Желание показать себя первым проявляется в стольких формах, сколько возможностей предоставляет данное общество. Способы, которыми люди состязаются друг с другом, столь же различны, как и вещи, за которые они борются, и действия, в которых они принимают участие. Все решает жребий, либо сила и ловкость, либо кровавая схватка. Соревнуются в мужестве или выносливости, искусности или знании, в бахвальстве и хитрости. Дается задание помериться силами или умением, сделать что-нибудь особенно трудное, какую-нибудь сложную вещь, выковать меч, найти необычную рифму. Участвующим задают вопросы, на которые нужно ответить. Состязание может принимать такие формы, как божий суд, пари, судебное разбирательство, дача обета или загадывание загадок. Во всех этих видах оно, в сущности, остается игрой, и в этом качестве игры лежит исходная точка для понимания функции состязания в культуре.
В начале всякого состязания стоит игра, то есть договоренность о том, чтобы в границах места и времени, по определенным правилам, в определенной форме совершить нечто такое, что приносит разрешение некоего напряжения и находится при этом вне обычного течения жизни. Чтó должно быть совершено и чтó станет выигрышем – вопрос, который в игровой задаче вырисовывается как вторичный.
Необыкновенным сходством отмечены во всех культурах обычаи состязания и значение, которое им придают. Это почти совершенное формальное сходство уже само по себе доказывает, как сильно вся игровая, агональная деятельность связана с глубинной основой душевной жизни человека и жизни общества.
Быть может, еще яснее, чем в областях права или войны, которые были рассмотрены выше, подобие форм архаической культуры сказывается в состязаниях в знании и мудрости. Для раннего человека что-то мочь или сметь означает власть, а что-то знать – волшебную власть. По сути, для него всякое определенное сведение священно, это есть тайное и колдовское знание. Ибо для него, собственно, всякое отдельное знание находится в прямой связи со всем миропорядком. Упорядоченный ход вещей, установленный и определенный богами, сохраняемый и поддерживаемый отправлением культа для сохранения жизни и на благо человека, этот ṛtam, если назвать его древнеиндийским словом, ничем иным не оберегается столь надежно, как знанием человека о священных вещах и их тайных именах, знанием о происхождении мира.
Участвующие в священных празднествах состязаются в этом знании, ибо в выговариваемом слове оживает воздействие на миропорядок. Состязания в сакральном знании укоренены в самых глубинах культа и являются его существенной составной частью. Вопросы, которые жрецы по очереди или по вызову задают друг другу во время жертвоприношения, суть в полном смысле слова загадки, по форме и направленности совершенно подобные загадкам, которые задают при совместной игре.
Функция такого сакрального противоборства в загадывании загадок нигде не проявляется так отчетливо, как в ведической традиции. Во время больших праздников с жертвоприношениями эти состязания являются столь же существенной частью всего действия в целом, как и сама жертва. Брахманы состязаются в jātavidyā, знании начал, или в brahmodya, что лучше всего передать как произнесение священных имен. Уже сами наименования священной игры говорят о том, что задаваемые вопросы касаются возникновения космоса. В различных песнях Ригведы прямо запечатлены подобные состязания. В гимне I, 164, частично вопросы затрагивают космические явления, частично разгадка соотносит их с теми или иными особенностями ритуала жертвоприношения.
«Я спрашиваю тебя о крайнем пределе земли; я спрашиваю тебя, где пуп земли. Я спрашиваю тебя о семени жеребца; я спрашиваю тебя, что есть высшее место речи».
В гимне VIII, 29, главнейшие боги описываются через их атрибуты в десяти типичных вопросах-загадках, ответом на которые должно служить имя бога.
«Темно-рыжий один из них, переменчивый ликом, нежный и юный; златом он украшает себя (Сома). Опустился в лоно, сияющий, мудрый между богами (Агни)» и т. д.
Очень долго в этих песнях преобладает характер ритуальных загадок, тогда как отгадка опирается на знание ритуала и его символики. В форме загадок, однако, непосредственно зарождается самое глубокомысленное мудрствование относительно основ сущего. Грандиозный гимн X, 129, не без основания был назван Паулем Дойссеном «вещью, возможно наиболее достойной восхищения из всего дошедшего до нас с древнейших времен».
