавно Центральное телевидение показало спектакль, поставленный по пьесе А. Софронова «Операция на сердце». Я испытал удовлетворение оттого, что многомиллионная зрительская аудитория смогла воочию представить себе проблему защиты не только профессионального, но и человеческого достоинства врача. Впрочем, эти понятия редко разделимы.
Взят внешне нехитрый сюжет. В некую клинику сердечной хирургии является инспекция в составе двух человек, чтобы проверить обоснованность претензий, содержащихся в поступившем заявлении. Объект нападок – главный хирург: он-де ведёт неверную кадровую политику, выдвигает любимчиков, затирает неугодных, враг справедливости, творит, что пожелает, а вокруг беспорядки, расхищается государственное добро… Инспекция приступает к расследованию.
Драматург художественными средствами рисует предельно выразительные образы. На одном полюсе – заранее воинственно настроенный член инспекции, который не сомневается, что ему даны права вершить праведный суд. Размеренный тон в разговоре, холодный, пристальный взгляд, тонкая усмешка, ложная значительность. Он внимательно выслушивает явных кляузников, с удовольствием цепляется за любой мелкий предлог, способный очернить руководителя клиники. В специально отведённом кабинете с пристрастием допрашиваются врачи, сестры, лаборанты, завхоз. Очень важно узнать, куда пропал старый телевизор (его просто списали) или насколько велик перерасход спирта, и пропускается мимо ушей возмущение сотрудников клеветой на их шефа. Присланный «ревнитель правды» воспринимает законное возмущение происходящим как проявление групповщины, он весь полон злой силы и рад, если подмечает её в других.
На другом полюсе – второй член инспекции, стоящий на объективных позициях, которому в конце концов делается стыдно за своего коллегу, а также все честные люди врачебного коллектива, порой мучительно преодолевающие собственную нерешительность.
Как бы там ни было, моральный климат клиники нарушен, следствие продолжается, нравственная борьба обостряется.
По большому счёту идёт поединок между творчески беспомощным чиновником от медицины и талантливым хирургом, совершающим чудеса исцеления. Каждый производит операцию на сердце. Хирург – очередную, запланированную, виртуозную. Инспектор – в переносном смысле этого слова: его методы разбирательства, оскорбительные для чистого душой человека, делают своё дело. Выйдя из операционной, хирург скоропостижно умирает.
Спектакль получил общественный резонанс. Актуальность его темы несомненна, как всегда актуально противоборство добра и зла.
Повторяю вновь: я отнюдь не ратую за анархию и не предлагаю отменить контролирующие нас органы. Речь идёт о другом – о такте, чувстве меры, доброжелательной помощи, а не о грубом администрировании, когда почему-то считается, что всё дозволено. Нет, нормы нашей жизни никто не отменял. И любые вопросы надо решать, не переступая этических границ.
Сергея Александровича Борзенко, человека пытливого, чутко воспринимавшего всё, что касалось людских судеб, особенно интересовал период, когда интенсивно осваивались новые методы кардиохирургии. Я уже говорил, что в то время мы много оперировали больных с митральным стенозом, с врождёнными пороками сердца. Это были первые опыты.
Мы разработали и осуществили операцию при сужении аорты, незаращении межпредсердной и межжелудочковой перегородок. Учились делать внутрисердечные операции вначале под гипотермией (охлаждением), а затем и с аппаратом искусственного кровообращения.
Очень часто в те годы, встретив больного, которому ещё не могли помочь, мы не отказывали ему вовсе, а просили подождать: «Пока нужной вам операцией мы не овладели. Поезжайте домой и пишите нам. Может быть, скоро вызовем». Так было, в частности, с одним больным, кому довелось впоследствии перенести уникальную операцию.
Ко мне в кабинет из операционной позвонила Антонина Владимировна Афанасьева, уже самостоятельно бравшаяся за сложные случаи:
– Фёдор Григорьевич, помогите, пожалуйста! Попробуйте сами войти пальцем в сердце. Я не могу понять, что там.
– А с чем больной? – спрашиваю.
– Была типичная картина митрального стеноза. Диагноз не вызывал сомнения, а вот теперь стеноза я не нахожу. Но всё же есть какое-то препятствие для поступления крови в левый желудочек.
Войдя пальцем в сердце, я убедился, что створки клапана не сращены, но над отверстием между предсердием и желудочком нависает какая-то масса, которая и прикрывает его, имитируя стеноз. Тщательно ощупал стенки левого предсердия. Как же быть? Иссечение опухоли, расположенной внутри сердца, возможно только с аппаратом искусственного кровообращения, которого у нас нет. Сейчас мы должны зашить рану и выходить больного, потом вызвать его снова, когда во что бы то ни стало приобретём такой аппарат.
И действительно, года через два мы с успехом повторили операцию, удалив у этого человека большую опухоль из стенки левого предсердия. Он поправился и с тех пор чувствует себя совсем здоровым.
Много напряжённого труда, долгих часов, проведённых в библиотеке, потратили мы, чтобы научиться предупреждать тяжёлые осложнения, нередкие спутники операций на сердце у людей с запущенной болезнью.
Операция прошла, казалось бы, хорошо, отверстие в сердце расширили, гемодинамика (движение крови по сосудам) выровнялась… Но когда больной проснулся – у него паралич одной половины туловища. Что его породило? Оказывается, частички тромба из предсердия попали в сосуд мозга и закупорили его. Грозное осложнение!
Опять книги, эксперименты, мучительные раздумья… Наконец мы предложили способ профилактики, снижающий риск этих осложнений в двадцать раз!
Борзенко слушал меня с интересом, и я продолжал:
– Внедряли у себя в клинике метод искусственного охлаждения.
– Кстати, держал как-то в руках брошюрку, описывавшую такую методику…
Известно, что чем эрудированнее человек, тем с большим вниманием он воспринимает всё новое, что услышит. Здесь, по-видимому, есть своя закономерность. Он потому высокообразован, что в нём развито стремление познавать непознанное. И в то же время чем больше он знает, тем острее у него желание узнавать ещё. Сергей Александрович очень много знал и был благодарным слушателем.
– Какие же операции вы производили под охлаждением?
– Самые различные, в том числе на сердце и на лёгких.
– Если не торопитесь, расскажите подробнее, – попросил Сергей Александрович.
– С падением температуры тела жизненные процессы в организме замедляются: все ткани, включая мозг, потребляют меньше кислорода, медленнее течёт кровь в сосудах, тормозится деятельность центральной нервной системы, чувствительность уменьшается, благодаря чему любая травма, и операция тоже переносится легче, чем при обычном наркозе.
При охлаждении потребность мышцы сердца в кислороде снижается настолько, что оно в состоянии выдержать кислородное голодание, от которого в других условиях наступают необратимые изменения.
Гипотермия позволила нам оперировать сердечных больных с явлениями декомпенсации, что было совершенно невозможно под обычным наркозом. Заметили, что молодой организм лучше реагирует на охлаждение, – начали делать операции у детей с врождёнными пороками сердца.
Вы запомнили девочку, с которой позавчера беседовали?
– Да.
– Так вот, она одна из тех, кого мы вылечили, применив гипотермию.
– А что у неё было?
– Врождённый дефект межпредсердной перегородки.
– А как вы определяете, что это именно дефект, а не что-то иное? Ведь сердце не прощупаешь, не остановишь, и оно всегда переполнено кровью…
– Выявить порок нетрудно. Будут ненормальные тона и шумы. Но установить точно, в чём он заключается, и правда нелегко. Потребовались годы, чтобы овладеть методикой исследования. Без точного же диагноза нет и кардиохирургии.
Постепенно мы научились вставлять тонкие трубочки – катетеры – во все отделы сердца и крупные сосуды, набирать оттуда порции крови и по содержанию в них кислорода и углекислоты определять характер нарушений. Удалось также вводить в сердце контрастное вещество. На серии снимков по 8–10 кадров в секунду можно увидеть изменения в гемодинамике.
– Вы так говорите, как будто всё давалось просто.
– Далеко не просто. К тому же наша медицинская промышленность отставала от требований жизни.
– Вы хотели рассказать про операцию той девочки.
– Хирурги, не имея ещё аппарата искусственного кровообращения, упорно искали более или менее безопасные пути проникновения в полость сердца.
Гипотермия, казалось, открывала такие возможности. Опыты на животных обнадёживали. Однако природа поставила свой предел – организм нельзя переохлаждать, переходя границу 33–34°. Чем ниже градусы, тем вероятнее осложнения, которые сводят на нет преимущества гипотермии.
Мы и остановились тогда на таком уровне охлаждения. Вот например, как было с девочкой. Мы её усыпили и повезли в ванную комнату. Там опустили в ледяную воду. Когда температура тела снизилась до 34°, больную вынули, завернули в простыни и доставили в операционную.
Сердце обнажили, сосуды, идущие к нему и от него, перехватили тесемками. Когда все подготовили, по команде тесемки натягивались, и сосуды пережимались. Кровообращение прекращалось. В считанные минуты надо было разрезать сердце, ушить дефект в перегородке и обработать рану.
Девочка справилась с операцией хорошо и сейчас, как вы знаете, вполне здорова.
– Наверное, не у всех заканчивалось благополучно?
– Безусловно. И это самое главное, что не удовлетворяло хирургов, заставляло их усиленно форсировать создание аппарата искусственного кровообращения. Но в то время у нас выхода не было, а даже небольшая отсрочка порой могла стать роковой.
– Представляю себе ваши переживания…
– Каждую операцию, а новую особенно, сопровождают психологические моменты, которые понятны и неизбежны, но которые всегда приводят к излишнему расходу нервов.
– Вы имеете в виду взаимоотношения с семьей больного?
– Вот именно. Мне понятна тревога родных за судьбу близкого им человека, и я всегда стараюсь говорить с ними предельно откровенно, не боюсь высказать и сомнения в успехе, признаться в своей неопытности, в том, что операцию такую делаю впервые.
– А как было с девочкой?
– Отец у неё профессор, мать – учительница. Единственная дочь. Родилась, когда они уже потеряли надежду иметь детей. Я объяснил им, что лечение откладывать нельзя, и сказал, что операция предстоит сложная, новая для нас и неотработанная. На неё отводится всего 300 секунд. За пределами этого срока – неотвратимая угроза кислородного голодания мозга и смерть.
Неизведанная операция, как это часто бывает, проходила в чрезвычайном нервном напряжении, охватившем всю врачебную бригаду. Пережав сосуды, мы рассекли предсердие, отсосали кровь и увидели большой дефект. Накладываю непрерывный шов. Ассистент затягивает его, наркотизатор считает минуты. Вроде бы мы только что приступили, а он уже говорит: «Три!» Надо спешить… Но тут ассистент переусердствовал, натянул нитку слишком сильно – и шов порвался. Снова прошиваю это место… Когда заканчивали, вдруг нитка запуталась… Пять! Необходимо завершать операцию, а ещё два стежка!.. Шесть! Предел. Срезаем нитки, закрываем рану предсердия зажимом, распускаем тесемки… Начинаем активную подачу кислорода и лёгкий массаж сердца. Оно отозвалось, забилось.
Но самое главное – как мозг?
Зашиваем сердце и грудную клетку. Согреваем девочку грелками. Температура выровнялась. Работа сердца не внушает опасения. Остаётся неясным, что с мозгом? (Электроэнцефалографом ещё не обзавелись.) Девочка стала просыпаться. Рефлексы сохранены, зрачки узкие. Открыла глаза. Заговорила. Мозг сохранён!
– Да… – задумчиво протянул Сергей Александрович. – Это, конечно, не метод операции. Слишком велик износ нервных клеток хирурга.
…Испытание и применение аппарата искусственного кровообращения знаменовало собой заметный этап в развитии сердечной хирургии. В передовых клиниках приступили к операциям, считавшимся ранее невозможными. Многим страдальцам, которым мы раньше отказывали в лечении, послали вызов; другие, узнав из газет о прогрессе в медицине, сами к нам приехали.
Казалось бы, теперь проблема операций на открытом сердце решена. Нам удалось спасти немало детей с дефектами межжелудочковой и межпредсердной перегородок, отнять их у неминуемой смерти. Но по мере того как у нас появлялись больные с более сложными пороками, возникали новые вопросы, и ответ на них надо было искать в книгах. И вновь мы шли в библиотеку, брали литературу, учились у тех, кто имел большой опыт.
Основное, что волновало хирургов, – это защита сердца от кислородного голодания при необходимости пережать аорту. Дело в том, что при искусственном кровообращении, осуществляемом с помощью аппарата, кровь, вводимая в одну из артерий человека, наполняет всю артериальную систему, в том числе и аорту. От аорты ответвляются коронарные сосуды, питающие сердце. Через них поступает довольно много крови. По мнению ряда специалистов, 25–35 процентов всего её количества идёт на питание мозга и сердца.
Такой значительный кровоток мешает хирургу, ибо при самом энергичном отсасывании остаётся ещё достаточно крови, чтобы заливать места, где нужны тонкие и точные манипуляции.
Если пережать аорту, внутрисердечный кровоток прекращается. Кроме того, под влиянием наступившего кислородного голодания сердце постепенно перестает сокращаться, затем и вовсе останавливается. Создаются идеальные условия для работы: сухое неподвижное сердце. Но кислородное голодание небезразлично для сердечной мышцы. В ней происходят настолько глубокие изменения, что сердце потом не возобновляет свою деятельность. А если возобновляет, то сердцебиение слабое, всё равно человек погибает. Так и было со многими детьми. Когда мы пережимали аорту на 10–15 минут, тут ещё добивались успеха. Но срока этого часто не хватало. Например, при операциях на аортальных клапанах, рассечении комиссур при стенозе, вставлении искусственного клапана при сердечной недостаточности.
В мире продолжались поиски. Была высказана идея – охлаждать сердце кусочками льда, потому что тогда оно легче переносит кислородное голодание и можно увеличить время «отключения» аорты. Однако данный метод оказался ненадёжным; здесь трудно регулировать степень охлаждения. Если последнее будет слабым, кислородное голодание повредит мышцу сердца и приведёт к плохим последствиям в послеоперационном периоде; если очень резким – скажется на состоянии сердца в дальнейшем.
Поиски не прекращались. Было испытано в эксперименте, проверено, а затем перенесено в практику предложение поддерживать искусственное кровоснабжение сердца через коронарные сосуды. Для этого по вскрытии аорты в устья коронарных артерий вставлялись и закреплялись катетеры. Через них отдельным отводом из аппарата подавалась кровь. Тем самым обеспечивалось «питание» сердца при открытой аорте. Эта методика довольна сложна, но, выполненная безупречно, она давала хорошие результаты. Мы успешно применяли её несколько раз на детях при врождённых пороках и врождённых стенозах клапанов аорты.
Чем больше мы делали операций при искусственном кровообращении, тем отчётливее понимали, как важно суметь более или менее надолго остановить сердце. Обкладывание его кусочками льда не годилось. А что взамен?..
