Эдо, Кара
– Я чуть не спятил, когда увидел, – сказал Эдо. – Те же рисунки, практически один в один. То есть на Этой и Другой сторонах сейчас идут две почти одинаковые выставки художника Зорана Беговича, якобы трагически погибшего еще в прошлом году и живого-здорового. Причем обе в итоге развесил я. Только здесь рамы пришлось оставить, а у Клауса я от них наконец-то избавился. Закрыл, блин, гештальт.
– Ты псих вообще, – вздохнула Кара. – Гештальт он закрыл! А ключ от него небось романтично выбросил в море.
– Так не выбросил. Вот же, тебе принес.
– Не буди во мне зверя, – строго сказала Кара. – А то проснется голодный, и придется его твой кровью кормить. Нет, ну правда. Ты же взрослый, мать твою, человек. Даже по-своему умный. Да еще с таким опытом, какого ни у кого больше нет. Мог бы додуматься, что тебе этого Зорана надо обходить десятой дорогой. Просто чтобы человеку не навредить.
– Так я и додумался. И почти неделю честно его обходил. Даже на выставку решил не соваться, ну его к черту. Но очень хотел посмотреть, как он на Этой Стороне рисует. Поэтому напросился зайти в галерею вечером, за день до открытия. Был уверен, там в это время сотрудники впахивают, а художник уже где-нибудь заранее отмечает. Ну или просто дома сидит. Но нет. Карма у него такая, у Зорана, – во всех реальностях от развесок страдать. Ну и у меня тоже, как оказалось, карма – его спасать.
– Все люди как люди, а у этих внезапно какая-то карма! – фыркнула Кара. – Зачем она вам?
Теоретически ей сейчас полагалось по-настоящему рассердиться. Но на практике почему-то не получалось. Поди рассердись на человека, который так сияет, что хоть темные очки надевай. Да и толку-то на него сердиться теперь, задним числом.
– Ты о художнике подумал? – спросила Кара. – Каково ему будет, если начнет вспоминать то, что с ним, с твоей точки зрения, произошло, а с точки зрения его, да и самой реальности – никогда не было. Не представляю, насколько должны быть железные нервы, чтобы с таким совладать.
– О художнике я не просто подумал. Я теперь о нем вообще всегда думаю, словно нет своих дел. Потому что, дорогая моя, это же реально чокнуться можно! Он там рисует то же самое, что рисовал здесь. И не в том дело, что рисунки похожи, это как раз понятно, все-таки одна рука. А в том, что он рисует, полагаясь на свой здешний, а не иллюзорный тамошний опыт… Погоди, не кривись, я сейчас объясню наглядно. Смотри сюда.
Достал телефон, показал Каре несколько фотографий. Два наброска, сделанные золотистой краской по зеленому фону, третий, наоборот, зеленым по золотому. Кара не считала себя знатоком, но тут и знатоком быть не надо, достаточно элементарной насмотренности, чтобы сразу понять: очень сильный художник этот Зоран Бегович. Но не о том же был разговор.
– Качество, конечно, отвратное, – вздохнул Эдо. – Всегда считал, что фотографировать искусство телефоном – бесчеловечное преступление. Но у меня просто не было выхода: один из этих рисунков теперь у Люси, а второй вообще в баре висит…
– Все преступники говорят, что у них не было выхода, – ехидно вставила Кара.
– Про преступников тебе точно видней. А теперь вот на это посмотри.
Положил перед Карой тонкий выставочный буклет галереи «Эпсилон Клауса». Нетерпеливо ткнул пальцем в одну из иллюстраций и снова сунул под нос телефон:
– Ты видишь? Он эту картинку почти в точности повторил. А теперь вот что я тебе скажу. Это, конечно, формально, по всем критериям, абстрактный экспрессионизм – такой, обновленный; ну, он, как любое интересное направление раз в какое-то время заново возрождается. Но интересно сейчас не это, а то, что на самом деле он не абстрактный ни разу. А предельно конкретный.
– Ты вообще учитывай, что я не искусствовед, – заметила Кара.
– А разговор у нас с тобой тоже не искусствоведческий. Обычный житейский разговор. О том, что у некоторых людей иногда включается такое… – даже не знаю, как лучше сказать – особое, дополнительное, что ли, зрение. И тогда начинаешь видеть мир вот в точности таким, как здесь нарисовано – зыбким, текучим, переливающимся, окутанным почти невидимой сияющей паутиной, которая явственно связывает все со всем. Я сам здесь два раза такое видел. В первый раз, когда стоял на мосту через Вильняле, то ли уже наяву, то ли еще в чужом сне; подозреваю, на самом деле ровно посередине, между тем и другим.