1. «Ни бытия не было тогда, ни небытия. Ни воздушного пространства, ни неба. Что двигалось? Где? Под чьею защитой? Состояла ли из воды глубокая бездна?
2. Ни смерти не было тогда, ни не-смерти; день и ночь не различались тогда. Само по себе, без дуновения, дышало лишь Это; и ничего не было, кроме Этого».
В утвердительных конструкциях этих стихов и двух последующих форма загадки еще только просвечивает сквозь поэтическое построение песни. Но затем опять возвращается прямая форма вопроса.
6. «Кто это знает, кто возвестит здесь, откуда оно возникло, откуда это творение?..»
Если допустить, что эта песня ведет свое происхождение от ритуальной песни-загадки, которая, в свою очередь, представляет собой литературно обработанное повествование о действительно имевших место состязаниях в загадках на празднике с жертвоприношением, то тем самым со всей возможной убедительностью выстраивается доказательство генетической взаимосвязи между игрой в загадки и священным мудрствованием.
В некоторых гимнах Атхарваведы, как, например, в гимнах X, 7 и 8, целые вереницы таких вопросов-загадок собраны вместе, они как бы свободно нанизываются одна на другую и приводятся к одному знаменателю, независимо от того, сопровождаются они ответами или нет.
«Куда удаляются полумесяцы, месяцы, соединяясь с годом? Куда – времена года?.. скажи мне их skambha!Куда, быть там вожделея, спешат вместе две девы, различные с виду, день и ночь? Куда, быть там вожделея, устремляются воды?
Как это не стихает ветер и дух не знает покоя? Почему никогда не остановятся воды, устремленные к истине?».
В этих примерах древнейшего восторга и упоения духа перед тайнами бытия нам не дано провести границу между священной поэзией, мудростью, которая граничит с безумием, глубочайшей мистикой – и пустым набором слов с налетом загадочности. Слово древних священников и певцов постоянно парит над вратами непознаваемого, которые для нас, так же как и для них, остаются закрытыми. Если здесь и есть что добавить, так только то, что мудрствование в этих культовых состязаниях рождается не из пустой игры, но в ходе священной игры. В мудрости упражняются, как в священных искусных ремеслах. Философия возникает здесь в форме игры. Космогонический вопрос о том, как появилось все то, что есть в мире, всегда был и остается одним из первых вопросов, занимавших ум человека. Экспериментальная детская психология показывает, что значительная доля вопросов, которые задает шестилетний ребенок, фактически может считаться вопросами космогонического характера: кто заставляет течь воду в реке, откуда берется ветер, вопросы о жизни и смерти и пр..
Вопросы-загадки ведических гимнов прямо ведут нас к наиболее глубоким суждениям Упанишад. Здесь, однако, мы не ставим себе задачу более подробно вникнуть в философское содержание священных загадок – но лишь поближе рассмотреть их игровой характер и как можно отчетливее продемонстрировать их значение в истории культуры.
Состязание в загадках, далекое от того, чтобы быть всего лишь забавой, составляет существенную часть культа принесения жертвы. Загадывание загадок так же необходимо, как и сама жертва. Оно понуждает богов. Занятную параллель с этим древнеиндийским обычаем мы находим у народов торадья на Центральном Целебесе. Загадывание загадок на их праздниках ограничено промежутком времени от момента, когда «беременеет» рис, и до начала уборки урожая – в связи с тем, что «выход на свет» загадок способствует «выходу на свет» колосьев риса. Всякий раз, когда загадку разгадывают, вступает хор с пожеланием: «Хлоп! Выходи-ка на свет, о наш рис, выходите на свет, тугие колосья, там, в горах наверху, там, в долинах внизу!» Во время года, предшествующее этому периоду, какая бы то ни было литературная деятельность запрещается, ибо она могла бы представлять опасность для произрастания риса. Одно и то же слово wailo означает загадку и сорго – полевой злак, который как средство пропитания местного населения был вытеснен рисом.
