Фриц опять стоял перед зеркалом – «Ну-ка, зеркальце, скажи…» Он стал чаще кашлять, да и ночной пот мучил его пуще прежнего. Тем не менее, несмотря на приближающуюся зиму, он решил поехать в Росток к родителям Трикс. Фриц написал им письмо и даже успел получить ответ. Старик Берген вежливо и сдержанно сообщал, что через несколько недель сам приедет в Оснабрюк и сможет устроить все, что потребуется для Трикс. Но Фрица это не удовлетворило. Он не хотел, чтобы Трикс получила поддержку извне, – в этом случае она вновь рисковала сбиться с правильного пути. Поэтому Фриц решил сам поехать в Росток и взять дело в свои руки. Туманным ноябрьским утром он уехал, еще раз сердечно пожелав Трикс держаться стойко и мужественно.
Элизабет и Трикс подружились. Со свойственной ей легкостью Трикс быстро сошлась с Элизабет, а та своей деликатностью только облегчила эту задачу.
Элизабет была очень занята. Она целыми днями работала в детской больнице, и обе они, Элизабет и Трикс, были настоящей опорой и радостью для начальницы. Спокойная доброта Элизабет делала ее в глазах детей Святой Девой, и все они привязались к «сестричке Элизабет» с трогательной любовью и почтительностью.
В последние месяцы Элизабет сильно переменилась. Ее наивная ребячливость превратилась в мягкую женственность. Фриц как-то сказал о ней: «Она идет своей дорогой так уверенно, будто могла бы пройти по ней и с закрытыми глазами».
Фрид и Паульхен все еще пребывали в стадии взаимного подтрунивания. Во Фриде зародилась некая склонность к Элизабет. Но он не знал, где ключ к ее сердцу, и не пытался его найти. Они были во многом слишком похожи друг на друга. Элизабет была для него как сестра. Глаза Паульхен иногда выдавали растерянность. И она частенько подолгу стояла перед портретом Эрнста, все еще висевшим в мастерской.
Первые муки молодости…
Фриц видел все это и однажды вечером долго беседовал с Паульхен, а потом и с Фридом. Так его доброта помогла им справиться с первыми проявлениями жестокости жизни.
Через несколько дней Фриц вернулся. Задыхаясь от нетерпения, Трикс прибежала к нему под вечер.
– Дядя Фриц… – Она глядела на него расширенными от страха глазами.
– Все хорошо, Трикс.
Она ответила беззвучным потоком слез.
– Не плакать, Трикс.
– А я и не плачу – это от радости. Наконец-то, наконец-то я вновь обрела почву под ногами…
Спустя время ее волнение немного улеглось.
– Расскажи мне обо всем, дядя Фриц… Как у нас дома… Как тебя приняли… Как здоровье матушки?
– Она очень постарела, дитя мое. Передает тебе привет и просит как можно скорее приехать к ней.
– Неужели это правда… дядя Фриц? – вскинулась она.
– Да, дитя мое, это правда.
– О, матушка… – И еще раз, с невыразимой тоской: – Матушка, добрая моя… А я… я…
У Фрица на глаза навернулись слезы.
– Дядя Фриц, это может только мать…
– Да, мать… Мать – это самое трогательное из всего, что есть на земле. Мать – это значит прощать и приносить себя в жертву.
– А как отец?