В лучших клиниках внедрялся другой метод – так называемый метод коронарной перфузии: в коронарные сосуды попадала кровь, охлаждённая до плюс 2–4 градусов. Это вызывало моментальную остановку сердца, которая держалась до тех пор, пока длилась перфузия. Но вот операция закончена, организм получает кровь нормальной температуры, сердечная функция быстро восстанавливается. Метод неплох, однако и он не устраняет ряд неудобств, и прежде всего – его можно применять только при вскрытой аорте. И вновь поиски, ответы, эксперименты…
Нашли и стали упорно совершенствовать способ остановки сердца при помощи общей глубокой гипотермии. Кровь из правого предсердия в этом случае забирается в аппарат для насыщения кислородом. Но прежде чем она будет нагнетаться в бедренную артерию, её охлаждают до плюс 5–6 градусов. Под влиянием холодной крови все ткани и органы постепенно теряют тепло, мозг и сердце – в первую очередь. По мере снижения температуры биения сердца становятся редкими, затем беспорядочными, наступает фибрилляция. Наконец, при плюс 10–12 градусах сердце останавливается. И в таких идеальных для врача условиях он может работать 30–40 минут. Картина своеобразная – хирург оперирует на человеке, у которого нет признаков жизни. Он лежит «замороженный», сердце неподвижно, никакой циркуляции крови. Мало того, электроэнцефалограф показывает, что полностью отсутствует биоэлектрическая активность мозга. Прибор записывает прямую линию.
После окончания внутрисердечной части операции кровь в аппарате доводят до 39° и заполняют ею артерии. Организм согревается, в сердце появляются сперва мелкие сокращения, потом они нарастают, при температуре 37° наблюдается уже обычный ритм. Если этого не происходит, через сердце пропускают короткий электрический удар.
Сочетание искусственного кровообращения с глубокой гипотермией позволило осуществлять сложные хирургические вмешательства. Медицина сделала большой шаг вперёд.
Взять хотя бы такой факт. При охлаждении, когда тормозятся жизненные процессы, все ткани и органы потребляют значительно меньше кислорода. Значит, можно сократить объём циркуляции крови через аппарат, а при глубокой гипотермии – вообще остановить её движение. Почему это важно? В течение длительной операции форменные элементы крови (эритроциты, лейкоциты и др.) понемногу подвергаются разрушению, что очень вредно для больного. И поэтому чем меньше объём циркуляции, тем меньше подобная опасность.
Вырывая пациентов из когтей смерти, персонал клиники – дежурные врачи, сёстры, санитарки – затрачивает огромный труд. Малейший недосмотр или небрежность могут стоить больным жизни. А сколько душевной теплоты отдают им медицинские работники, чтобы поддержать в тяжёлые минуты! Тут и сверхурочные часы, и бессонные ночи. Бескорыстно, безвозмездно, ради одного только долга перед людьми и наукой…
Сама операция, кровь, медикаменты и всё, связанное с уходом, обходится государству весьма дорого.
Первенство по дороговизне держит медицинская помощь в США.
Если там кому-то предстоит та или иная манипуляция или сложное обследование, не говоря уж об операции, на это требуются солидные суммы.
В Нью-Йорке мне довелось присутствовать на бронхоскопии, которую проводил профессор. Процедура обошлась больному в 110 долларов. Сложные внутрисердечные исследования оцениваются ещё выше. Заметьте – лишь исследования. В платных госпиталях ряда городов пребывание в хирургическом отделении в начале 70-х годов стоило 35 долларов в сутки, а в послеоперационном периоде – 50 долларов. Что касается собственно операций, то за нормальные роды в платном роддоме ещё в то время брали 700 долларов, за простой аппендицит – 600–700, а за осложнённый – 1000 долларов. Резекция желудка – 1–2 тысячи долларов, резекция лёгкого – 2–3 тысячи, операция на сердце с аппаратом искусственного кровообращения – до 5–10 тысяч долларов. Нам было странно, что цены за медицинское обслуживание в разных штатах резко колеблются, – они могут быть в два-три раза ниже, чем, скажем, в Нью-Йорке или Хьюстоне. Тем не менее одна операция, особенно крупная, часто уносит все сбережения, которые средний американец скапливает за долгие годы. Далеко не все эти деньги поступают в руки врачей. Значительная часть их отчисляется в распоряжение администрации госпиталя, а из того, что получит врач, 50–80 процентов – в виде налога – пойдёт государству.
От многих американских коллег я слышал, что они, несмотря на высокие заработки, тяготятся частной практикой и охотно бы предпочли пусть скромное, но стабильное жалованье. Для больных же плата за лечение – поистине катастрофа. Правда, они могут обратиться в муниципальные госпитали, где лечение бесплатное или доступное. Но там вся обстановка и помощь несколько отличаются в худшую сторону.
Глядя на своих маленьких пациентов, оперированных с аппаратом искусственного кровообращения, я невольно думал о том, каково бы пришлось их родителям, окажись они в американской действительности. По валютному курсу это выглядело бы так: амбулаторный осмотр с анализами – 100 рублей, пребывание в клинике в течение месяца – минимум 1000, операция – 5 тысяч рублей…
По самым приблизительным подсчётам, на уровне цен почти двадцатилетней давности, родители заплатили бы за каждого ребёнка 6 тысяч. А ведь известно, что цены в США с тех пор неизмеримо выросли.
Побывал в нашей клинике один прогрессивный американский юрист с женой. Спросил меня:
– Как вы считаете, нужно ли жене делать косметическую операцию на носу?
Внимательно присмотревшись, я заметил, что кончик несколько уплотнен, в остальном нос выглядел вполне нормально.
– Нет, – говорю, – думаю, что никакие косметические операции здесь не нужны.
– Ну вот видите, – обрадовался мой гость, – а жена настаивает ещё на одной операции.
И он рассказал, что года полтора назад у неё был установлен диагноз: рак кожи на кончике носа. Участок этот удалили. Всё было хорошо, в том числе и внешне, но жену её нос беспокоил. Понадобились ещё три операции – по 600–700 долларов.
У американцев существует система страхования, при которой в случае болезни часть расходов на лечение покрывают страховые компании. Однако величина такой части всецело зависит от величины взносов. И так как взносы достаточно велики, то, по словам американских врачей, полностью застрахованные, то есть те, кто совсем не платит за лечение, не превышают 5 процентов от всех клиентов компании.
Вскоре после войны в США приняли законодательство: рабочий, потерявший трудоспособность на производстве, получал с предпринимателя какую-то долю зарплаты. В случае стопроцентной потери трудоспособности – в продолжение пяти лет. Мы поинтересовались у врача: а на что же будет жить инвалид труда потом? Врач пожал плечами: «Конечно, наше законодательство в этом вопросе ещё далеко не совершенно, но спасибо, что хоть такое есть».
В США имеются прекрасно оснащённые передовой техникой госпитали и клиники, много отличных специалистов – врачей разных специальностей, любящих свою профессию. Они понимают всю трудность положения тяжело заболевшего бедного человека, но сами ничего изменить не могут. Такая система действует, как машина, и у больного отберут всё причитающееся заблаговременно, до того, как проведена операция, вне зависимости от её исхода.
Большинство врачей ищут такую службу, где они были бы свободны от денежных расчётов с пациентами. Стремятся в институты. Там нередко лечат бесплатно, взяв с родственников больного расписку, что они заранее согласны на любую, даже на экспериментальную операцию, которую институт сочтёт нужным сделать. Это, конечно, не гуманно, но в США с такой системой мирятся. Однако и в институтах мест слишком мало, и туда попадают, по существу, единицы. Основная масса врачей частично или полностью живёт на средства от частной практики.
Но вернёмся к нашим делам.
Большая работа по внедрению операций с искусственным кровообращением, с гипотермией и остановкой сердца сама по себе отнимала силы, время и главное – внимание всего коллектива. При этом нас не оставляла забота о сотнях других больных. А они между тем поступали непрерывным потоком.
В Ленинграде много лечебных учреждений, где принимали и принимают сейчас тяжёлых, так называемых неоперабельных больных, чтобы попытаться радикально им помочь. И нередко это удавалось. Нам – тоже. Наша репутация крепла.
Расставаясь с очередным выхоженным «чудом» человеком, мы изучали отдалённые результаты операции. Подавляющее большинство бывших наших подопечных чувствовали себя хорошо, они вернулись в строй полноценными тружениками. Контраст между их состоянием до хирургического вмешательства и после был столь разительным, что они считали операцию своим вторым рождением и праздновали этот день.
Нет нужды говорить, какую радость приносили их письма сотрудникам клиники.
Вот одно из многих:
«Дорогой Фёдор Григорьевич!
С наступающим Новым, 1982 годом! Желаю Вам, чтоб Дед Мороз мешок со счастьем Вам принёс, другой мешок со смехом, а третий пусть с успехом! Желаю Вам и всем Вашим близким доброго здоровья, бодрости, хорошего настроения. Пишет Вам Ваша бывшая пациентка. 19 января исполняется 23 года, как Вы мне сделали операцию на сердце, ведь только подумать, Фёдор Григорьевич, как много я прожила, и это все сделали Ваши золотые руки, ум и находчивость, а ведь я была совсем безнадёжная. Спасибо Вам, дорогой Фёдор Григорьевич!!! Сейчас здоровье, конечно, идёт на убыль, да и старость подбирается, но я стараюсь не поддаваться, занимаюсь дыхательной гимнастикой, а лет мне 53. Уже много. Может, Вам и неинтересно всё это, нас много, а Вы – один, но мне кажется, все помнят Ваши руки, бессонные ночи Ваши, мы ведь переписываемся друг с другом, бывшие Ваши пациенты, и всегда помним о Вас! Радости Вам, счастья в новом году! Всего Вам доброго.
С искренним уважением и пожеланиями
Кныш Екат. Ив. из Уфы.450055, г. Уфа, пр. Октября, 114–46. Кныш Е. И.»
При прочтении подобного письма перед мысленным взором встаёт не только эта, но и сотни подобных тяжелейших больных. Предварительно они пишут слёзные письма, которые читать без волнения нельзя. Из них видно, что больные по тяжести состояния неоперабельны. Об этом же говорят и сами больные. С болью сообщают они о том, что уже обращались с письмами или даже приезжали в те немногие города, где подобные операции в то время производились, и получали отказ.
Мне было трудно устоять, я разрешал приехать на консультацию, чтоб лично убедиться в возможности помочь человеку. Некоторые, наименее тяжёлые, сами приезжали и садились перед кабинетом измученные, синюшные, тяжело дышащие; как их можно было не принять? Вот мы и принимали их, а вместе с ними принимали на себя все упреки и выговоры от главного врача за большой койко-день, за перерасход крови и медикаментов.
Такие больные обычно лежат долго. Они все перезнакомятся между собой, вместе переживут горе каждого и потом надолго остаются друзьями, поддерживая связь перепиской, а время от времени встречаясь в клинике при контрольных осмотрах.
Операции у таких запущенных больных редко протекают гладко. То или иное осложнение – обычное явление. Это-то и отпугивает хирургов. Каждая операция оставляет немалый рубец на сердце самого хирурга. Вот почему подобные письма, которые сообщают о двадцати и даже тридцати годах жизни после операции, вырвавшей обречённого человека из лап смерти, доставляет истинное счастье хирургу.
Врачи нашей клиники в 60-х годах оперировали без нужной аппаратуры и инструментов. Достать (именно «достать», а не купить) их было невозможно. И всё же мы не отступались: оперировали и одновременно доставали оборудование, строили клинику.
Александр Александрович Сизов всю войну прошёл простым солдатом. Может быть, поэтому и на посту председателя Ленинградского горисполкома он отличался поразительной чуткостью и добротой к людям. И не зря пользовался всеобщим уважением и любовью.
Некоторое время спустя после окончания строительства клиники заходит ко мне в кабинет Александр Александрович:
– Пришёл провериться. Я ведь помогал оснащать лаборатории – вот вы меня и посмотрите при помощи тех самых приборов и аппаратов.
– Что вас беспокоит? Сердце? Рано. Вы ещё молодой человек. Наверное, пятьдесят с небольшим?
– Так точно, Фёдор Григорьевич. Да ведь какие нагрузки! Много лет я был начальником Главленинградстроя. А сейчас председатель горсовета. Сами понимаете…
– Да, конечно. Так что вас беспокоит?
– Появились сжимающие боли в области сердца, в левой руке и лопатке. Временами одышка.
Сделали электро– и баллистокардиограмму (регистрация механических движений тела, обусловленных сердечными сокращениями и движением крови по крупным сосудам).
– У вас выраженная коронарная недостаточность, – сказал я Сизову. – Вызвана она спазмом сосудов сердца. К счастью, это пока ещё только спазм, но его надо снять, иначе всё может кончиться инфарктом. Ложитесь к нам в институт, проведём курс энергичного лечения. Думаю, что боли пройдут и угрозы инфаркта не будет.
– Хорошо. Я подумаю, – как-то неуверенно ответил Александр Александрович.
Вскоре я узнал, что он находится в ведомственной больнице. Там он спросил врачей:
– Не пригласить ли Углова для загрудинной блокады?
– Зачем вам колоться? – возразили ему. – Мы дадим лекарства, и у вас всё как рукой снимет. Загрудинная блокада – дело новое, не совсем ясное. К тому же процедура сложная, мало ли какие вызовет последствия.
Но боли скоро к нему вернулись. Летом Сизов уехал на курорт, а осенью его настиг инфаркт.
И на этот раз он был помещён в ту же больницу – пролежал там недолго и выписался на работу.
Встретившись на каком-то совещании, я вновь предложил Александру Александрович взять его в институт, однако он опять отказался, сославшись на занятость.
Кстати, замечу, что мало кто из тех, кто прикреплён к ведомственной больнице, соглашается лечь в обычную, хотя бы и специализированную. По-видимому, их привлекают условия: отдельная палата, хороший стол, меньшая загруженность персонала. А кого это не привлекает? Каждый больной крайне в этом нуждается. Но если стоит вопрос – квалифицированное лечение или бытовые удобства – я как врач выбрал бы первое.
Наступила длинная пауза. Он не показывался и не звонил. Неожиданно меня попросили приехать в ведомственную больницу на консультацию. Заведующая хирургическим отделением Евгения Эмилиевна Суни начала рассказывать:
– Три месяца назад у больного случился острый приступ холецистита. Картина тяжёлая. Требовалась неотложная операция.
– Я опасался оперировать один, – вступил в разговор хирург Евгений Васильевич Смирнов. – Хотел заручиться вашей помощью, но вас не было в городе. Ждать нельзя, и я скрепя сердце пошёл на операцию. У Александра Александровича оказался флегмонозный холецистит. Промедли мы – развился бы перитонит. Общий желчный проток мы не дренировали. Правда, был озноб, что свидетельствовало о наличии инфекции в желчных путях, но состояние больного не позволяло затягивать хирургическое вмешательство.
– Недомогание и слабость остались и после выписки, – продолжала Евгения Эмилиевна. – Вероятно, инфекция угнездилась прочно, она и давала время от времени высокую температуру с ознобом. Больной снова поступил к нам с признаками восходящего холангита – инфекции в печёночных ходах.
– Думаю, что здесь показана повторная операция, – высказал я своё мнение. – Надо вставить дренаж в общий желчный проток, что постепенно приведёт к очищению желчных путей. Другого выхода не вижу.
Сизов взмолился:
– Помилуйте! Я только что провалялся в постели полтора месяца! У меня же вся работа стоит. Нет, я возражаю категорически!
Евгений Васильевич не настаивал, Евгения Эмилиевна молчала. Решили положиться на антибиотики. И действительно, Александру Александровичу стало лучше – озноб прекратился. Он заторопился на службу.
Как-то Академия медицинских наук поручила мне обследовать московский Институт сердечной хирургии. Вдруг сообщают, что меня вызывает междугородная. Говорят из приёмной председателя Ленинградского горсовета. Уже несколько часов идут розыски. Звонили моему секретарю в клинику, звонили домой, затем в академию и, узнав, где я, позвонили в кабинет директора института.
– Александр Александрович в больнице, – услышал я в трубке. – Поставлен вопрос об экстренной операции, но он не даёт согласия, просит вас срочно приехать.