– Это когда ты только в город приехал, и тебе морочил голову наш общий друг?
– Ну да. А второй раз уже сам, без посторонней помощи. Хотя черт его знает, может, и с помощью, просто я о ней ничего не знал. Шел по набережной Вильняле в том месте, где сейчас с другой стороны новостройки, и вдруг накрыло меня. Хотя ничего специально не делал. Даже не вспоминал. Музыку слушал в плеере, думал о каких-то своих делах, и вдруг – бабах! Счастье было невероятное. Может быть, вообще самое крутое, что со мной в жизни случилось. В обеих жизнях, или сколько их там у меня… Да, и был еще один случай. Но не здесь, а дома. Или мне теперь полагается говорить: «Не дома, а у вас»? Короче, на Этой Стороне. Возле моря, когда я туда в одиночку сбежал, ты еще потом страшно ругалась.
– Да я много раз страшно ругалась, – невольно улыбнулась Кара.
– Ну, значит, в один из этих разов. Я сидел на пляже, ничего особенного не делал, то ли вспоминал, как когда-то вот так же у Зыбкого моря один сидел, то ли просто придумывал, будто вспоминаю. И вдруг, ни с того, ни с сего, тоже сияние отовсюду, словно поверхностью моря, в которой отражается предвечернее солнце, стало вообще все. Так вот, знаешь, что самое главное? У нас, на Этой Стороне, сияющая паутина совсем другая. Не золотая, а перламутрово-белая. И тоньше, и движется гораздо быстрей. И фон, то есть весь остальной мир, не зеленый, а голубой. Я уже потом подумал, это, наверное, потому, что разные свойства материи там и здесь.
Он замолчал, почти невольно пытаясь уцепиться за это воспоминание – может быть, если как следует сосредоточиться, все повторится? Мир снова вспыхнет, засияет и потечет?
Но ничего, конечно, не вышло. Почему-то нарочно, волевым усилием такие вещи не получаются никогда.
– Ничего себе, какие внезапно подробности выясняются, – наконец сказала Кара. – Так странно все это от тебя слышать! Словно ты – какой-нибудь древний жрец. Они, говорят, видели зыбкие линии мира, связывающие все со всем. То есть не просто «говорят», это как раз вполне несомненная штука. Ханна-Лора до сих пор так видит, если захочет. И Стефан однажды при мне этими сияющими линиями мира своих сотрудников вдохновенно грузил. Типа, не надо руками за них хвататься, если показалось, будто что-то неладно, следует немедленно его вызывать. Для меня-то эти «линии мира» пока просто слова. Никогда их своими глазами не видела. И тут вдруг ты!..
– Да ладно бы я, – нетерпеливо отмахнулся Эдо. – Что с меня взять, я псих. Может, в древние жрецы так и записывались, кто их знает: сперва заводили себе несколько жизней, потом от этого дела аккуратно, не особо кидаясь с топорами на окружающих, сходили с ума. Короче, я – это сейчас неважно. А вот художник – да! Ты прикинь, исчезнув отсюда, оказавшись на Этой Стороне, с новой судьбой, памятью и полной уверенностью, что там родился и всю жизнь прожил, он рисует Другую Сторону. Ее тайные линии мира, зыбкость, золотое сияние – вот это все. То есть чувственный опыт есть чувственный опыт. Вот уж что не пропьешь! Знаешь, что мне это напомнило? Как я сам, уехав из Граничного города, сменив судьбу и все позабыв, продолжал чинить сломавшиеся приборы домашним способом, каким-то мне самому непонятным невнятным усилием воли. И, собственно, до сих пор продолжаю чинить. Просто я не художник, хотя формально какое-то время числился таковым. У меня другое призвание – примусы починять. А то бы тоже небось сидел, рисовал с утра до ночи линии мира. Только не золотые, а перламутрово-белые. На голубом.
Кара озадаченно покачала головой.
– Про приборы ты раньше мне не рассказывал.
– Да просто как-то к слову не приходилось.
– Ну и дела.