Кто хоть немного знаком с литературой Вед и Брахман, тот знает, что ее толкования происхождения вещей чрезвычайно расходятся и противоречат одно другому, что они в высшей степени пестры, вычурны и запутанны. Ни взаимосвязи, ни общего смысла там не найти. Если, однако, при этом держать в поле зрения изначально игровой характер космогонических спекуляций, так же как и происхождение толкований из ритуальных загадок, то становится ясно, что эта запутанность проистекает не столько из хитроумия и суетного корыстолюбия соперничающих друг с другом жрецов, желающих возвысить свою жертву над всеми прочими, сколько, пожалуй, из того факта, что все эти бесчисленные противоречивые толкования некогда должны были быть столь же бесчисленными разгадками ритуальных загадок.
Загадка являет свой священный, а это значит рискованный, опасный характер в том, что в мифологических или ритуальных текстах она почти всегда выступает как головоломная, то есть предстает как задание, выполняя которое можно голову сломить, поплатиться жизнью, ибо жизнь – это ставка в игре. С этой чертой согласуется и тот факт, что самой высокой мудростью считается умение задать такой вопрос, на который никто не смог бы ответить. Обе эти особенности вместе мы находим в древнеиндийском повествовании о царе Джанаке, который посулил награду в тысячу коров победителю в богословском споре брахманов, пришедших на его праздник жертвоприношения. Мудрый Яджявалькья заранее велит пригнать всех коров к себе и затем с блеском одерживает верх над всеми своими противниками. Когда один из них, Видагдха Сáкалья, оказывается не в состоянии дать ответ на один из вопросов, у него тотчас же слетает с плеч голова, что, должно быть, является схоластической версией мотива, что ему придется поплатиться собственной головой. Когда в конце концов никто уже не может задать ему ни одного вопроса, Яджявалькья, торжествуя победу, восклицает: «Достопочтенные брахманы, кто из вас пожелает, пусть спросит меня или пусть спросит всех; или, кто того пожелает, того спрошу я, или я спрошу всех!»
Игровой характер здесь прямо-таки выпячивается наружу. Сама священная традиция вступает в игру. Степень серьезности, с которой этот рассказ был включен в священные тексты, остается неопределенной и в основе своей несущественной, как и вопрос, действительно ли кто-либо из-за того, что не смог разрешить загадку, когда-либо распростился с жизнью. Главное здесь – игровой мотив как таковой. В греческой традиции сведения о таком состязании в загадках, где поражение стоило жизни, передает в несколько стертом виде рассказ о прорицателях Калхасе и Мопсе. Калхасу было известно пророчество, что он умрет, если встретит прорицателя лучшего, чем он сам. Он встречает Мопса, и они начинают состязание в загадках, которое Мопс и выигрывает. Калхас умирает от огорчения или же кончает с собою от досады за поражение; его ученики уходят с Мопсом. Здесь, как мне кажется, очевиден повторяющийся, хотя и в искаженном виде, мотив убийственной, головоломной загадки.
Как постоянный мотив встречается состязание в вопросах, где ставкой является жизнь, в сказаниях Эдды. В Vafthrúðnismál [Речах Вафтруднира] Óдин состязается в мудрости со всеведущим великаном, носителем знания древнейших времен. Это пари в полном смысле слова, где соперники ценой головы испытывают свое счастье. Сперва спрашивает Вафтруднир, затем Óдин. Вопросы они задают мифологического и космогонического характера, совершенно так же, как это описано в Ведах: откуда взялись день и ночь, откуда зима и лето, откуда ветер? В Alvissmál [Речах Альвиса] Тор спрашивает карлика Альвиса о том, какие имена носят все вещи у асов, ванов, людей, великанов и карликов и в мире Хель; в конце концов карлик, как только на него падает дневной свет, оказывается заключенным в оковы. Такую же форму имеет песнь о Фьёлсвинне. В загадках Хейдрика фигурирует следующий мотив: конунг Хейдрик торжественно обещал, что всякий провинившийся перед ним может спасти свою голову, если загадает ему загадку, которую он, конунг, отгадать не сумеет. Хотя большинство этих песен относится к позднейшим в Эдде и намерением поэтов вряд ли было нечто большее, чем искусность стихосложения, связь с сакральными состязаниями в загадках проглядывает здесь со всей очевидностью.