Я связался с президентом, объяснил ситуацию и бросился в аэропорт Шереметьево. В восемь часов вечера уже был у постели больного. Тут же дежурили профессор Смирнов и доктор Суни.
Сильнейшие ознобы сменялись у Александра Александровича обильным потом. Когда лихорадило, его буквально подбрасывало на кровати, а после падения температуры наступала такая слабость, что он лежал распростертым, не в силах пошевельнуть ни рукой, ни ногой. Так продолжалось уже несколько суток. Состояние с каждым днём становилось все хуже. Смирнов серьёзно опасался, что во время одного из приступов больной может умереть.
Было совершенно ясно, что непобеждённая злая инфекция вышла из-под контроля и, бурно развиваясь, захватила всё желчные протоки. Речь шла о гнойном холангите, переходящем в септический. Об угрозе заражения крови. Анализы подтверждали перенапряжение всех кроветворных органов.
После осмотра больного мы удалились в соседнюю комнату на совещание. Первым заговорил профессор Смирнов:
– Очевидно, все согласны с диагнозом. – Он повернулся в мою сторону: – Фёдор Григорьевич, положение крайне тяжёлое. Хотел бы оперировать вместе с вами.
– Спасибо за доверие. Предлагаю делать операцию немедленно.
– Пойдемте к Сизову, поговорим. А пока, Евгения Эмилиевна, распорядитесь, чтобы все подготовили.
Александр Александрович лежал в сознании, но был очень слаб.
– Необходима неотложная операция. Вы согласны?
– Согласен. Я и сам чувствую, что иначе не жилец…
В десять часов вечера мы вошли в операционную. В два часа ночи вышли из неё. Это были часы чудовищного напряжения, сомнений и ежеминутного риска. Повторная операция на том же самом месте во много раз сложнее, чем первая, которая влечёт за собой сращения, нарушение топографии органов и сосудов. Если же сюда присоединяется гнойная инфекция, то все усложняется ещё больше. В данном случае, помимо гнойного холангита, под печенью около общего желчного протока оказались гнойники, «вторгшиеся» во взаимоотношения тонких структур. Надо было отыскать этот проток, вскрыть и вставить в него широкую резиновую трубочку-дренаж. По нему желчь будет свободно отходить и как бы вымывать инфекцию. Задача в обычных условиях довольно простая, а здесь почти непосильная: доступ к общему желчному протоку был закрыт сращениями, гнойниками и прочными рубцами. К тому же совсем рядом, интимно с ним спаянные, расположены важные сосуды – печёночная артерия и воротная вена, а также нижняя полая вена, «спрятавшаяся» глубже, в забрюшинном пространстве. Печёночная артерия не более 2–3 миллиметров в диаметре. Найти её в рубцах и спайках очень трудно, а если повредить – неминуемы некроз печени (омертвение из-за плохого кровообращения) и гибель больного. Воротная вена – это крупный сосуд 1–1,5 сантиметра в диаметре, с тонкими стенками. Она находится сзади протока. Но при рубцовых перетяжках и её легко поранить. Словом, малейшая неосторожность чревата смертельной опасностью, а неуверенные, робкие продвижения вперед ничего не дают. Мы не можем обнаружить желчный проток. Как же быть? Уходить из операционной? Расписаться в своей беспомощности? Значит, столь травматичное для больного и единственно возможное для его спасения хирургическое вмешательство было предпринято зря?..
Тревога нарастала, мешала трезво оценивать обстановку, сковывала движения. И больной-то необычный. Случись что, завтра подымется шум: «Углов зарезал нашего мэра». Может быть, прекратить поиски? Пусть умирает, только не на операционном столе… Но какой же ты тогда врач?! Ты перестраховщик, заботящийся о собственном благополучии. Больной так ждёт, так надеется, а ты, заведомо зная, что он погибнет без дренажа, бросил его, беззащитного, потому что побоялся ответственности. Нет, надо во что бы то ни стало добраться до этого окаянного протока! Взять себя в руки, удесятерить внимание…
Такие мысли, сомнения, страх, ужас, когда вдруг покажется, что ты пересёк «недозволенный» сосуд, как вихрь, проносились в голове, бросая то в жар, то в холод. Когда наконец общий желчный проток обнаружили, вскрыли и дренировали, мы все – и хирурги, и ассистенты – были мокры от пота… Из операционной выходили, едва передвигая ноги.
Домой я уехал в четвёртом часу ночи. Жена встретила с испугом: «Что случилось? Ты бледен и осунулся. Как больной?» В одиннадцать утра я уже опять был у его постели…
Выздоровление затянулось. Долгих два месяца, изо дня в день я ездил в больницу к Сизову, как на вторую службу. Процесс очищения желчных путей от коварной инфекции требовал, кроме правильной тактики хирурга, внимательного наблюдения и безукоризненно точного выполнения назначений, ещё и времени.
Однажды, когда у Александра Александровича появилась температура и мы возились два часа, чтобы наладить дренаж, главный врач предложил:
– Может быть, нам собрать консилиум, пригласить специалистов из Москвы?
Я всегда ратовал за то, чтобы лишний раз посоветоваться со специалистами. Но тут попросил отсрочку. Неизвестно, кто приедет, какие даст рекомендации. Длительное время больной балансировал на грани жизни и смерти в состоянии неустойчивого равновесия, и я очень боялся, что один неверный шаг – и будут сведены на нет и наша операция, и весь наш уход.
Когда же клиническая картина, словно нехотя, стала меняться в лучшую сторону, консилиум состоялся. В нём приняли участие опытные московские хирурги – профессора Розанова и Маят, хорошо знакомые с печёночной патологией. Внимательно осмотрев Александра Александровича и ознакомившись с нашими назначениями, они записали в историю болезни, что полностью согласны с курсом лечения и ничего добавить не могут.
Выздоровление, однако, продвигалось медленно. Ослабленность организма сказывалась на том, что отделение желчи, а следовательно, и процесс очищения желчных путей происходили не так быстро, как нам хотелось бы.
Вспомнив, что в Индии я приобрёл таблетки, содержащие ряд ингредиентов из натуральных веществ, в том числе знаменитое желчегонное «каскара сограда», я отдал Сизову целый флакон.
Рано или поздно, но настал момент, когда Александр Александрович поправился и вернулся на работу. Постепенно забылась опасность, которую удалось чудом избежать. А может, он так до конца этого и не сознавал. У меня же надолго сохранилось беспокойство за его здоровье.
Председатель горсовета снова с головой ушёл в дела, не жалея себя, не считаясь с тем, что у него уже был инфаркт. Часто можно было видеть, как он, оставив машину, идёт по городу пешком; заходит в школу, в детский сад, просто и по-доброму беседует с учителями, воспитателями, что-то записывает в свой блокнот. Сизов всегда охотно откликался и на наши просьбы, доброжелательно, где можно, помогал. Он заботился о нуждах всех лечебных учреждений города. Руководители их и теперь вспоминают его с теплотой и признательностью.
Сизов много работал: объём перегрузок создавал напряжение нервной системы, которое приводило к спазмам сосудов сердца. Инфаркт миокарда повторился. Оправившись, Александр Александрович не снижал трудового ритма. Постоянно занятый, он всё же иногда заглядывал в нашу клинику. Как-то сотрудники, собравшись у меня в кабинете, попросили его сфотографироваться с нами. И мы храним эту фотографию. Затем посещения пошли на убыль. Когда я встречал Сизова, видел на его лице следы большого переутомления. Уговаривал пощадить себя – он отшучивался. Людям его поколения, прошедшим войну, не свойственно думать о своих недомоганиях; долг для них – превыше всего.
Думать об этом, по-моему, должны окружающие, движимые высоким чувством гуманизма, уважения к ветеранам. Учитывая их заслуги, надо бы сказать каждому: «Вот что, друг, не злоупотребляй здоровьем, оно принадлежит не только тебе, но и народу. Лечись как следует. Ты ещё многое сможешь».
…В городе свирепствовала эпидемия гриппа. Александр Александрович температурил, но ходил на службу. А тут его пригласили в Москву – 8 мая 1967 года зажигался Вечный огонь на могиле Неизвестного солдата. Бывший фронтовик, он не мог не поклониться памяти своих павших товарищей. Врачи не особенно препятствовали, и Сизов поехал.
Он стоял в Александровском саду у Кремлевской стены с непокрытой головой в непогоду. К вечеру – молниеносная форма пневмонии, и в два дня его не стало…
Выслушав эту историю, Борзенко помолчал, потом задумчиво проговорил:
– Да, жаль, настоящий, видно, был человек… А кстати, Фёдор Григорьевич, любопытно было бы знать ваше мнение о ведомственных больницах. У них, бесспорно, есть свои преимущества но ведь они универсальны. Взять ту же терапию – туда поступают с заболеваниями сердца, лёгких, желудочно-кишечного тракта и прочее, и прочее. Трудно представить, что бывают эрудиты, которые одинаково хорошо знают все разделы своей специальности. Значит, в чём-то они достаточно сильны, в чём-то ориентируются хуже и будут лечить больных на соответствующем уровне. А особые случаи, по себе знаю, им совсем не по плечу. Правда, остаётся сеть консультантов – как штатных, так и «чужих», возможности привлечь любого узкого специалиста…
– Моё глубокое убеждение, что судьба больного зависит не от консультантов, а от того, к какому лечащему врачу он попадёт. Судьба больного зависит от раннего диагноза, а за его правильность в ответе лечащий врач и заведующий отделением, именно те, кто повседневно наблюдают пациента. Теперь представьте, что что-то важное упущено. Никто и не догадается запросить помощь до тех пор, пока болезнь не войдёт в такую силу, когда никакой консультант уже ничего не сделает. Или сделает, но ценой громадного напряжения, в экстремальной ситуации.
Я частенько вспоминаю Евгения Васильевича Смирнова – консультанта той больницы, где лежал Сизов. Он был признанным авторитетом, к нему приезжали отовсюду для операций на желчных путях. А в ту тяжёлую для нас обоих ночь он побоялся брать вторично огромную нагрузку на свою нервную систему, ибо довольно пережил после первой операции. Побоялся ради блага больного, стремясь подстраховать себя присутствием ещё одного хирурга. Да и потом я постоянно ездил в больницу, не рискуя кому-либо перепоручить выхаживание Сизова, разумеется, в дополнение к остальным обязанностям, от которых меня никто не освобождал. Так что консультации – это ещё как посмотреть…
К тому же не надо забывать и другое обстоятельство. Ведомственные больницы не являются клиническими, то есть в них не ведётся преподавание, на этой базе не разворачивается научная работа профессоров, ассистентов, доцентов, аспирантов, не обучаются студенты. Между тем латинская пословица гласит: «Уча, мы учимся». А если учимся» все – от начинающих до маститых, – то тем самым постоянно повышаем квалификацию, овладеваем новейшими методами исследований и лечения.
Поэтому при самых больших затратах на эти больницы больные не смогут получить там квалифицированной помощи, которую они могли бы получить, находясь в специализированных больницах, институтах, клиниках. Отсюда ясно, что такая система не обеспечивает наилучшей лечебной помощи своим больным на современном уровне при затрате даже огромных средств. Я уверен, что те, кто подальновиднее и поумнее, понимают, что созданием ведомственных больниц они обедняют себя и подвергают большей опасности, чем если бы они лечились в специализированных лечебных учреждениях на общих основаниях.
Если говорить откровенно, то нас не везде может удовлетворить состояние дел в лечебных учреждениях. В самом деле, в поликлиниках имеют место большие очереди, скученность в коридорах, где находятся больные, грубость со стороны некоторых малокультурных врачей. Но больной не может пойти к другому врачу, а тем более поехать в другой город, потому что он прикреплён к какому-то участку. Очень плохо у нас с анализами и сложными исследованиями. Ко мне часто обращаются мои знакомые с просьбой дать направление в платную лечебницу, где бы они могли сделать анализ или рентгеновский снимок, так как у них в поликлинике или большая очередь, или нет плёнок.
Не лучше дело обстоит с внутрибольничной помощью. Больницы перегружены, и в них часто больные лежат в коридорах. Почти полное отсутствие санитарок, резкий недостаток сестёр, отсутствие должного оборудования, необходимой аппаратуры, штата лаборантов и нужного инструментария, недостаток в медикаментах – всё это приводит к тому, что больные надолго задерживаются в больнице без пользы для себя. В результате резко уменьшается фактическая обеспеченность населения больничной помощью. У нас средний койко-день в стране выше, чем таковой в некоторых высокоразвитых странах, а это значит, что фактическая обеспеченность стационарной помощью у нас ниже, чем номинальная. Резко отрицательно сказывается на уровне обслуживания населения неудовлетворительное снабжение стационарных больных медикаментами. Нередко дежурные врачи заявляют: «У меня на дежурство остаётся две ампулы кордиамина на сто больных. Как я могу их распределить?!» В то же время выписать рецепт больному, находящемуся в стационаре, для приобретения лекарства в аптеке категорически запрещено, чтобы не нарушать принципа «бесплатной помощи». Разве может это нас удовлетворить?
В настоящее время каждый застрахованный, даже в капиталистических странах, получает медицинскую помощь бесплатно. При этом лечебные учреждения, где оказывается помощь застрахованным, часто нисколько не хуже, чем многие из наших больниц и поликлиник.
Между тем в ряде стран дело обслуживания застрахованных поставлено неплохо. Например, в Англии застрахованный может пойти к любому врачу, не обязательно к своему «участковому». За приём он отдаёт врачу жетон, выданный страхкомпанией. Чем лучше врач, чем большей любовью и авторитетом он пользуется, тем больше у него будет больных, а значит, и жетонов, и тем выше заработок. В Италии при госпитализации больных проявляется большая гибкость в сочетании платной и бесплатной помощи.
Будучи в Риме, я посетил целый ряд госпиталей и реанимационных отделений. Профессор Беге, показывая мне больных, рассказывал о порядке организации медицинской помощи. Как-то мы были в частной лечебнице. Показывая на больного, профессор Беге говорит: «Этот больной застрахован. Он имеет право на то, чтобы страховые компании оплачивали его лечение, где бы он ни лечился». И они действительно оплачивают лечение по стоимости муниципальных больниц. Остальное доплачивает сам больной, совсем немного. Зато он имеет отдельную палату, индивидуальный уход и т. д. Следовательно, дело не в бесплатной медицинской помощи, а в её уровне. А уровень её у нас в некоторых больницах и поликлиниках весьма невысокий.
Будучи в Бостоне в гостях у профессора Оверхольта, мы осматривали обычный госпиталь. Подведя нас к одной из палат средней величины, профессор Оверхольт сказал: «В этой палате почти два месяца находился Роберт Кеннеди после автомобильной катастрофы в бытность Джона Кеннеди президентом США».
В Гааге мы осматривали госпиталь для обычных больных. Подойдя к одной палате, профессор сказал:
– Мы не будем заходить сюда. Здесь лежит король. Он пожилой человек и плохо спит. Не будем его беспокоить.
– А что же, у короля нет специальной больницы для лечения!
– Нет, – отвечали, – он лечится в тех же госпиталях, что и все граждане.
Так же обстоит у нас дело и с санаторно-курортным лечением. Слишком большой разрыв между так называемыми профсоюзными санаториями и санаториями, принадлежащими ведомствам. На если с этой разницей в положении санаториев для взрослых ещё можно как-то мириться, то с состоянием курортного лечения детей в профсоюзных санаториях мириться вряд ли возможно, учитывая общую политику нашей партии и государства в отношении забот о детях.