– Ты, кстати, возьми буклет на работу. Покажи его Стефану. Спроси, это вообще похоже на здешние линии мира? Или мы оба что-то другое видели? И если другое, то что тогда? И заодно всю историю про художника ему расскажи.
– Да историю-то он знает. Но буклет давай. Покажу, конечно. И спрошу. Да ты и сам его расспросить можешь. Он у Тони почти каждый вечер сидит.
– Он-то, может, и каждый, да я не каждый, – усмехнулся Эдо. – Только когда есть подходящее настроение в дверь до посинения колотить. Это, как я понимаю, мой персональный способ вхождения в пространство чудесного – расшибать об него лоб. Другой вариант – чтобы притащили за шиворот. Или даже как младенца на руках принесли. Это бывает чертовски приятно. Но ты меня знаешь, я люблю все делать сам.
– Ну так можно чередовать, – пожала плечами Кара. – Сегодня принесли на руках, завтра сам.
– Да можно, конечно. Но на самом деле, не стоит. Когда часто носят на руках, в организме потом отчаяния не хватает. И лоб как-то неубедительно расшибается об чудеса.
– Совсем дурак, – улыбнулась Кара. – Но тебе, конечно, видней, что со своей жизнью делать.
– Первое – чистая правда, – в тон ей ответил Эдо. – Насчет второго – да черт его знает. Хотел бы я, чтобы было так.
– От художника ты теперь уже не отстанешь, я правильно понимаю? – прямо спросила она.
– Да опять же, черт его знает. Может, как раз и отстану. У меня своих дел невпроворот, а в сутках всего двадцать четыре часа, из которых дома можно провести никак не больше восьми. Но тогда кто-то другой должен начать к нему приставать. Потому что… ну слушай. Он же сейчас, по сути, примерно в таком положении, в каком я долгие годы был. Старую жизнь потерял, новую получил, сам ничего не понял и, как ни в чем не бывало, продолжает скакать. Только я-то, в отличие от него, уже знаю, что можно получить в одни руки две своих жизни разом. И что на практике это означает – обе навсегда потерять, а самому при этом остаться. Это, конечно, ужас невыносимый, с точки зрения беспомощной человеческой головы. Но одновременно немыслимое сокровище – если в хороших руках. А Зоран очень крутой художник. Значит, руки у него хорошие. Еще и получше моих.
– На самом деле совсем не факт, – заметила Кара. – То есть напрямую это точно не связано. Может быть, нет, может быть, да.
– Ну, пока не попробуешь, не узнаешь. Я считаю, всегда лучше пробовать, чем смирно на месте сидеть. Сама знаешь, мне тут многие помогали. И, собственно, продолжают – вы все продолжаете мне помогать. Значит, я сам тоже должен оказывать помощь – при условии, что могу. Правда, в этом я как раз не уверен. С другой стороны, слушай, а кто вообще может быть хоть в чем-то уверен в такой ситуации? Не случалось же ничего подобного никогда!
– Я тоже об этом все время думаю, – подхватила Кара. – Что не было прецедентов. Эта Сторона уже не раз себе здешних людей забирала – приезжих, одиноких, которых никто не ждет; то есть где-нибудь дома их, может, и ждали, но в нашем городе – точно нет. А чтобы вот так, при свидетелях, да еще и сохранив их следы на Другой Стороне, причем не какие-то мимолетные, а целую выставку, на которую куча народу может прийти – не было такого при мне. И при Ханне-Лоре тоже ничего подобного не случалось. А как оно было до нее, дело темное. Никто в ту пору за подобными вещами специально не наблюдал… Ай, да неважно. Важно, что это случилось. У нашей Люси и отчасти, опосредованно у тебя на глазах. Как будто нарочно вам показали: смотрите, и так бывает! Я, видишь ли, полагаю, что у реальности есть своя воля. И, пусть непостижимый для нас, но все-таки разум. Она не действует сдуру, наугад. И вот зачем бы ей это понадобилось? Пока не могу понять.
– А может, просто кусок такой вкусный, что не смогла мимо рта пронести? – рассмеялся Эдо. – Такой отличный художник, срочно хочу, дайте мне немедленно, и плевать на свидетелей! Губа-то не дура. Я бы на месте любой реальности сам такое добро к рукам прибрал.
– И это возможно, – вздохнула Кара. И с несвойственным ей обычно мечтательным видом повторила: – Все возможно. В том и штука, что вообще все.