Ответ на вопрос загадки не может быть найден путем размышлений или логических рассуждений. Этот ответ есть некое разрешение, внезапно открывшаяся возможность разорвать узы, которые наложил на вас тот, кто задал вопрос. Отсюда и то, что правильное решение тотчас же лишает силы спрашивающего. В принципе, на каждый вопрос есть только один ответ. Он может быть найден, если известны правила игры. Правила игры по виду могут быть грамматическими, поэтическими или же ритуальными. Нужно знать язык загадок, нужно знать, какая именно категория явлений обозначается символами колеса, птицы, коровы. Если возможен иной ответ, соответствующий правилам и при этом такой, о каком спрашивающий и не подозревал, – горе ему. С другой стороны, одна и та же вещь может быть представлена или выражена столь многими способами, что ее легко скрыть под покровом бесчисленного количества самых разнообразных вопросов-загадок. Часто решение загадки заключается в знании определенного священного или тайного имени вещей, как, например, в уже упоминавшихся Vafthrúðnismál [Речах Вафтруднира].
Если бы здесь речь шла о понимании загадки как формы вообще – вместо того чтобы говорить прежде всего об игровом качестве и функции загадки, тогда следовало бы углубиться в этимологические и семантические соотношения, которые связывают слово raadsel [загадка] с raad [совет], raden [советовать; отгадывать], имеющими, казалось бы, двойной смысл: и ееп raad geven [дать совет], и ееп raadsel oplossen [разрешить загадку]. Подобным же образом греческое αίνος (áйнос) – изречение, высказывание, пословица – связано с αίνιγμός, αίνιγμα (айнигмóс, áйнигма) – загадка. С точки зрения истории культуры такие жанры, как raad [совет], raadsel [загадка], мифологический эпизод, басня, пословица, очень близки друг другу. Обо всем этом, однако, мы упоминаем здесь лишь pro memoria, чтобы затем наметить черты загадки еще и в других направлениях.
Можно было бы сделать вывод, что загадка, по сути, и изначально является священной игрой, то есть что она лежит поверх границ, разделяющих игру – и серьезность; она чрезвычайно весома, нисколько не теряя при этом своего игрового характера. И если мы видим, что впоследствии она разветвляется в направлениях чистой забавы – и сакральных учений, нам не следует говорить ни о серьезности, опускающейся до шутки, ни об игре, возвышающейся до чего-то серьезного. То, что здесь происходит, можно было бы описать не иначе как процесс, в ходе которого жизнь культуры мало-помалу приводит к размежеванию между этими двумя сферами, которые мы различаем как сферы игры – и серьезности и которые, однако, в своей начальной фазе формируют некую нераздельную духовную среду, где и возникает культура.
Загадка, или, говоря вообще, задаваемый кому-то вопрос, остается, вне своего магического действия, весомым агональным элементом социального общения. В совместных играх загадка сочетается со всевозможными литературными схемами и ритмическими формами – таковы, например, вопросы, задаваемые по цепочке и в нарастающей степени следующие друг за другом, или вопросы о том, чтó превосходит все на свете, по известному типу: что слаще меда? и т. п. У греков придумывание апорий, то есть вопросов, на которые нельзя дать окончательного ответа, как игра было одним из излюбленных совместных занятий. Апории могут рассматриваться как ослабленная форма смертельной загадки. Роковой вопрос Сфинкса проступает словно бы все еще сквозь игру: ставкой в принципе продолжает быть жизнь. Красноречивый пример того, каким образом позднейшая традиция претворяет мотив роковой загадки, так что сакральная основа ее дает о себе знать со всей очевидностью, может поведать нам история о встрече Александра Великого с индийскими гимнософистами. Овладев одним городом, который оказывал ему сопротивление, Александр велит привести к себе десятерых мудрецов, давших совет воевать против него. Он будет задавать им неразрешимые вопросы. Кто ответит хуже всех, первым простится с жизнью. Один из них будет в этом судьею. Если он будет судить хорошо, то спасет себе жизнь. Вопросы большей частью носят характер космологических дилемм, игровых вариантов священных загадок ведических гимнов. Кого больше: живых или мертвых? Что больше: земля или море? Что было раньше всего: день или ночь? Ответы на вопросы содержат больше логических уловок, чем мистической мудрости. Когда же наконец один из мудрецов на вопрос, кто же дал наихудший ответ, молвит: один был хуже другого, – то тем самым весь план обесценивается: никто не может быть предан смерти.