С этим я случайно столкнулся в связи с необходимостью провести санаторно-курортное лечение сыну восьми лет. Выяснилось, что не только взрослых, но даже детских санаториев, обслуживающих пятимиллионную армию медицинских работников, не существует. Во всяком случае нам об этом ничего не известно. Это тем более досадно и удивительно, что медицинские работники и их дети болеют много чаще, чем работники других профессий и их дети.
Я обратился в курортное управление Минздрава Украины, где мне любезно предоставили путёвку в один из детских санаториев Евпатории под названием «Юбилейный». Дети в этом санатории, по словам воспитателей, выходят из-за стола не всегда сытыми, и родители, как правило, подкармливают их. Кроме того, этот санаторий стоит на мысу, окружённом водой и степью. Ветры, часто холодные, не прекращаются там ни на один день. Почти все дети простужаются, ходят с насморком, болеют ангиной. Присматривать за детьми и обтирать их после купания некому, так как воспитатель один на сорок человек.
На следующий год мы решили поехать в район Ялты, на Южный берег Крыма.
Оказалось, что в Ялтинском районе нет ни одного неведомственного оздоровительного учреждения для детей, которое бы располагалось на берегу Чёрного моря. Все они ютились высоко в горах на 150 метров выше над уровнем моря, а подъезды к ним были очень неудобны из-за плохих дорог. Детей на берег моря доставляли автобусами, а как происходит эта доставка, можно судить по словам отдыхающих и сотрудников санатория «Ясная Поляна», куда, например, на 900 человек подают всего два автобуса.
На мой вопрос, почему детские учреждения расположены не на берегу моря, мне ответили, что весь берег целиком на всем протяжении занят санаториями для взрослых союзного или республиканского значения. Дети же вынуждены ютиться высоко в горах, хотя, казалось бы, на автобусах легче и безопаснее возить взрослых, чем детей. А кроме того, взрослые могли бы и пешком добраться до моря, тем более что большинство из отдыхающих имеет много излишнего веса и им такой моцион был бы только на пользу.
На меня ещё большее впечатление произвёл быт детских учреждений. Я познакомился с санаторием для детей с хроническими заболеваниями лёгких. Этим детям нужны просторные помещения, а они спят на спаренных кроватях. Им нужно лечение, а им отпускают в день на лечение всего 16 копеек. Им нужно усиленное питание, а они получают продуктов всего на один рубль 22 коп. в день (для сравнения: в ведомственных санаториях на взрослых, среди которых 80 % имеют излишний вес, отпускают продуктов от 3 руб. 10 коп. до 6 рублей в сутки). Мало этого, в то время как эти взрослые получают и рыбу и мясо, свежие овощи и фрукты до персиков и ананасов включительно – дети в двадцатых числах июля в Крыму не получали ни свежих овощей, ни фруктов, потому что их снабжение идёт с другой базы, в которой совсем нет тех продуктов, которые имеются на базе снабжения ведомственных санаториев.
А можно было решить эти проблемы просто: детей перевести на берег моря, а взрослых – в санатории, расположенные в более высоких местах, некоторую часть средств отнять у взрослых, и без того, как правило, располневших, и передать их детям, которые в возрасте 7–14 лет наиболее интенсивно растут, им требуется высококалорийное и витаминизированное питание значительно больше, чем взрослым, а особенно если принять во внимание, что эти дети с хроническими пневмониями. Но даже и в эти детские санатории очень многие не могут попасть, так как родители не относятся к тому или иному ведомству и даже при желании уплатить любые деньги не попадут в эти лечебные учреждения, ибо они рассчитаны только на определённую категорию людей, отмеченных, по-видимому, определёнными ведомствами.
Я ни в какой мере не хочу умалять тех достижений, которые мы имеем за годы Советской власти, и особенно за последние 10–15 лет, в вопросах санаторно-курортного лечения наших трудящихся. Они огромны и признаны во всём мире. Тем досаднее диспропорция в обслуживании взрослых и детей. Южный берег Крыма наиболее благоприятный, несомненно самый лучший курорт для больных хронической пневмонией. Проведённое здесь лечение больного с затянувшейся пневмонией может дать полное излечение, чем избавит больного от хронической пневмонии, т. е. предупреждает инвалидность человека. А лечение больных хронической пневмонией, особенно проведённое повторно, может надолго, а то и полностью избавить больного от тяжёлого недуга.
И в этом отношении Южный берег Крыма – с его воздушными и морскими ваннами, с его гелиотерапией – имеет исключительно большое значение для детей, у которых, несмотря на тяжёлое клиническое течение хронической пневмонии, в бронхах ещё не развились необратимые изменения и санаторно-курортное лечение в Крыму может дать полное излечение ребёнку, возвратив ему отнятую болезнью радость жизни. Но здесь очень важно комплексное лечение: солнце, воздух и вода в сочетании с усиленным питанием, витаминизацией и благоприятными условиями быта. Всё это для детей во много раз важнее, чем для взрослых, и не учитывать это, не предоставить больным детям должного лечения в Крыму мы просто не имеем морального права…
В общем, я бы предпочёл специализированную клинику. Посудите сами, где ещё вы найдёте такое оборудование, предназначенное для обследования лёгочных больных, как не в Институте пульмонологии? Сердечников – как в нашей клинике? Заболеваний желудочно-кишечного тракта – как в клинике А. А. Русанова или в Институте гастроэнтерологии? И дело не только в оборудовании, но и в строгой «профильности» медперсонала, когда даже санитарки приобретают опыт ухода за определённой категорией больных. И результаты несравненно эффективнее, и ошибки практически исключены.
Мой добрый знакомый, директор Книготорга Сергей Васильевич Капустин, внезапно заболел. Почувствовал сильные боли в животе и самостоятельно на электричке поехал с дачи в город.
Жена его, Вера Ивановна, дорогой спрашивает:
– Может быть, в клинику поедем?
– Да нет, в нашу больницу. Там меня знают, и я уж привык.
Их приняла женщина-хирург. Диагноз – острый аппендицит – не вызвал у неё никаких сомнений, и она, что называется, с ходу предложила немедленную операцию. Капустин согласился. Через семнадцать часов звонят Вере Ивановне:
– Мы будем оперировать Сергея Васильевича вторично. У него непроходимость.
Оказалось, что непроходимость запущенная, и хирурги решили вывести поражённые петли кишок наружу. Капустин промучился десять дней и умер. Время для срочного принятия мер было упущено, обследование – явно неудовлетворительное.
Конечно, от несчастных случаев не застрахован любой врач, но о такой грубой ошибке я давно не слышал.
Такие факты в настоящее время в медицинском мире считаются ЧП и подвергаются тщательному изучению и разбору с участием главного хирурга города. Когда я спросил об этом профессора Ф. К. Кутышева, он сказал, что эта больница на положении экстерриториальности. Главный хирург ничего об этом не знает, эти случаи нигде не обсуждаются, а следовательно, врачи никаких уроков из этих ошибок для себя не извлекают. К сожалению, насколько мне известно, и в других ведомственных больницах подобные факты не обсуждаются.
Как видите, мы недаром тратим столько времени и усилий, чтобы обзавестись нужной аппаратурой, воспитать кадры, соответствующие требованиям того или иного специализированного лечебного учреждения. Однако если смотреть шире, то организация своевременной и квалифицированной медицинской помощи населению ещё нуждается в преодолении ряда серьёзных недостатков.
Мы должны от них избавиться. Уже делается многое. Растут больничные корпуса. Открываются поликлиники в местах новостроек. В здравоохранение направляются средства, полученные от субботников. Медучилища увеличивают выпуск специалистов среднего звена. Разнообразится ассортимент препаратов.
Бесплатное медицинское обслуживание – великое завоевание социализма, и государство неустанно предпринимает меры, направленные на его совершенствование. Но я имею в виду сейчас другую сторону вопроса. Вспомните, как мы начинали свою кардиохирургию, как добивались строительства клиники. Чего бы мы достигли, оставаясь пассивными? Наверное, и по сию пору ждали бы, когда нам преподнесут готовенькое на блюдечке. Нет, если ты истинно радеешь за вверенного тебе больного человека, становись не просто хорошим специалистом – будь настойчивым и в устройстве всех сторон жизни больницы. Всегда можно найти неиспользованные резервы, попытаться рационально перестроить лечебный процесс, отыскать способ компенсировать сверхнормативный труд сестёр и т. д. Инициатива должна исходить сверху и снизу, тогда будет успех. И на это не жалко сил – по себе знаю.
И ещё. Без сомнения, лучше работается на крепкой современной базе, но база как таковая не гарантия правильного лечения. Опасно, когда врач подчиняется потоку, действует по шаблону, самоуспокаивается под влиянием ложного чувства непогрешимости, игнорирует необходимые этапы проверок и обследования. Цена ошибки непомерно высока! Всем нам, независимо от занимаемой должности, надлежит руководствоваться сознанием величайшей ответственности – за диагноз, выбранную тактику, наконец, за отношение к больному. Древние были сто раз правы, передав нам неустаревающий завет: «Врач – сам лекарство…»
В один из приездов в Москву меня встретил мой давний пациент Евгений Георгиевич. По натуре он человек общительный, шумный, любит весёлую беседу, остроумную шутку и сам умеет красочно рассказывать. От него я позвонил своему другу – писателю Петру Трофимовичу, предупредить, что задержусь. Ответил упавший хрипловатый голос. Друг сообщил, что заболел, лежит и не может подняться. Евгений Георгиевич махнул рукой:
– Не может быть! Я ведь с ним говорил по телефону, всё было в порядке. Он притворяется!
Я начал объяснять, что ему не свойственно притворяться. На это Евгений Георгиевич с обычным своим простодушием сказал:
– А если не он, так это вы придумали уловку. Никуда я вас не пущу, а лучше позову Петра Трофимовича сюда. И вы убедитесь, что никакой он не больной. Сплошные фантазии!
Я знал широкую натуру Евгения Георгиевича, его искусство поднимать дух, увлекать, но эта затея показалась мне несерьёзной. У человека болит сердце, может быть, спазм сосудов – в любом случае ему нужна медицинская помощь. И я уже вышел в коридор, хотел одеваться. Евгений Георгиевич силой затянул меня в столовую, стал набирать номер. Я услышал, как он говорит в трубку:
– Сердце, сердце! И у других есть сердце, и у меня оно, между прочим, вот уже шестьдесят семь лет стучит без отдыха. Тебе ж только пятьдесят пять, можно сказать, щенячий возраст, а ты уже – сердце! Ну ладно, нечего нам с тобой тары-бары разводить. Вставай и выходи к подъезду. Там через пятнадцать минут будет машина. И не возражай. У меня есть японские таблетки, живо тебя на ноги поставлю. Да, ну вот и молодец! Я знал, что ты меня послушаешь. А Фёдор Григорьевич нам не указ. Он хоть авторитет в своём деле, а дружеская солидарность превыше всех врачей. Сядем вот сейчас, таблетку кинешь под язычок, и споём сибирские песни.
За столом засмеялись, но мне было не до смеха. Снова позвонил Петру Трофимовичу. Тот охал, однако поддался на уговоры. Я предложил ему сесть и просчитать по секундомеру пульс. Оказалось – 76.
– О, – вскричал Евгений Георгиевич, – а у Наполеона пульс был 40, и это не помешало ему до Москвы чуть ли не пешком дошлёпать!
Я немного успокоился: пульс нормальный, значит, беды большой нет. Посоветовал Петру Трофимовичу одеваться осторожно, идти по ступенькам тихо. Вскоре он присоединился к нам. По лицу, по блеску глаз я понял, что ничего серьёзного не случилось. Но почему же он не мог ходить по комнате, да и теперь сидит как деревянный? Евгений Георгиевич дал ему таблетку, запить велел крепким чаем, и Пётр Трофимович постепенно развеселился, все забыли о его болезни.
Спиртного никто не пил. Хозяйка дома угощала душистыми соками, чаем, на столе лежали фрукты. И мой друг ел наравне со всеми, смеялся и шутил тоже наравне со всеми.
Евгений Георгиевич стал рассказывать о нашей с ним первой встрече:
– Я давно страдал язвой двенадцатиперстной кишки, но после войны она обострилась так, что меня кормили только жиденькой манной кашей, и даже при этом я испытывал постоянные боли.
– Что же вы не оперировались? – спросил Пётр Трофимович.
– Боялся. Как подумаю об операции, дурно становилось. В то время я был начальником Кировской железной дороги, и врачи, зная мою «слабость», даже не заикались об операции, стараясь помочь другими средствами. Правда, безрезультатно. Отощал до предела. При моём росте я весил тогда сорок шесть килограммов.
– Что же вы не пошли к Фёдору Григорьевичу? – опять спросил Пётр Трофимович.
– Признаться, он настойчиво приглашал. Да он же хирург, и очень активный хирург. А я никак не мог преодолеть свой страх. Но однажды, когда я был в Ленинграде по службе, мой заместитель всё же настоял на том, чтобы посетить клинику. «Хирург не зверь, – убеждал он. – Может, он даст добрый совет, и вам станет легче». Так мы попали к Фёдору Григорьевичу. Он принял нас ласково, обо всём расспросил, осмотрел и порекомендовал лечь в клинику для уточнения некоторых данных. Дня через два подошла сестра и сделала укол, от которого сразу же исчезли боли. Затем двое молодых людей положили меня на каталку и привезли в какой-то кабинет. Уложили на стол. «Зачем?!» – ужаснулся я. «А вы никогда не лечились вдыханием кислорода?» – спокойно спрашивает сестра. «Нет, никогда». – «Ну вот, сейчас и полечитесь». Я вдохнул несколько раз и больше ничего не помню. Очнулся в палате. К руке и ноге прикреплены трубки, подающие не то жидкость, не то кровь, а на животе марлевая наклейка. Я сразу все понял. И такой страх напал, что не только пошевелиться – дышать боюсь. Врачи требуют: дыши глубже, а я дышу – как цыплёнок. К вечеру поднялась температура.
Наутро приходит Фёдор Григорьевич. «Вставайте», – приказывает. «Вы что это, серьёзно, доктор? У меня же все болит!» Он пощупал мой живот, нахмурился: «Ну, если встать не можете из-за болей, придётся вскрывать снова». Делать нечего, надо подниматься. А Фёдор Григорьевич берёт меня под руку и осторожно ведёт по палате. Пересекли её раза два, подошли к койке. «Теперь ложитесь. Ходить нужно каждый день и дышать глубже, а иначе живот будем расшивать».
Я принял его слова всерьёз. Один страх пересилил другой. И вставал, и дышал, как полагалось. Температура быстро упала, и дышать стало легче. Дня через три – обход. Появился профессор, за ним человек двадцать врачей и студентов. Я думаю: это меня смотреть. А он, поравнявшись с палатой, говорит: «Здесь ничего интересного, банальный случай – резекция желудка при язве. Гладкое течение». И они пошли дальше.
С того момента я полностью успокоился. Спустя неделю меня выписали из клиники и поместили в нашу железнодорожную больницу. За месяц восстановилось хорошее состояние. Потом санаторий. И десять лет я не показывался врачу, пока не прихватил острый холецистит. Но это другая история. Что же касается желудка, то я ем все, что хочу, и никаких болей не чувствую.
Рассказ Евгения Георгиевича, пересыпанный шутками, содержал преувеличения, столь обычные для больных, перенёсших операцию. Выходило, будто мы его взяли в операционную, никого не предупредив. На самом деле это не так. Все вопросы согласовали с его родными, ближайшими помощниками, с лечащими врачами. Больной об этом ничего не должен был знать: учитывая психический настрой, мы не хотели его зря травмировать. Да и чрезмерную мнительность после операции тоже надо было каким-то образом снять. А в интерпретации Евгения Георгиевича как раз это-то и выглядело особенно комично.