– Поначалу он держался холодно и не очень меня расспрашивал. Наверное, то была маска, надетая передо мной, чужим человеком, – а может, и перед самим собой. Он сказал, что отверг тебя и решения своего не изменит. Я напомнил ему слова Христа, сказанные Петру в ответ на его вопрос: «Сколько раз прощать брату моему, согрешающему против меня? до семи ли раз?» – «Не говорю тебе: «до семи», но до седмижды семидесяти раз». Отец был непоколебим – или, вернее, только казался таким. Тогда я заговорил с ним о его собственной вине. А вина его в том, что он не дал себе труда понять тебя, судил о тебе лишь со своей точки зрения и тем самым собственными руками отдал тебя в объятия соблазнителя. Недостаточно просто любить своих детей, нужно еще и проявлять свою любовь к ним. Дети – это нежные цветы, им нужен свет, и если они его не получают, их головки быстро вянут и клонятся к земле. Я спросил его, разве он хочет теперь, когда есть возможность загладить вину и наверстать упущенное, вновь навлечь на себя заслуженное обвинение и бросить тебя в беде. И еще много всего наговорил. Это повергло его в уныние. Я не унимался, даже когда он хотел уже вспылить, и наконец он сдался. Но тут у него зародились новые опасения. Мол, твоя репутация может повредить сестрам. Я его успокоил, сказав, что никто ничего не знает, а ты осталась, в сущности, по-прежнему чистой и доброй душой. В конце концов отец уступил. «Скажите ей, – молвил он, – этих двух лет как не бывало». А твои сестры радуются, что их сестрица, так долго жившая в пансионе, скоро вернется домой. В Ростоке люди думают, что ты была в пансионе, – и пусть себе так думают. Посторонним этого достаточно.
– Дядя Фриц… Дорогой, добрый дядя Фриц…
– Видишь, Трикс, все теперь устроилось, и вскоре ты окажешься в объятиях родителей.
– Ах, дядя Фриц, но ведь тогда мне придется расстаться с тобой!
– Да, дитя мое…
– Как мне жить без тебя…
– У тебя есть матушка.
– Матушка… – Ее лицо просветлело. – И все-таки, дядя Фриц…
Она попыталась поцеловать его руку. Он быстро отдернул ее. Большая слеза упала на его кисть.
– В понедельник твой отъезд, Трикс. А в воскресенье мы все соберемся, чтобы попрощаться с тобой.
– Да…
Она еще долго стояла, молча глядя на него. Потом ушла. Фриц зажег лампу. Ноябрьский туман клубился за окном. На небе ни звездочки. Но лампа разливала вокруг себя золотистый покой.
Позднее к нему пришла и Элизабет.
– Я так рада, дядя Фриц, что ты вернулся.
– И я рад, что опять дома.
– Чего ты добился?
– В понедельник Трикс возвращается к родителям.
Она кивнула:
– Я была почти уверена, что так и будет. Кроме тебя, никто не смог бы сделать это. А я очень к ней привязалась.
– Как дела у твоих маленьких подопечных?
– Они растут. Сегодня я стояла у кроватки одного тяжелобольного ребенка – бедняга парализован – и кормила его с ложечки. Вдруг он задержал мою руку и очень торжественно сказал: «Тетя Лиза, ты должна стать моей мамой». Мне пришлось пообещать это. Жить ему осталось недолго. Сухотка. Его мать не могла как следует заботиться о мальчике. У нее их еще шестеро, и надо добывать хлеб насущный. Теперь он перенес свою любовь на меня. Я бы посоветовала любому, кто хочет забыться или успокоиться, начать ухаживать за больными.
– Да, это многое заменяет.
– И утешает. Ибо самоотречение нелегко дается.
– Самоотречение вовсе не обязательно, Элизабет.
Она грустно взглянула на него.
– Возможно, это всего лишь неизбежное в таких случаях заблуждение. Или иллюзия… Все будет хорошо.
– Ты так думаешь, дядя Фриц?
– Да, Элизабет.
Слезы градом хлынули из ее глаз.
– Кому никогда не доводилось жить вдалеке от родины, Элизабет, тот не знает, какова ее магическая сила, и не умеет ценить ее. Это познаешь только на чужбине. На чужбине родина не становится чужой, наоборот, ее начинаешь любить еще крепче.
– Но я его так люблю…
– Он вернется к тебе. Любовь – это жертвенность. Часто и эгоизм называют любовью. Только тот, кто по доброй воле может отказаться от любимого ради его счастья, действительно любит всей душой.
– Этого я не могу. Тогда мне пришлось бы отказаться от самой себя.
– А если он из-за этого будет несчастлив?