Вместе со всеми дружно смеялся и Пётр Трофимович, ни разу не вспомнив про свою болезнь. Но ведь он-то не мнителен и жалуется, когда у него действительно что-нибудь сильно болит. Что же произошло? Неужели под общее настроение и болезнь отошла сама по себе? Такие случаи бывают, но всё-таки так магически подействовать перемена обстановки не могла.
Когда мы ехали к нему на квартиру, я поинтересовался:
– Вы правда не могли встать?
– Да, Фёдор Григорьевич, ночью вступило под лопатку, словно гвоздь вбили. Дышать тяжело было.
– А сейчас?
– Вроде бы полегчало, видно, японская таблетка помогла, но всё равно – болит.
После минутной паузы поделился своими переживаниями:
– Оно бы ничего, проснулся утром с сильной болью под лопаткой, но ходил, хандре не поддавался. Приехал врач, послушал меня и велел лежать в ожидании, когда сделают кардиограмму. Сказал: «Кажется, у нас инфаркт, дело пахнет керосином…»
Я перебил:
– Так и сказал – керосином?
– Да, Фёдор Григорьевич, так и сказал. И глаза такие тревожные, как будто я уже отхожу туда… где «тишь и благодать». Ну, я сник, лёг и не шевелюсь. Врач отбыл, а я смотрю в потолок и слушаю, что там у меня творится внутри. Вскоре окончательно уверовал, что с сердцем моим плохо. Спасибо Евгению Георгиевичу, он меня прямо к жизни вернул.
Сообщение об инфаркте встревожило.
– Да как же вы решились подняться, если у вас обнаружили инфаркт? При инфаркте покой нужен и серьёзное лечение.
– А вот видите, решился. Теперь и вовсе не верю заключению врача.
В квартире я попросил его раздеться, принялся прощупывать и прослушивать. Под лопаткой нашёл болевую точку, посоветовал выпить пирамидон и на ночь поставить на спину горчичники. Утром моему пациенту стало лучше, но боли ещё оставались. Сделали электрокардиограмму. Всё в порядке. Я наклеил на больное место перцовый пластырь и предложил Петру Трофимовичу вместе со мной нанести деловые визиты. В бегах по Москве он и не вспоминал о хвори, а когда мы вновь вернулись к нему на квартиру, боль совсем его покинула.
Я ничего не сказал Петру Трофимовичу, но сам задумался над этим вроде бы проходным эпизодом. Невольно возникали вопросы: а если бы Евгений Георгиевич не уговорил моего друга подняться? А если бы я не нашёл истинную причину болей? А если бы?.. Так и дрожал бы он от страха в ожидании врачей с аппаратами. Может, и впрямь хватил бы инфаркт.
Как часто поспешный, ещё не подтверждённый диагноз врача повергает пациента в тяжёлое нервное состояние! Но даже если есть веские основания, надо ли выносить приговор? Не лучше ли сказать что-либо предположительное, успокаивающее и не прибегать к словам, которые действуют хуже ножа? В крайнем случае скажи родственникам, жене, отцу, брату. И уж совсем непростительно, когда угнетающие душу диагнозы ставят походя: изрёк – спичку бросил – и пошёл, не оглядываясь, а пожар занялся. Жди, пока наступит конец всем твоим счётам с жизнью.
Врачи, поступающие таким образом, не просто нарушают врачебную этику – по моему убеждению, они совершают преступление. Сколько раз мне доводилось слышать от больного, ввергнутого в полную апатию: «Доктор предупредил, что я проживу от силы год. Вот и жду всё это время смерти. Прошло уже три года – живу на удивление!» Что же это за жизнь, если он непрестанно думает о приближающейся смерти, видит её во сне, мысленно прощается с родными и близкими! Дела забросил, стремлений нет, личность разрушена…
Нередко врач не выбирает выражения в разговоре с пожилым пациентом: «Что вы хотите – возраст! Пора быть болезням. Никакие таблетки вам радикально не помогут». Или в таком духе: «Ваша болезнь хроническая, надо готовиться к худшему». Выслушает эти слова человек и повесит голову. Упадочное настроение, ослабленный тонус – глядишь, болезнь и прогрессирует.
Бехтерев сказал: плох тот врач, от беседы с которым больному не становится лучше. Нет лекарства более стойкого и живительного, чем сочувствие, душевный такт, доброта. А как прикажете характеризовать доктора, если от него уходят в слезах?!
Помимо низкой культуры и, как правило, невысокой квалификации, грубость врача, как, впрочем, и каждого человека, свидетельствует о его преувеличенном мнении о себе и пренебрежительном отношении к тем, кто обращается к нему за помощью. Образно и точно представил Л. Н. Толстой, как определяется суть личности: это дробь, в числителе которой то, чего объективно стоит человек, а в знаменателе – то, что он о себе думает. И чем больше самомнение, тем меньше ценность данного индивидуума. Скромность и простота – самые важные человеческие достоинства. Недаром старинная пословица гласит: «Можно быть скромным, не будучи мудрым. Но нельзя быть мудрым, не будучи скромным».
Что бы я ответил, если бы меня спросили: какие проблемы существуют сегодня в медицине, что следует считать главным? Я не стал бы перечислять болезни, и поныне непобеждённые, – это известно. Не стал бы упоминать о нехватке у нас стационарных мест или о задачах улучшения технического оборудования больниц, – это поправимо. Проблемой проблем остаётся чуткость врача к больному, и её не решить только прослушиванием курса лекций по деонтологии, – тут сказываются недочёты в системе воспитания.
После выхода моих книг, адресованных массовому читателю, я получаю множество писем, и если в них жалуются на врачей, то в основном – на грубость и невнимание. И на консультативных приёмах иногородние приезжие говорят о том же ненормальном положении.
Пришла женщина, жительница столицы одной из республик. Болезнь явно запущена. Интересуюсь: почему не обращаетесь к своим специалистам? У вас есть прекрасные хирурги. Называю фамилию. Она чуть не плачет – больше к нему ни за что не пойду. Не было нужды уточнять, виноват ли тут сам профессор или «отличились» его помощники, но факт остаётся фактом: в учреждении со значительными научными достижениями не соблюдаётся основополагающий принцип медицины – её гуманизм.
А ведь люди в белых халатах издавна олицетворяли собой по праву! – именно гуманизм, готовность идти на жертвы ради спасения человека. Особенно в годы народных бедствий и тяжких испытаний.
Мы как-то разговорились с Сергеем Тимофеевичем Зацепиным, замечательным хирургом, который поднялся до вершин совершенства в лечении травм и тяжёлых болезней костей.
– В начале войны, – вспоминал он, – я был санитаром, со мной рядом трудились простые деревенские женщины. Меня поражало их ласковое, любовное отношение к раненым. С иным возились, как с малым ребёнком…
Да и я, работая в госпитале в блокадном Ленинграде, мог бы привести нескончаемое количество примеров самоотверженности медперсонала, не считавшегося ни с какими опасностями.
Было бы неверным утверждать, что сейчас утрачена столь славная традиция, – нет, конечно. И наша клиника не единственная, где большинство врачей, сёстры, няни предельно заботливы, отдают много тепла при уходе за больными. Меня больше всего радует, что они способны на сопереживание. Какие бы трудности ни сулила предстоящая операция, сколько бы бессонных ночей ни предвиделось, это их не пугает. Я никогда не слышал от своих учеников, что не надо оперировать больных, имеющих ничтожный шанс на спасение. И слабая надежда – надежда…
Но исключения из непреложных правил медицинской этики, к сожалению, ещё встречаются. На общем фоне они тем более бросаются в глаза, и они непростительны. Врач, который приезжал к Петру Трофимовичу, вроде бы и грамотный специалист, наверное, аккуратно выполняет свои обязанности, а вот элементарной человечности не обучен. И только ли в служебной сфере?.. Худший вариант – когда любят не медицину в себе, а себя в медицине, видят в пациентах лишь «материал» для научной карьеры. Это уже крайняя степень душевной глухоты и равнодушия.
И именно потому, что среди массы честных врачей попадаются – пусть, к счастью, редко, – такие вот равнодушные, необходимо бить тревогу. Подвергать их резкому общественному осуждению. Я бы сказал: проблема заключается в том, чтобы всеми средствами, комплексно, воспитывать у врачей чувство высокого долга перед больными, безупречное рыцарское благородство.
Мой друг, ныне уже покойный, Александр Иванович был крупным специалистом, его нередко приглашали и на консультации, и на операции. Однажды он рассказал мне историю, очень поучительную во многих отношениях. Я позволю себе привести её почти целиком.
– Когда человек в любом деле проявляет излишнюю самоуверенность – это плохо, – начал Александр Иванович. – Но в медицине, а в хирургии особенно, это просто недопустимо. Причём интересно, что апломба-то хватает только до трудного момента, который он сам же и спровоцировал, а когда возникает опасность, весь апломб улетучивается. В сложной ситуации с такого человека сразу слетает шелуха ложной значительности, он панически ищет выхода, думая лишь о том, как бы не нажить неприятностей.
У меня перед глазами стоит хирург П. П., с которым пришлось не однажды сталкиваться. С возрастом у него развилось высокомерие, которое накладывало отпечаток на все его поступки, в том числе и на хирургическую деятельность. Перед ним заискивали главным образом те, кто стоял ниже на служебной лестнице. Товарищи, равные по рангу, относились к нему сдержанно. Им не импонировало, что у их коллеги нет подлинного чувства собственного достоинства, заставляющего уважать и других. В одном он был мастер: удивительно ловко умел приспосабливаться к обстоятельствам, неизменно заботясь о своём благополучии.
Относясь к окружающим людям, к их делам скептически, с иронией, такой человек выступает не как критик, а как критикан. Чуждый благородных идеалов, он бежит в область личного благополучия и ради его достижения подчас не брезгует ничем. Сколько бы он ни имел, какой бы властью ни обладал, ему всё мало. Дать ему волю, он бы объединил все должности вместе и занял бы их сам. К категории таких людей и относился мой коллега.
Лихачи подобного рода по справедливости так или иначе терпят фиаско. К великому сожалению, в нашей профессии они имеют дело со здоровьем людей. Невозможно при этом всегда рассчитывать на удачный случай и слепое везение. Хирургу требуются обширные знания, большое искусство, непрерывный напряжённый труд…
Как-то в приёмной П. увидел посетителя – назовем его Князев, – знакомства с которым добивался по личным соображениям.
– Проходите в кабинет, – поздоровавшись, любезно пригласил он.
Пациенту близилось к шестидесяти. Красиво посаженная голова, шапка густых волос с проседью, высокий лоб, выразительные глаза, решительные жесты – все говорило о недюжинном уме и волевом характере.
– Уже давно у меня выделяется кровь, – начал больной, – но я не обращал внимания. Думал, геморрой. Много ведь приходится сидеть. Пешком почти не хожу. Вот пришёл посоветоваться.
– И правильно сделали. Пройдите в соседнюю комнату и разденьтесь… Я вас посмотрю.
После беглого осмотра врач сказал:
– Надо оперироваться.
– Вот это новость! Что же у меня?
– Небольшой полип. Мы его удалим.
– У меня много дел, самый ответственный период. Откладывать нельзя.
– Вам и не придётся откладывать. Это лишь звучит громко: операция! А в действительности – пустяки! Мы сейчас же, в амбулаторном порядке.
– Ну, если так…
Князев позвонил на работу, распорядился его не ждать и ничего не приостанавливать. И даже домашних не предупредил, чтобы не волновать понапрасну.
Поскольку предполагалась амбулаторная операция, то ни особых исследований, ни какой-либо подготовки к ней не проводилось. У больного заныло в груди: «Спешка».
– А наркоз не понадобится? – спросил ассистент.
– Зачем? Убрать полип – всего-то! Обойдёмся местной анестезией.
Применив локальное обезболивание, хирург, как принято у нас говорить, подошёл к полипу. И сразу же увидел, что картина здесь значительно серьёзнее, чем он думал. Полип оказался не на узкой ножке, которую прошить легко, а на широком основании, глубоко уходившем в подслизистый слой; он сильно кровоточил. И чем больше вытирали кровь, тем больше травмировали его поверхность.
Сомнений не оставалось: при таком строении прошивать полип у основания бесполезно! Операция не принесёт облегчения, наоборот, может способствовать превращению полипа в рак. Но в то же время удалить его, как положено, со стороны кишки будет, по-видимому, очень трудно: неизвестно, на какую глубину он распространяется. Ведь рентгена не сделали, а пальцем из-за мягкости стенки ничего прощупать не удалось.
Хирург забеспокоился. Больной потерял порядочно крови. К тому же он постанывает, жалуется на боль – местная анестезия не рассчитана на столь травматичные манипуляции.
– Обеспечьте переливание крови и дайте наркоз!
– Ответственного наркотизатора в больнице сегодня нет, – подавленно ответил ассистент. – У него грипп… Есть только практикант…
– Хорошо, зовите его!
Князев стонал уже громко, порой от нестерпимой боли и потери крови лишался сознания… Скоро начало падать давление.
– Перенесите больного в операционную! И поскорее наркоз!
Практикант-наркотизатор стал готовить аппаратуру. Долго возился. Бежало дорогое время.
Чтобы как-то выйти из положения, хирург решил ограничиться полумерой: прошить и отсечь сам полип, а основание удалить при другой операции, через новый разрез – сверху.
Однако едва он прошил полип и хотел его перевязать, рыхлая ткань разорвалась, и полип здесь же, у основания, был срезан ниткой, как бритвой. Кровотечение неудержимое! Попытки захватить кровоточащие места зажимами ни к чему не привели – ткань угрожающе расползалась…
Хирург растерялся. А тут ещё практикант не справляется со своей задачей.
– Когда же наконец дадите наркоз?
– Не можем вставить трубку в трахею.
– Попробуйте через маску!
– Язык западает и закрывает гортань. Накладываем маску – больной синеет…
И тут врач совсем теряет самообладание:
– Чёрт бы вас побрал, таких помощников! Ну как же продолжать операцию под местной анестезией! Что угодно придумайте, только дайте поскорее наркоз! Больной уже в шоке!
Хирург решается на отчаянный шаг – иссечение всей кишки, из-за полипа-то!
Сделав круговой разрез, он принялся выделять опухоль снаружи – вместе с кишкой. Но та плотно примыкала к копчику, никак не поддавалась… Тогда он пошёл на ещё больший риск для больного: вскрыл брюшную полость, чтобы удалить кишку изнутри.
На помощниках лица не было. Гнетущая атмосфера повисла в операционной.
Интратрахеальную трубку ввести так и не удалось. Кислород не поступал в трахею. Кислородное голодание и кровопотеря вызвали тяжёлый шок. Сердце больного сдаёт, несмотря на могучий организм. А вдруг совсем не выдержит?.. От этой мысли похолодел… Спокойствие его покинуло окончательно. Он понимал, что страшная беда нависла над… ним! Нет, в тот момент он меньше всего думал о своей жертве.
Надвигалась гроза! Слишком уж отчётливо предстанет перед всеми его легкомысленный поступок, непростительный даже студенту-медику! Где, в чём, у кого найдёт он оправдание своим действиям?! И что будет с ним, с его карьерой, которая так блестяще развивалась… Когда он судил сам, то был беспощаден, за ошибки, в сто раз меньшие, требовал самого сурового наказания, и ему нравилась эта роль – неподкупного ревнителя правды защитника больных…
А сейчас? Здесь даже не ошибка… хуже! И никто другой не виноват – он один!
Куда девались его гордыня, недоступность для окружающих… Склонившись над больным, он слепо тыкал зажимом то в одно, то в другое место раны, не зная, что предпринять.