– Не… счаст… лив… – Голос ее дрожал. – Нет, этого я не хочу… Тогда уж лучше откажусь… – Она уткнулась лицом в подлокотник кресла. – Но это так тяжело… так тяжело…
– А тебе и не надо этого делать, – тихо сказал Фриц. – Он – твой, и ты – его. Я это знаю. И ты знаешь, что принадлежишь ему. А он, пожалуй, еще не знает, что принадлежит тебе. Но поверь: это так. В глубине души он твой.
Элизабет взглянула на него полными слез глазами.
– Дитя мое, ты – словно редкий цветок. Он открывает свою головку навстречу солнцу лишь однажды и больше никогда. Так и твое сердце – лишь один раз открылось навстречу любви – и больше никогда не откроется.
– То же самое было с моей мамой. Я могу полюбить лишь одного человека в жизни. Мое сердце принадлежит ему навсегда и навеки…
– Да, Элизабет… А Эрнст?
– Я люблю его.
Воцарилось молчание. Отблески света лампы золотыми пятнами лежали на светлых волосах Элизабет.
– Миньона – раздумчиво произнес Фриц. – Элизабет, ты ведь знаешь, что жизнь идет странными путями. День сменяется ночью, ночь сменяется днем, – так и у Эрнста.
– Он очень редко пишет…
– Хватит ли у тебя сил услышать правду?
Она кивнула.
– Одна певица, время от времени гастролировавшая в нашем городе, теперь тоже живет в Лейпциге.
– И он… ее любит?
– Иначе… Не так… Любит он только тебя. Он поддался ее чарам. Он прислал мне письмо, в котором рассказывает о многом. Вот это письмо, я даю его тебе.
Она прочитала.
– Я так и думала.
– Я дал тебе это письмо не для того, чтобы сделать тебе больно, а чтобы показать: там происходит нечто совсем другое. У него брожение чувственности, которое когда-нибудь случается с каждым юношей. У Эрнста, насмешливого и неистового человека с бойцовскими качествами, оно было возможно только в этой наиболее заманчивой форме, замешанной на тщеславии. Он еще пробудится от этих чар и задним числом не сможет себя понять. Но пробудиться он должен сам. Иначе останется незаживающая рана. Не следует пороть горячку. Умеешь ли ты ждать, Элизабет?
– Умею.
– Смотри – если бы ты сейчас сочла себя оскорбленной и решила от него отвернуться, в этом сыграли бы свою роль и предрассудки, и задетое самолюбие, и общепринятые обычаи. Давай предоставим этот вид любви тем людям, которые и в любви превыше всего ценят красивую позу. Нет, сейчас ты ему нужнее, чем когда-либо. Ты покинешь его?
– Нет, дядя Фриц.
– Вот теперь ты знаешь все. Тебе очень больно?
– Не могу понять.
– А чувствуешь тем не менее, что все осталось по-прежнему? Ты знаешь фаустовский характер Эрнста – его борьбу с самим собой. Это его заблуждение – лишь поиск забвения, лишь выражение этой его борьбы. А вернее – это вовсе и не заблуждение, а нормальный для него способ забыться. Как бы выход наружу его внутренней борьбы. Он не успокоится, пока вновь не найдет своего пути. Пути – к тебе. Ты веришь в это?
– Теперь снова верю. Да и раньше знала. Но я была так подавлена. А теперь опять все в порядке.
– Спокойной ночи, Элизабет.
– Спокойной ночи, дядя Фриц.
Он посветил ей на темной лестнице.
– Опять стало рано смеркаться, – сказал Фриц.
В духовке шипели на сковороде яблоки. Их аромат наполнял мансарду уютом. Все сидели перед печкой, мечтательно уставясь на пляшущие язычки пламени, зыбкие красноватые отсветы которого пробегали по полу и стенам. Но вот зажженная лампа осветила их бледные лица.
– В последний раз я здесь, в Приюте Грез, – выдавила Трикс дрожащими губами. – Никак не могу в это поверить. Элизабет, сохранишь ли ты обо мне добрую память?