– Постарайтесь закончить операцию скорее, – робко заметил ассистент. – Трубка в трахею не входит, а через маску давать наркоз трудно. И у больного совсем слабый пульс…
– Я не могу кончить быстро! Операция продлится долго. Пошлите-ка за наркотизатором в клинику Александра Ивановича… – Хирурга осенило. – Кстати, пригласите его сюда. Скажите, что я очень прошу его немедленно приехать.
П. понимал: ещё несколько дополнительных часов операции – ничего обнадеживающего!.. Западня! И он сам её захлопнул! Он был достаточно опытен, чтобы осознать это. А сознавая, ещё лихорадочнее уцепился за мысль спрятаться за чужую спину. Ведь если будет известно, что больного оперировали два хирурга, и один из них Александр Иванович, весьма популярный как отличный клиницист, то тем самым суждения о необоснованной и совершенно неправильной операции будут смягчены. Спасение в нём, Александре Ивановиче… Лишь бы появился, пока Князев ещё жив!..
И хотя П. ясно представлял, что каждый лишний час на операционном столе только усугубляет и так роковое состояние больного, что вся надежда на благоприятный исход – в быстром окончании операции, – в этом хоть минимальный шанс, – он, затампонировав раны в брюшной полости и в области кишки, бросил Князева и стал ждать приезда второго хирурга.
Проходит полчаса… час… Кровотечение не унимается. Все тампоны набухли. Но врач не приближается к больному. Лишь бы нашли Александра Ивановича! Отношения с ним у П. не очень тёплые, больше того, между ними случались размолвки. Однако Александр Иванович из врачей-рыцарей, ради спасения человека обязательно приедет.
А тем временем Александр Иванович Вознесенский после напряжённого рабочего дня был на пути к своей даче. «Волга», управляемая опытным шофёром, шла быстро. Тем не менее они заметили, что за ними, сев на «хвост», спешит другая машина, да ещё сигналы подает! Вознесенский сказал водителю: «Сверни на обочину, пропусти её! Надоело – без конца гудит!..» Как только освободили проезжую часть дороги, шедшая сзади машина сразу же обогнала их, затормозила, из неё быстро выскочила молодая женщина и подбежала к Александру Ивановичу:
– У нас тяжёлый больной! Вас просят…
Александр Иванович пересел в другую машину и приехал.
Зайдя в операционную, он увидел хирурга, сидевшего у окна. Осмотрел Князева. По характеру операции подумал, что она предпринята по поводу рака. И с ужасом узнал, что всё это – из-за полипа!..
– В таких случаях лучше удалить кишку вместе с копчиком. Это менее травматично. Я всегда так делаю, – подал свой первый совет Александр Иванович.
– А я никогда кончик не резецирую, – буркнул под нос П., снова приступая к манипуляциям.
Александр Иванович недоумевал. Совершенно очевидно, что единственный выход – в точном и сверхнежном обращении с тканями, а тут – ни того, ни другого! «Зачем меня позвали?» – пронеслось в голове. Он ещё несколько раз пытался давать советы, но хирург молча и упорно делал по-своему.
На седьмом часу операции сердце больного остановилось…
Александр Иванович, потрясённый, ещё стоял некоторое время у операционного стола, затем, когда принятые меры по оживлению не дали результата, направился к двери. На пороге оглянулся, посмотрел на П. и, ничего не сказав, ушёл.
– И представьте себе, Фёдор Григорьевич, – закончил свой рассказ Александр Иванович, – хирург, погубивший такого больного, через год получил звание Героя Социалистического Труда!
Помимо научно-тактической несостоятельности, этот факт поражает ещё и другим. Большинство хирургов никогда не позволят себе не воспользоваться малейшим шансом на спасение больного, поэтому особенно горестно сознавать, что есть ещё такие в нашей среде, которые ради престижа готовы пожертвовать чужой жизнью. Нас буквально потряс безответственный поступок П., в результате чего так глупо погиб человек.
Я не впадаю здесь в противоречие, когда продолжаю утверждать, что хирург заслуживает того, чтобы ему верили. Отдельные «чёрные мазки» не должны портить общую картину, а люди, случайно попавшие в медицину, не представляют во множественном числе тех, кто трудится во имя больных без страха и упрека. Да, проблема медицинской этики не снята с повестки дня как раз затем, чтобы не было никого из «случайно попавших», чтобы пресекать всяческие поползновения нарушать нравственные (и только ли нравственные?) законы.
Истина заключается в том, что именно горе и слёзы больных издавна заставляли врача идти неизведанными дорогами, искать способы борьбы с коварными, неподдающимися заболеваниями. Как и каждый человек, врач может сказать, что его смена кончилась и ему пора домой; он может сказать, что вообще данные болезни в настоящее время ещё не лечатся, и спокойно отдыхать в кругу семьи или друзей. Но часто ли вы слышали такое? Зайдите в клинику почти в любой операционный день, зайдите поздним вечером – у постели тяжелобольного вы застанете и дежурного, и лечащего врача, и ассистентов хирурга, которые принимали участие в операции, и наркотизатора, и уж конечно самого хирурга. Все они заняты делом: проверяют пульс больного, давление, частоту дыхания, берут анализы крови, для чего специально просят задержаться лаборантку. Завтра у них снова напряжённая вахта, и за часы неусыпного бдения никто им не платит сверхурочных. Да, впрочем, они и не думают об этом. Их волнует судьба пациента, которого надо спасти. А завтра другой больной пойдёт на операцию, они и за него будут так же переживать, так же сторожить у его постели, чтобы не пропустить какое-нибудь осложнение, успеть его ликвидировать.
Таков труд врача, и таков он был во все времена. Самоотверженный, подвижнический, чуждый корысти.
Ныне много делается для обезболивания, уменьшения травматизма хирургического вмешательства, и всё-таки исцеление человека хирургом не бывает без боли. Поэтому особенно важно, чтобы хирург был твёрд, но нежен, решителен, но заботлив, настойчив, но гуманен. Пожалуй, лучше всего это удаётся женщинам.
Среди моих ближайших помощников женщин немало. Я бы сказал, что они в дополнение к своим высоким профессиональным качествам обладают ещё такими свойствами души, которые облагораживают и смягчают общую атмосферу, не дают мужчинам огрубеть в повседневной работе.
Конечно, труд хирурга очень тяжёл, плохо совмещается с самой женской природой. И когда спрашивают моё мнение студентки, я им не советую быть хирургами. Тем не менее многие молодые женщины буквально рвутся на это поприще и становятся специалистами, обычно ни в чём не уступая мужчинам. Но, к сожалению, весьма дорогой ценой. Увлечённые профессией, они нередко остаются без семьи или без детей, не имея времени, чтобы ими обзавестись. Например, дежурства по скорой помощи иногда длятся сутки, когда нет возможности не то что прилечь, а даже присесть, чтобы выпить стакан чая. Женщина, с её хрупкой организацией, вынуждена бывает выстаивать часы у операционного стола. Это трудно переносимо мужчиной и едва ли допустимо женщине.
И всё же у нас не переводятся женщины-хирурги, которых больные благословляют и которые беззаветно служат человеку.
Одна из таких ярких представительниц – уже упоминавшаяся мною Антонина Владимировна Афанасьева, ныне профессор, доктор медицинских наук. Она начала свою работу в клинике в тот период, когда ею руководил Николай Николаевич Петров. Несколько лет была операционной сестрой. Потом пошла учиться в институт. Блестяще закончила его и уже врачом вернулась в прежний коллектив на должность больничного ординатора. Клинику тогда возглавил Юстин Юлианович Джанелидзе.
Когда я «получил» кафедру госпитальной хирургии, Антонина Владимировна была уже опытным хирургом-ассистентом. В течение ближайших же лет её утвердили доцентом и одновременно – заведующей отделением.
Первые два десятилетия нашей совместной деятельности были годами непрекращающегося поиска решений не разрешённых до того задач. Напомню: мы стали проводить операции при хронических неспецифических лёгочных заболеваниях, при раке лёгкого, при врождённых пороках сердца (каортация аорты, незаращение межпредсердной и межжелудочковой перегородок, баталлового протока), при слипчивом перикардите, митральном и аортальном стенозе по закрытой и открытой методике; операции под охлаждением, с искусственным кровообращением и т. д., и т. п. И Антонина Владимировна во всех этих начинаниях была моей правой рукой, особенно когда сделалась заведующей клиникой – вторым профессором.
Любые операции, которые я осуществлял впервые, через какое-то время осваивала и Антонина Владимировна, а затем и другие мои помощники. Она обладала как бы врождённым хирургическим даром, поразительно мягко и нежно обращалась с тканями.
Все больные, нуждавшиеся в не апробированных ещё операциях, требовали исключительного внимания не только со стороны хирурга, но и всего персонала. Афанасьева не упускала из виду ничего: и предварительную подготовку, и послеоперационный уход, и всестороннее обучение молодых ординаторов и ассистентов. Как ни придёшь в клинику, всегда застанешь её в окружении молодёжи. Она умела строго спрашивать и с себя, и со своих учеников, за малейшие упущения была беспощадна. Не знаю почти никого, кто не выходил бы из её кабинета со слезами на глазах после очередного «пропесочивания» за нерадивое отношение к больному. Но обиду не таили. Она сама являла собой образец бережного и беззаветного служения пациентам.
Не пройдёт и двух-трёх лет работы молодого хирурга, смотришь – он уже ассистирует при операциях, а там и самостоятельно начинает их делать, сперва более лёгкие, а затем и посложнее. В этом, безусловно, большая заслуга Афанасьевой. Когда я уезжал домой после тяжёлой операции, я был спокоен, зная, что Антонина Владимировна не покинет больного без присмотра, пока он не окажется уже вне опасности.
Антонина Владимировна, как говорится, педагог от Бога. И с молодыми врачами, с сотрудниками занятия строит увлечённо, зажигая слушателей любовью к больному и к своей профессии, стремлением как можно лучше овладеть знаниями. Чуть не каждое утро она собирает всех пораньше, даёт конкретные указания, проникнутые заботой о больных. Попробуй что-то не выполнить – всё помнит и за всем проследит. В то же время нет человека, который бы так помогал, так защищал молодых врачей, так знал их тревоги и нужды.
Одна из наших воспитанниц, Лидия Ивановна Краснощёкова, проработав под непосредственным руководством Антонины Владимировны несколько лет, по семейным обстоятельствам вынуждена была переехать в другой город и попала в одно из лечебных учреждений, где оперировали маленьких детей. При встрече она жаловалась на то, как ей не хватает привычной тёплой атмосферы. Как будто и стараются выхаживать того или иного ребёнка, но казённо, без души, словно это лишь повод для оттачивания хирургической техники.
Такого в нашей клинике никогда не было: гуманность никогда не отодвигалась на второй план. Антонина Владимировна подчиняла ей и научную работу. Не наука для науки, а наука для пользы страждущему человеку, избавления его от страданий.
Ещё при Николае Николаевиче Петрове мне пришлось столкнуться с непонятным фактом. Надо было резецировать лёгкое ввиду нагноительного процесса, но едва я смог перевязать лёгочную артерию, как артериальное давление у больного резко упало и, несмотря на все наши мероприятия, не повышалось. Чтобы закончить операцию и удалить лёгкое, необходимо было перевязать ещё две крупные вены и прошить, пересечь бронх. Однако как только мы начинали манипулировать на корне лёгкого, давление падало ещё ниже и больному грозила смерть на операционном столе. Что же предпринять? Прервать операцию на этом этапе казалось невозможным. По данным литературы, у животных после перевязки лёгочной артерии наступала гангрена лёгкого, и они погибали. Прождав довольно долго и не добившись повышения давления, я, по совету Николая Николаевича, всё же прервал операцию и зашил рану, не удалив лёгкое. К нашему удивлению, больной быстро поправился, у него исчезли симптомы лёгочного заболевания. Мы решили, что нашли новый метод лечения. Между тем он не всегда оправдывался. В одних случаях действительно получали хороший результат, в других – никакого эффекта. Но почему? И почему в эксперименте перевязка лёгочной артерии приводит к некрозу лёгкого, а у больных – не приводит?
Антонина Владимировна заинтересовалась этим фактом. Она проследила судьбу всех прооперированных таким способом, занялась целой серией экспериментов и анатомических исследований и установила, что здесь основную роль играют плевральные спайки, вызванные воспалительным процессом в лёгких. При отсутствии спаек может наступить омертвение, а при спайках лёгкое питается за счёт дополнительно образующихся сосудов. Стало ясно, что этот способ не может считаться надёжным и трудно предусмотреть, когда он будет эффективным, а когда бесполезным.
Непрерывное горение на работе отнимало у Антонины Владимировны всё время, и для себя, для личной жизни его не оставалось. Клиника, молодые врачи и студенты заменили ей семью и детей.
В нашем, да, наверное, и не только в нашем, коллективе мало было хирургов-мужчин, которые могли бы сравниться с Афанасьевой и в хирургическом мастерстве, и в вопросах воспитания молодёжи. Не говоря уже о её чисто материнском отношении как к больным, так и к персоналу. И мои помощники, зрелые хирурги, доктора и профессора – С. П. Иванов, А. Л. Стуккей, В. Н. Зубцовский, С. С. Соколов, А. А. Воронов, Л. А. Цакадзе и другие – вряд ли взяли бы на себя смелость утверждать, что они хоть в чём-то превзошли Антонину Владимировну. А она была у нас в клинике не одна. Блестящей техникой владели и другие женщины-хирурги, кандидаты и доктора наук: И. И. Рупенко, Г. О. Карякина, И. К. Депп, Л. И. Краснощёкова, Ф. А. Мурсалова, В. Д. Пуглеева и др.
У нас воспитывались многие десятки врачей. Окончив ординатуру или аспирантуру, они уходили в «большую жизнь» хирургами и заведующими отделениями, а некоторые не расставались с клиникой. Восемьдесят человек самых различных национальностей защитили кандидатские и докторские диссертации. Мы охотно принимали к себе и из-за рубежа. У меня, например, обучался в аспирантуре доктор Войня Маринеслу, который в последующем стал крупным учёным, членом-корреспондентом своей академии, выдающимся хирургом и ряд лет занимал пост министра здравоохранения Румынии. Были среди аспирантов украинцы, белорусы, грузины, таджики, узбеки и пр.
Н. У. Усманов, закончивший у нас докторантуру, сделался видным специалистом в Таджикистане, возглавив одну из ведущих кафедр по хирургии в республиканском медицинском институте. Он принимал активное участие в разработке такой нелёгкой проблемы, как хирургическое лечение циррозов печени, начиная от диагностики и кончая методикой собственно операции, которая называется портокавельный анастомоз и по сей день считается одной из вершин хирургии. Задача заключается в том, чтобы уменьшить давление в сосудах печени, создав соустье между воротной и нижней полой веной. При циррозе затрудняется прохождение крови от желудочно-кишечного тракта через печень, которая, как лаборатория, очищает кровь от токсинов, прежде чем она поступит в общий кровоток. Из-за рубцовых изменений в этом органе, чаще всего на почве хронического отравления алкоголем, кровь задерживается в сосудах печени и давление в них повышается в 5–6 раз против нормы. Тонкостенные сосуды под давлением расширяются, истончаются, и достаточно малейшей причины, чтобы сосуд лопнул и началось неудержимое, нередко смертельное, кровотечение. Дабы спасти больного, и требуется создать соустье между сосудами, пропускающее некоторую часть крови, минуя печень, и тем самым предупредить застой крови и кровотечение. Операция наложения такого соустья исключительно сложна и доступна лишь хирургам-виртуозам.