– Что ты такое говоришь, Трикс! Скоро ты опять к нам приедешь. На Рождество… Или на Пасху…
– О да, непременно, иначе я просто не выдержу.
Вошел Фриц с печеными яблоками.
– А вот и яблоки, дети мои. Осенью и зимой я буду каждый вечер угощать вас печеными яблоками. Я так люблю слушать их фырканье, когда они сидят в духовке. Эти звуки наполняют душу уютом и миром.
– Как и все у тебя, дядя Фриц, – ввернула Трикс.
– Но любой мир ничего не стоит, если нет мира в сердце.
– Это верно, Фрид. Но он достигается только через мир с самим собой. А путь к нему – поиск своего места в жизни. Одним он дается легче, другим труднее. Из нас труднее всех Эрнсту. Но он искренен перед самим собой и, значит, стоит на верном пути.
– Это так трудно, дядя Фриц. Я всегда считала, что перед собой еще куда ни шло – можно быть искренней, а вот перед другими – никогда. И теперь поняла, что перед собой еще труднее, – прощебетала Паульхен.
– Ты опять за свое, – поддразнил ее Фрид.
– Конечно.
– Ну, тебе-то ничего не стоит быть искренней.
– Почему это?
– Потому что ты у нас пока еще очень юное и легкомысленное создание и вовсе не имеешь никаких задатков к искренности.
– Дядя Фриц, сейчас же выставь его за дверь!
– Прошу прощения, – промямлил Фрид.
– Нет-нет, вон отсюда!
– Ну смени гнев на милость, Паульхен.
Она подумала.
– Тогда скажи: «Я противный и отвратительный».
– Я противный и отвратительный…
– Он просто испугался, а вовсе не исправился. Дядя Фриц, печеные яблоки с печеньем – в самом деле пальчики оближешь. Откуда у тебя такое вкусное печенье?
– Это забавная история. Прихожу я в лавку булочника и вежливо прошу мое любимое печенье. А смазливая продавщица говорит: «Сожалею, сударь, но мы его только что продали». – «Ах, Боже мой, фройляйн, умоляю, поищите, может, найдется хоть немного». Она улыбнулась: «Немного у нас еще есть, конечно. Но мы оставили его для нас самих». – «Понимаете, фройляйн, у меня нынче крестины, а угостить абсолютно нечем». Она залилась краской и подала мне целый пакет печенья.
Все рассмеялись. Трикс тоже улыбнулась, но как-то очень грустно.
– Дядя Фриц, а теперь прочти нам какое-нибудь стихотворение.
ВЕЧЕР
Тишина – покров желанный
– Нежной лаской душу греет.
Не боюсь земных страданий,
Ведь с небес покоем веет!
В тишине излился свет,
Лунный свет на наши очи.
И усталая душа
Пить блаженной влаги просит.
Слабый отсвет фонарей
Тихо гладит руки наши
И с вечернею зарей
Жар полдневный прочь уносит.
Благость сладостных минут
Осеняет нас крылами,
И земных грехов приют
В грезах сладких исчезает.
Было так приятно в коричневато-золотистой комнате. В углах гнездились смутные тени, теплый свет лампы падал на руки и лица сидящих.
Трикс сняла со стены лютню и протянула ее Элизабет.
– Спой, пожалуйста. Ведь завтра меня уже здесь не будет, – попросила она.
Элизабет взяла лютню и запела своим серебристым голосом:
Завтра в путь отправлюсь я,
Время распрощаться —
Драгоценная моя,
Грустно расставаться.
Я люблю тебя, и мне
Оттого грустней вдвойне,
Утаю кручину
И тебя покину.
В комнате воцарилась тишина. Трикс неотрывно смотрела на Элизабет. Тонкая червонная линия очерчивала профиль певицы, а волосы отливали старым золотом, когда она, слегка наклонясь вперед, пела:
Счастье нас с тобой свело,
Разлучило горе.
Ах, как это тяжело,
Ты узнаешь вскоре.
Разлучаются сердца,
И печали нет конца
Для сердец влюбленных,
Вдруг разъединенных.
У Трикс из глаз закапали крупные слезы.
Не грусти и слез не лей,
Друга вспоминая,
Навсегда в душе моей
Сберегу тебя я.
Слышишь песню – это твой
Вестник вьется над тобой.
Прилетел с рассветом
Он к тебе с приветом.
Все были растроганы.
– Давайте прощаться, – хрипло сказал Фрид.
– Пусть Трикс еще немного побудет со мной, – возразил Фриц.
Элизабет поцеловала Трикс.
– Завтра утром я приду на вокзал.
Потом Трикс и Фриц остались одни.
Фриц молча погасил лампу и зажег свечи перед портретом Лу. Потом взял три бокала, наполнил их, поставил один среди цветов перед портретом, второй – перед Трикс, а третий взял себе. Девушка подняла на него заплаканные глаза.
– Теперь ты отправляешься в новую для тебя страну, Трикс. В такие минуты надежду всегда сопровождает страх. Если у тебя будет тяжко на душе, пусть воспоминание о нашем Приюте Грез утешит тебя и подарит прекрасный букет цветов. Ни в чем больше не раскаивайся. Теперь у тебя впереди свой путь. Иди по нему смело. Не робей и не мучай себя бесплодным раскаянием. Раскаяние только мешает. Оно подтачивает душу. Смотри на прекрасный свет впереди и не оглядывайся назад. Эти свечи, горящие перед портретом Лу, – символ твоего прощания с Приютом Грез. Унеси ее портрет в своем сердце. Эта женщина умела любить. И любила очень сильно. Пусть она будет твоим светочем… Ты должна научиться этому – дарить любовь… В любви заключается загадка женщины и ее разгадка… Ее первооснова и ее родина. Прощай, Трикс.
И Фриц поцеловал ее в лоб.
Она разрыдалась. Но вдруг утихла и выдохнула, запинаясь на каждом слове:
– Дядя Фриц… В мою погибшую жизнь вновь вошел свет… Но прежде чем я пойду по пути безмолвия, мне хочется попрощаться с этой жизнью здесь, оставив что-то хорошее. Дядя Фриц, прими единственный дар, которым обладает девушка с улицы: разреши мне на эту ночь остаться у тебя.
Она прижалась к нему и спрятала голову у него на груди.
Фриц был потрясен. Значит, она решила, что ей придется обречь себя на самоотречение, и вздумала попрощаться со всем, что было в ее жизни.
– Дитя мое, – мягко промолвил он, – тебя ожидает вовсе не тишина самоотречения, а мир глубокого душевного счастья. Тебе надо не прощаться с жизнью, а заново ее начинать! Высохшие источники в твоей душе вновь радостно зажурчат, и затерявшиеся родники пробьются на поверхность! Любовь и доброта! Ты спокойно соберешь все это в широкую реку, а река вольется в далекое море. Ты еще сделаешь кого-то очень счастливым, ибо в тебе таится множество сокровищ.
– Я… сделаю кого-то… какого-то человека… счастливым?
– Да, дитя мое, и ты сама будешь очень счастлива.
– Неужели… неужели это правда?
– Да!
– О, дядя Фриц… Теперь серая завеса исчезла… Я вновь вижу прекрасную страну… Вот теперь я могу уйти… Ах, если бы ты шел рядом! Можно, я буду тебе писать?
– В любое время, и я тотчас буду отвечать. Если я тебе понадоблюсь, приезжай или напиши – и я приеду.
– До свидания… До нашего свидания, дорогой дядя Фриц!
Она протянула ему губы для поцелуя.
– Прощай, Трикс.
Она постояла в дверях и еще раз оглядела мансарду – тихую коричневатую комнату, Окно Сказок, уголок Бетховена с красивым портретом и мерцающими свечами, голову Христа работы Фрица, мягко освещенную свечным пламенем, – тут слезы вновь потоком хлынули из ее глаз, и Трикс рыдая выбежала за дверь.