Хотелось бы сказать несколько слов признательности о лезгинке Фейрузе Александровне Мурсаловой – доценту кафедры, отдавшей клинике более тридцати лет.
Она родилась в дагестанском ауле, в семье старого большевика. Отец и мать трагически погибли, когда ей сравнялся год. Она воспитывалась у дяди, тоже революционера, члена партии с 1918 года. Он был женат на русской, сам прекрасно говорил по-русски, и Фейруза росла, не зная своего родного языка. В войну добровольно попросилась на фронт, была контужена, демобилизована и поступила в Дагестанский медицинский институт. Училась отлично, получала повышенную стипендию, и через некоторое время после окончания вуза её направили в Ленинградский институт усовершенствования врачей на кафедру Н. Н. Петрова. Заинтересовавшись вопросами лёгочной патологии, она пошла в интернатуру (в то время трёхгодовая стажировка) при нашей кафедре в 1-м Ленинградском мединституте, где приобщалась к обследованию, лечению лёгочных больных и послеоперационному их выхаживанию.
Поставьте себя на место хирургов, которые должны были принимать со всех концов страны людей, отягощённых многолетним страданием, при крайнем истощении и интоксикации. Терапия уже безнадёжна, а хирургическое вмешательство слишком опасно. Требовался буквально неисчерпаемый запас любви и терпения, чтобы не прийти в отчаяние, не сказать таким больным: «Операция вам не показана», – а долго и упорно лечить их консервативно, прежде чем всё-таки оперировать. Мы делали всё возможное, чтобы улучшить их состояние. Специальные виды физкультуры, наборы лекарств, повторное переливание крови и т. д. Но часто больных лихорадило по-прежнему, потому что нагноительный очаг в лёгких не мог найти выхода. Даже антибиотики, вводимые в больших дозах внутримышечно, не приносили облегчения.
Вот в подобных случаях (впервые – когда я спасал Друина) мы решились с помощью иглы через грудную клетку подавать антибиотики непосредственно в район поражения. Как известно, при этом есть угроза, во-первых, вызвать искусственный пневмоторакс, если воздух попадёт в плевру, а во-вторых – воздушную эмболию, если воздух проникнет в кровеносный сосуд. В обоих случаях тяжёлые последствия и даже смерть. Но иного выхода у нас для спасения таких больных не было. И мы без конца проверяли себя в прозекторской и в эксперименте. Вопрос для всестороннего изучения был поручен Фейрузе Александровне.
Она прекрасно справилась с задачей. Появилась методика, которая, при её строгом соблюдении, не давала осложнений, но быстро выводила больных из кризиса, подготавливая их к радикальному хирургическому вмешательству. Сразу же стали сказываться результаты. Если раньше неблагоприятные исходы наблюдались не так уж редко, то впоследствии больные, как правило, легко переносили самую трудную операцию. Метод был полностью апробирован и стал широко применяться в клинике.
Фейруза Александровна написала и защитила кандидатскую диссертацию, а спустя какое-то время опубликовала собранный материал в виде монографии. Вскоре её утвердили в должности ассистента.
У доктора Мурсаловой ценное качество – умение органично сочетать педагогическую, научную и практическую деятельность, не останавливаться на достигнутом; она всегда энергично включается во все новые изыскания.
Когда в середине 50-х годов мы занялись хирургическим лечением митрального порока в тяжёлой стадии, решающее значение придавалось предоперационной подготовке, которая длилась иногда несколько месяцев, зато спасала десятки жизней. Здесь доброе женское сердце, терпение и забота имели несомненное преимущество, и поставленные на это дело женщины-хирурги справлялись нередко гораздо лучше мужчин.
Овладев техникой сложнейших лёгочных и сердечных операций, проработав более тридцати лет в клинике, Мурсалова ни на йоту не стала равнодушнее к пациентам, сохранив любовь к каждому страдающему человеку. И поныне, если в отделении больной, жизнь которого висит на волоске и зависит от любой неточности, я прошу Фейрузу Александровну взять его под своё наблюдение и спокоен, что будет сделано всё возможное в наших условиях.
Она приближается к пенсионному возрасту, но полна неиссякаемой энергии и, я бы сказал, активного милосердия. И клиника много потеряет от ухода ей подобных педагогов и врачей, а их, подлинных энтузиастов, работающих со мной десятки лет, немало. И заменит ли их во всех смыслах идущая им на смену молодёжь – ещё неизвестно. Вот почему предоставленное право опытным специалистам трудиться не до регламентированного срока, а до тех пор, пока у них есть силы, я считаю совершенно правильным, полезным и прогрессивным…
Благодаря проведённому лечению Сергею Александровичу Борзенко стало заметно лучше. Температура – стойко нормальная, явления воспаления в лёгких исчезли, слабость прошла, вернулись силы. А главное, поднялся тонус. Он рвался домой. Но врачей по-прежнему смущала высокая РОЭ. И хотя не обнаруживалось ничего похожего на опухоль, мы всё же пригласили крупнейшего онколога нашей страны, академика медицины Александра Ивановича Ракова, с которым я был в самых дружеских отношениях. Мы оба ученики Н. Н. Петрова.
Александр Иванович изучил историю болезни, рентгеновские снимки, тщательно обследовал больного и заявил, что высокая РОЭ есть результат длительного воспалительного процесса в лёгких.
Я спросил:
– Может быть, назначить курс химиотерапии? Что-то явно неблагополучно…
– Реакция оседания эритроцитов не скоро приходит к норме, даже при полном радикализме. Но всё-таки посоветуемся с нашим заведующим отделением Михаэлем Лазаревичем Гиршановым.
На следующий день мы снова собрались. Михаэль Лазаревич внимательно посмотрел анализы, прощупал лимфатические узлы больного.
– Считаю, что в новом виде лечения сейчас нет смысла. Никаких признаков опухоли. Пусть товарищ отдыхает. А месяца через три, если будет что-либо подозрительное, применим химиотерапию.
Раков поддержал заключение своего сотрудника. Оставалось подчиниться мнению специалистов, тем более что сами мы химиотерапию не проводили, а в необходимых случаях обращались к ним в институт. Вопреки решению консилиума я попробовал было уговорить Борзенко задержаться у нас хоть ненадолго, чтобы ещё понаблюдать его, но он взмолился:
– Не могу! Работы у меня непочатый край. Звонят из редакции. Ждут. Болеть некогда. Я и на самом деле поправился. Надо ехать!
Беспокойство меня не покидало. Выписывая Сергея Александровича, я сказал:
– Важно, чтобы вы отдохнули от процедур. Но следите за собой и если отметите какое-нибудь ухудшение, сразу же дайте знать. Буду в Москве, обязательно зайду вас посмотреть.
И действительно, как только я оказался в Москве, в тот же день навестил его в редакции. Он встретил меня бодро, весело. На столе лежала большая пачка писем.
– Пишут отовсюду. Просьбы самые разные. Нельзя же отказать! Вот и приходится засиживаться допоздна. А тут ещё книга времени требует – разрываюсь на части.
– Анализ крови сделали, как я просил?
– Сделал, не забыл. Вот посмотрите. Вчера получил.
К моему огорчению, цифры РОЭ оставались высокими. Никакой тенденции к снижению.
– Ну что вы задумались? – приободрил он меня. – Чувствую я себя отлично, а это главное.
Вид Сергея Александровича не внушал опасения. У него ни разу не было обострения лёгочного процесса. Тем не менее анализ крови тревожил.
– Может быть, вернётесь в институт? Вливания, ингаляции помогут окончательно ликвидировать следы пневмонии. Вам ведь у нас лучше становилось?
– Конечно, мне в институте было хорошо. И я непременно приеду, когда справлюсь с запаркой…
Чем больше институт набирал силу и поднимался его авторитет, тем чаще к нам присылали самых тяжёлых больных со всевозможной лёгочной патологией. Эти больные требовали внимания и заботы. Работы с каждым днём прибавлялось. У меня ещё не было заместителей по научной и хозяйственной части, а забот по организации работы всех звеньев института становилось всё больше. А тут ещё участились мои заграничные командировки. Впрочем, никакая загруженность не заслоняла от нас главного – заботы о больных. Не забывали даже тех, кто прошёл в институте курс лечения, выписался, но не чувствовал себя вполне здоровым. Таким до конца не познанным и неизлечимым больным был Сергей Александрович Борзенко.
По отношению к Борзенко мною руководило не только чувство врачебного долга, я ещё испытывал и личные симпатии. Чем больше я узнавал Сергея Александровича, тем полнее раскрывались всё новые его достоинства. Особенно привлекали его ум, обширные знания, способность талантливого журналиста вникать в суть проблем, с которыми он сталкивался. Это словно ему посвящены стихи:
Если ты пошёл в газетчики —
навсегда забудь о покое,
мы за все на земле ответчики —
за хорошее и за плохое…
Из таких-то людей обыкновенно выходят большие учёные, художники, писатели. Он и стал писателем.
В очередной раз будучи в Москве, я позвонил Борзенко.
– Чувствую себя прилично, – ответил он. – Правда, утомляюсь, потому что много работаю. Но вы не волнуйтесь. Будет плохо, сразу же сообщу, как обещал.
Истекло ещё три месяца. Никаких известий не поступало. Как-то я не вытерпел, пошёл домой к Сергею Александровичу. Он всё так же бодрился, уверял, что здоров, но вид его был хуже, в глазах угадывалась тревога.
Попросил его раздеться. Взглянул на грудь, и сердце моё сжалось: между третьим и четвёртым ребром около грудины выступала опухоль размером с половину небольшого мандарина.
То, что она выросла так быстро, указывало на её злокачественный характер!
Опухоль была эластичной, не очень плотной и, судя по её локализации, исходила из лимфатической ткани средостения. Значит, хирургическое лечение невозможно. Остаются два пути: лучевая и химиотерапия. Но прежде надо убедиться в диагнозе, пройти всестороннее обследование в специальном учреждении.
Сергей Александрович напряжённо наблюдал за мной.
– Поедем в научно-исследовательский институт. Проконсультируемся. Не исключено, что придётся лечь туда.
– Ну что ж, я готов, – внешне спокойно сказал Борзенко, неизменно удивлявший меня спокойствием и выдержкой. Таким наверное, был и на фронте.
Принял нас директор. Он вызвал заведующего отделением, поручил ему осмотреть больного и, если надо, поместить в стационар.
Врач, увидев опухоль, ни минуты не колебался: необходимо ложиться немедленно. Сергей Александрович посмотрел на меня. Я кивнул в знак согласия.
Но всегда покладистый, здесь он почему-то воспротивился. Вежливо, но твёрдо настоял на том, что день-два должен подумать. Это шло вразрез с тем, о чём мы договорились по дороге.
Когда очутились на улице, он спросил:
– Заметили, какие у них равнодушные глаза? Нет, сюда не лягу. Для них я существую не как человек, а просто как ещё один экземпляр для науки.
Что тут возразишь? В конце концов, каждый имеет право верить или не верить врачам. Возникло недоверие – пользу лечение не принесёт.
– Ну не хотите остаться здесь, я заберу вас обратно в Ленинград. Будем приглашать в помощь специалистов.
Этот вариант Борзенко устраивал.
При повторном обследовании предположительный диагноз подтвердился: злокачественная опухоль, исходящая из лимфатической ткани средостения.
Все исследования и манипуляции Сергей Александрович воспринимал без паники, по-деловому. Несомненно, понимал, что над ним нависла грозная опасность, однако его поведение, интерес к жизни, активная позиция нисколько не изменились. Он был тем же благородным, красивым, скромным, удивительно отзывчивым человеком, каким его знали в иные времена.
Мои многолетние наблюдения убедили меня в том, что благородство, внутренняя культура человека и человеческое достоинство вернее познаются в минуты тяжёлых испытаний, будь то болезнь, несчастье или крупные неприятности по службе. Некоторые, процветающие в период полного благополучия, при больших ударах судьбы тускнеют, опускаются, размякают и делаются такими несчастными, что их становится жалко.
Чаще всего это люди, которые в лучшие дни своей жизни упиваются своим положением, славой и властью. В несчастье же они резко меняются, превращаясь в слабых и беспомощных. К сожалению, даже умные и сильные по натуре люди не всегда находят в себе достаточно мужества, ума и воли, чтобы при перемене судьбы не уронить своего человеческого достоинства.
Мне как врачу часто приходилось видеть, как по-разному действует на людей свалившееся на них горе. А тяжёлая болезнь часто и является таким пробным камнем для человека.
И в этом отношении Сергей Александрович был лучшим образцом человеческой породы; он и в самые горестные минуты не вешал головы, оставался человеком.
Как и в первое своё пребывание у нас, он много работал, не давая себе послабления. И меня подгонял. Дело в том, что ещё раньше Борзенко настойчиво советовал мне взяться за перо.
– Просто грех не рассказать о пройденном вами пути. Это будет очень поучительно для молодёжи.
– Я ведь не литератор. А кроме того, обо мне уже есть небольшая книжка.
– Да, знаю, её написал Дягилев. Но ни Дягилев, ни кто бы то ни было другой не может поведать о вашей жизни того, что можете вы как специалист в своей области. И вы обязаны это сделать. Хорошая книга служит долго, она – мудрый учитель.
После того памятного разговора Сергей Александрович часто спрашивал, начал ли я записи. Наконец я составил план и пришёл к нему в палату проконсультироваться. Он оживился, всё одобрил, а потом стал ещё настойчивее.
Поражала его человеческая цельность. В атмосфере сгущавшейся опасности он находил силы, чтобы не только самому жить плодотворно, но и поддерживать в окружающих столь ценимый им дух творчества.
Трогательно было смотреть, как Борзенко радовался моим первым литературным опытам. Писать было некогда. Я подолгу не приносил ему новых страниц и видел, что это его огорчало. А хотелось доставить хоть какую-нибудь радость! Выкраивал вечерние часы, использовал дни отдыха. Потихоньку что-то получалось…
Оставаясь верен себе, Сергей Александрович вникал и в наши медицинские заботы. Навыки корреспондента помогали ему быстро схватывать основную сущность событий, но во время наших встреч он больше задавал вопросы о жизни нашего института. Тут он много знал учёных, судьба Института пульмонологии была ему особенно дорога.
При отсутствии лимита на прописку, при отсутствии жилфонда надо было в короткий срок подобрать людей на замещение ведущих должностей. Искали специалистов из ленинградцев – дело было нелёгким. Найти хорошего доктора наук или профессора, нигде не работающего, не так-то просто. Ценного работника ни один руководитель не отпустит.
Во всех подразделениях Института пульмонологии продолжалась напряжённая работа. Мы сконцентрировали внимание на изучении отдельных структур лёгкого – бронхов, сосудов, альвеол… Искали и осваивали надёжные методы диагностики, не говоря уже о лечении. При хронической пневмонии стали широко применять бронхоскопию и бронхографию. Учёные и врачи института научились делать их настолько искусно, что это было совершенно безопасно для каждого пациента с лёгочной патологией.
Наряду с новым направлением исследований не забывалась в клинике и кардиохирургия. Совершенствовались операции по замене поражённого клапана сердца искусственным, начали готовиться к замене одновременно двух клапанов. Как и прежде, производили операции на сосудах, питающих мозг, разрабатывали радикальные методы хирургических вмешательств при самых сложных врождённых деформациях сердца.
Эффект лечения, наглядно представленный на рентгенограммах, заинтересовал всех медиков – как хирургов, так и терапевтов, в институт зачастили делегации из разных стран мира.
Как-то, сидя у меня в кабинете, Борзенко спросил:
– Опять немцы из ФРГ к вам приезжали? Кажется, очень много, чуть ли не сто человек?
– Да, врачи страховых компаний. Организатор этих поездок – доктор Орт, прогрессивно мыслящий специалист. Он какой-то крупный администратор, каждый год собирает группу, везёт к нам, чтобы изучать наши достижения в области пульмонологии. Никак не укладывается в голове, что это их соотечественники так зверствовали в годы минувшей войны! Помню, один из делегатов, совсем ещё молодой, попросил меня рассказать о блокаде Ленинграда. Я начал с того, что сам все 900 дней провёл в городе и всё испытал на себе. Говорил о голоде и холоде, о бомбёжках и артобстрелах, о смерти тысяч стариков, женщин, детей, о Дороге жизни, о непрекращающейся даже в этих условиях работе для фронта, для победы. И закончил словами: «При мне умирали люди разных возрастов, профессий и образования. Но никто из них ни в ясном сознании, ни в бреду не сказал, что надо сдать город, чтобы избавиться от этих мук и поесть досыта, как это обещали фашистские листовки. Все умирали, как герои, на своём посту, с твердой уверенностью, что Ленинград выстоит и мы победим».
Воцарилось молчание. Потом какой-то немец, пожалуй, самый пожилой среди остальных, заметил: «Вот такой рассказ очевидца ленинградской эпопеи неплохо бы послушать каждому у нас, да и в других странах, чтобы навсегда похоронить мысль о реванше, о возможности добиться чего-либо с позиции силы».
Мы с Сергеем Александровичем оба надолго задумались.
Перед глазами встали картины войны, которые не потускнели в памяти, над которыми не властно время…
– А откуда ещё бывают делегации?
– Много учёных приезжают из Северной и Южной Америки. Группами по 60–80 человек. Врачи, профессора, администраторы госпиталей. Института, аналогичного нашему, у них нет. А об иных методах лечения они даже не слыхали, и наши результаты производят сильное впечатление. Американские коллеги знакомятся со всем новым, что удалось внести в учение о хронической пневмонии. Интерес к научным работам советских медиков возрастает.
Всё чаще становились мои поездки за рубеж, в Москву или же на очередную пульмонологическую конференцию в отдалённых районах страны. Как я уже говорил, у меня долго не было заместителя по науке: в моё отсутствие институт оставался фактически без руководителя. По приезде из любой поездки я каждый раз вынужден был с головой окунаться в руководство научной работой, накапливались больные, ожидавшие моих операций, надо было следить за тем, чтобы каждый отдел, каждая лаборатория выполняли план работ, направленных на разрешение единой проблемы. А тут ещё моё посещение члена правительства, закончившееся большой победой. Кого-то временно пришлось понизить в должности. Так или иначе, против меня началась клеветническая кампания. Не видя поддержки, я подал заявление и ушёл с должности директора Института пульмонологии, где я пять лет работал бесплатно. Остался, как и прежде, только заведующим кафедрой хирургии.
Все пять лет одновременной работы на кафедре и в институте, все помыслы коллектива, которым я руководил, были направлены на раскрытие сущности заболеваний, ради которых был создан институт. Мы пробирались в тёмных лабиринтах человеческого недуга, шли на ощупь, у нас не было компаса, но было много энергии и желания помочь людям. Мы не знали усталости и шаг за шагом отвоёвывали у природы новые рубежи знаний. Поэтому работу в институте считаю лучшим и плодотворнейшим временем в моей жизни. Мне удалось изложить в виде монографии по хронической пневмонии результаты деятельности всего коллектива, и я чувствую, что труд наш не останется без последствий. Как бы ни отнеслись к нему некоторые учёные, истина, добытая нами путями объективных исследований и наблюдений, непременно проложит себе дорогу. Уйдя из института вместе с несколькими сотрудниками, проработавшими со мной много лет, в неприспособленное помещение, мы отремонтировали клинику, снабдили её необходимым оборудованием, организовали при клинике пульмонологическое и кардиологическое отделения и продолжаем разрабатывать проблемы, над которыми коллектив клиники работает уже более 30 лет. Мы имеем хороший, дружный коллектив сотрудников клиники, работающих с большим энтузиазмом. Академия выделила для разработки тех же научных вопросов академическую группу, состоящую из преданных науке людей. В результате этого мы ни на один день не прервали и не ослабили темпы наших научных изысканий.
Невнимание к больному и особенно грубость в обращении с ним я считаю самым крупным недостатком врача. Какой бы он ни был высокой квалификации, но если врач не любит больных, если он не проявляет к больному сочувствия, если он грубит – он нередко приносит больше вреда, чем пользы. В связи с опубликованными книгами «Сердце хирурга» и «Человек среди людей» я получаю тысячи писем, и если там жалуются на врачей, то в основном больные жалуются на грубость и невнимание.
Такое поведение врача по отношению к больному не только аморально и недостойно высокого звания врача, оно очень вредно и в значительной степени способствует тому, что болезнь запускается и делается трудно– или совсем неизлечимой. И к чему это приводит? А к тому, что наиболее благородные люди, которые берегут своё человеческое достоинство и ценят здоровье, не хотят и не могут им попуститься, – они уходят из такого учреждения и идут искать такого врача, который отнесётся к ним по-человечески, проявит внимание, заботу и сочувствие.
Что же такое грубость вообще и со стороны врача в частности? Прежде всего, я думаю, в этом никто не будет сомневаться, грубость – это есть проявление низкой культуры человека. Кроме того, это признак эгоцентризма, повышенного мнения о себе, суждение, что себе все дозволено.
Обычно это недалёкие люди, и грубость, хамство есть ширма, которой они прикрывают чувство собственной неполноценности. Таких людей нельзя отнести к благородным, ибо благородство – это прежде всего уважение человеческого достоинства другого человека. Тот, кто без уважения относится к другому, сам недостоин уважения.
Бехтерев сказал, что если после разговора с врачом больному не становится легче – то это не врач. И эти слова знаменитого русского врача отражают основной принцип всей русской медицины – её гуманность, её человеколюбие. Что же надо сказать о таком враче, после разговора с которым больные уходят в слезах и заявляют, что они будут умирать, но к этому врачу больше не пойдут?!
Об этом очень убедительно говорил Добролюбов, который считал, что наибольшее хамство можно встретить со стороны лакея, вообразившего себя барином.
Если грубость и невнимание во всех случаях характеризуют человека отрицательно, то для врача это совершенно недостойно, и здесь любое проявление грубости, жестокости или тем более хамства по отношению к больному человеку должно осуждаться как самый крупный отрицательный поступок, требующий решительного порицания со стороны не только администрации, но и всех его коллег.
Стоит мне дать согласие на любую самую рискованную операцию – если она даёт хоть один шанс на успех, – они сделают всё для того, чтобы она прошла как можно более гладко.
Я всегда старался обучать моих помощников всем тем операциям, которые делал сам, чтобы не быть монополистом сложных операций. Поэтому в клинике операциями на сердце и на лёгких владеют почти все сотрудники, проработавшие со мной несколько лет. Весьма опытными хирургами являются мой заместитель – профессор В. Н. Зубцовский, доценты В. А. Соловьёв, Ф. А. Мурсалова, В. В. Гриценко, ассистенты В. П. Пуглеева, И. И. Проходцев, М. М. Бурмистрова, С. М. Лазарев, П. И. Орловский, завотделением В. Н. Головин и другие.
Учитывая, что операции с искусственным кровообращением, в том числе операции по протезированию клапанов, требуют специальных технических навыков и освоения деталей этих операций, мы создали специальную бригаду хирургов, которая упорно работает, совершенствуя методику операций. Это позволяет более быстрыми темпами осваивать новые операции и проводить их в более безопасных условиях. При этом сколько бы часов ни заняла операция, сколько бы суток непрерывного ухода ни потребовал больной, ни одного даже намека на недовольство, ни одной жалобы на трудности, на усталость я не слышал ни от кого из членов нашего коллектива. А для меня самым радостным было то, что о клинике говорят, что в ней работают внимательные и чуткие врачи.
Болезнь Борзенко прогрессировала. Вновь был приглашён на консультацию Александр Иванович Раков. Когда мы остались одни, он сказал:
– Злокачественный характер опухоли не вызывает сомнения. Однако важно знать гистологическую структуру, чтобы выбрать наиболее эффективный способ лечения. Конечно, можно взять кусочек для исследования, но не хочется тревожить опухоль, ибо после иссечения оставшаяся доля начинает расти быстро и легко метастазирует.
– А что, если удалить плотную лимфатическую железу из-под мышки и отправить её на гистологию?
– Именно это я и хотел предложить.
Опасения наши подтвердились – в железе уже оказался метастаз. Хирургическое вмешательство исключалось.
– Я полагаю, здесь целесообразна лучевая терапия. Не поможет – будем пробовать химию. – Александр Иванович вопросительно посмотрел на меня. – Лучше всего перевести Борзенко к нам, но боюсь, что наше учреждение подействует на него удручающе…
– Всё же самое главное – лечение. А что касается эмоций, то Сергей Александрович человек на редкость мужественный. Вы сами в этом убедитесь. Он всё оценит правильно. Ведь у вас и современная аппаратура, и прекрасные специалисты. Только очень прошу – ему необходимо создать благоприятную обстановку для работы. Это единственно верное противоядие, которое может поддержать душевные силы.
Александр Иванович заверил меня, что всё будет сделано.
…Борзенко резко изменился. Кожа приобрела серый, землистый оттенок. Одежда, ещё недавно так красиво облегавшая его стан, висела как на вешалке. И лишь голубые глаза, излучавшие добро, да улыбка, детская, доверчивая, остались прежними. На него нельзя было смотреть без грусти.
Чтобы доставить Сергею Александровичу хоть какое-нибудь удовольствие, мы с женой пригласили его к нам на дачу в Комарове.
Сели в машину.
– Скажите, а Дорога жизни далеко? Я бы хотел на неё взглянуть, если можно.
– Конечно, можно. Поехали.
Знаменитая дорога, которая в дни блокады, как узкий кровеносный сосуд, питала тело громадного города, шла мимо перелесков, полей и болот. Справа от неё возвышались гранитные столбы, на каждом надпись: «Дорога жизни» и верста такая-то. В воспоминаниях вновь воскресли и муки голода, и первое пробуждение Ленинграда, когда он, словно перенёсший тяжёлую болезнь, стал постепенно оживать.
Вот и берег Ладожского озера – здесь было огромное скопление людей и грузов. В воздухе носились вражеские самолёты, сбрасывали бомбы, обстреливали из пулемётов.
Мы вышли из машины. Погуляли по берегу.
– Давно мечтал побывать тут, но как-то не доводилось, – сказал Борзенко. – Спасибо, что привезли меня сюда. Я хоть и не был на Ленинградском фронте, но живо помню всё, что тогда писалось, о чём говорили в связи с блокадой. Эта дорога – ещё один пример безграничной отваги советского человека, его преданности Родине…
Приехали на дачу. Дни стояли тёплые, солнечные. Мы часто ходили в сосновый лес. Он тоже хранил раны от былых боев: остатки блиндажей, окопов, даже целые дзоты, воронки от взрывов…
– Не скоро исчезнут эти следы войны, – вслух размышлял Сергей Александрович, – да это и неплохо. Надо, чтобы никогда не изгладились из памяти людей ужасы, которые принёс с собой фашизм. Тогда будут обречены на провал любые человеконенавистнические замыслы.
Вечерами сидели около камина. Я очень люблю наблюдать, как горят дрова. Глядишь на вспыхивающие огоньки или замирающее пламя, на постоянно меняющуюся картину, а у самого мысли бог весть где.
Время от времени перемолвимся парой слов с Сергеем Александровичем и опять погружаемся в раздумье.
Ничто не запомнилось мне так отчётливо, как эти наши часы, проведённые у камина.
Сергей Александрович говорил всё меньше, всё больше молчал и думал.
Потом мы ужинали, а после ужина пошли гулять. То ли после невесёлых воспоминаний, то ли от лирической задушевной музыки мой спутник загрустил, молчал всё больше, и тогда я решил рассказать ему о своём соседе – об Иване Абрамовиче Неручеве. Для начала спросил:
– Вы что-нибудь слышали о писателе Неручеве?
– Как же! – ответил Борзенко. – Знаю такого писателя, читал, и он мне очень нравится. В журнале «Молодая гвардия» печатался отрывок из его новой книги. По-моему, он пишет больше о разоблачении преступного мира, следствиях, судах и так далее.
– Не только, но в основном – да.
– Я заметил в авторе большие способности беллетриста, верность психологических описаний – он хорошо изображает внутреннее состояние героев. И ещё обратил внимание: он хорошо знает юридические дела.
– Как же ему не знать! Всю жизнь работал на этом поприще, он генерал-лейтенант юстиции в отставке. Ему ведь без малого восемьдесят.
– И он всё пишет?
– Если бы он только писал…
Как раз в это время мы проходили калитку дачи Неручева; я решил прогуляться с Борзенко до Финского залива, рассказать ему по дороге о Неручеве, а на обратном пути зайти к Ивану Абрамовичу.
Писатель поправлялся после недавней болезни, и мне, кроме всего прочего, надо было справиться о его здоровье. Болезнь протекала непросто, и он, можно сказать, вернулся с того света. Заболел он в моё отсутствие; я надолго уезжал за границу, а когда вернулся, мне позвонила дочь Ивана Абрамовича – Лариса Ивановна. Просит совета: как быть. Ивана Абрамовича уложили в ведомственную больницу с болями в области сердца. Прошло уже больше месяца, но ему нисколько не лучше. А главное, он всё время спит, а когда проснётся, плохо ориентируется в окружающей обстановке, говорит невнятно. Тут же ложится и вновь засыпает. Чем дальше, тем хуже.
Я спрашиваю: получает ли он какие-нибудь лекарства от бессонницы?
– Да, по три таблетки в день.
Я позвонил дежурному врачу больницы и попросил выяснить, что было назначено. Он взял историю болезни и прочитал, что больному более месяца назад невропатологом был назначен седуксен по одной таблетке на ночь в течение трёх дней. Затем по таблетке через день ещё две недели.
Я спросил доктора, почему больной до сих пор принимает снотворное. Оказалось, что, вопреки назначению невропатолога, лечащий врач велела больному принимать эти таблетки три раза в день, а так как в больнице их часто не бывает, то ему приносили из дома. Так продолжалось больше месяца. Разумеется, всё отменили, и Неручев решительно настоял на выписке. Однако состояние его оказалось тяжёлым. Психика не приходила к норме. На этом фоне он, находясь в Доме творчества писателей Комарово, заболел тяжёлой пневмонией. Мне опять его дочь позвонила и сказала, что Иван Абрамович в тяжёлом состоянии. Когда я приехал в Комарово, он был очень плох. Температура 40°, пульс частит, верхняя часть (половина) правого лёгкого захвачена воспалительным процессом.
У больного находилась всё это время опытная медицинская сестра, давнишняя знакомая Ивана Абрамовича.
Мы решили, что везти его в город опасно. Было назначено экстренное лечение, и только через неделю, когда больному стало получше, его поместили в нашу клинику. Здесь мы обратили внимание на неполное просветление психики. Через месяц он выписался здоровым. Никаких следов заторможенности не осталось. Сейчас говорит, что чувствует себя хорошо.
Он часто заходит к нам поделиться новостями или просто посидеть у камина. Мы живём поблизости друг от друга уже лет двадцать, но сошлись дружески не так давно. Оба мы по натуре не очень склонны к скорому сближению, поэтому хоть и виделись, но долгое время даже не были знакомы.