Расчет на то, чтобы одурачить противника, прибегнув к загадке, существенно важен в дилемме, вопросе, ответ на который всегда будет во вред тому, кто отвечает. Это же верно и для загадок, имеющих двойное решение, причем первым приходит в голову одно из них, непристойное; такие загадки мы находим уже в Атхарваведе.
Среди множества сложных образований, в которых загадка обретает литературную форму, будь то для забавы или для назидания, есть некоторые, заслуживающие особого внимания, поскольку они с чрезвычайной ясностью являют нашему взору связь между игровым и сакральным. Прежде всего это беседа в форме вопросов и ответов религиозного или философского содержания. Она присутствует в самых разных культурах. Ее тема, как правило, – мудрец, которого вопрошают один или несколько других мудрецов. Заратустра предстает таким образом пред шестьюдесятью мудрецами царя Виштаспы. Соломон отвечает на вопросы царицы Савской. В литературе Брахман нередок мотив, когда юный брахмачарин, явившись ко двору царя, отвечает на вопросы или сам задает их и так из ученика делается учителем. Едва ли требуется доказательство, что подобная форма самым тесным образом примыкает к архаическому священному состязанию в загадках. Характерен в этом отношении один из рассказов Махабхараты. Блуждая по лесу, Пандавы оказываются у прекрасного пруда. Водяной не позволяет им напиться оттуда, покуда они не ответят на его вопросы. Все, кто тем не менее пытаются попить, падают бездыханными наземь. В конце концов Юдхиштхира говорит, что готов ответить на вопросы водяного. После этого начинается игра в вопросы и ответы, которая великолепно иллюстрирует переход от космологической священной загадки к игре ума и излагает чуть не все индийское учение об этических нормах.
Здраво рассуждая, религиозный диспут времен Реформации, такой, скажем, как между Лютером и Цвингли в Марбурге в 1529 г. или между Теодором дё Безом и его коллегами с католическими прелатами в Пуасси в 1561 г., прямо продолжает старый, священный обычай.
Milindapanha – иными словами, Вопросы Менандра – это рукопись на пали, вероятно составленная в начале нашего тысячелетия, которая, хотя и не входит в число канонических, высоко почитается буддистами как на Юге, так и на Севере. Она приводит беседы царя Менандра, во II в. до Р. Х. распространившего господство греков на Бактрию, с великим архатом Нагасеной. По содержанию и направленности это чисто религиозно-философское произведение, но по форме и тону оно совершенно отчетливо перекликается с состязанием в загадках. Само начало беседы вполне типично.
«Царь сказал:
– Почтеннейший Нагасена, не пожелаешь ли ты вступить со мною в беседу?
– Когда Ваше Величество желает беседовать со мною, как то делают мудрецы, вступая в беседу друг с другом, тогда я желаю, если же Ты будешь говорить со мною, как разговаривают цари, тогда я не согласен.
– А как беседуют мудрецы, почтеннейший Нагасена?
Следует объяснение:
– Мудрецы не выходят из себя, когда их ставят в тупик, цари же гневаются».
Тогда царь дает согласие беседовать с ним на равных – совсем как в игре, получившей название gaber у Франциска Анжуйского. В беседе принимают участие также придворные мудрецы. Пятьсот yonaka – ионийцев, греков, и восемьдесят тысяч монахов образуют публику. Нагасена ставит «вопрос в двух остриях, глубокий смыслом, трудно распутываемый, крепче любого узла», и царские мудрецы жалуются, что он терзает их каверзными вопросами, еретическими по духу. Это и вправду то и дело типичнейшие дилеммы, которые Нагасена предлагает вниманию царя, торжествуя и с вызовом: «А ну-ка догадайтесь, Ваше Величество!» Таким образом, перед нами проходят в сократической форме основные вопросы буддистского учения, изложенного в философски простых формулировках.
К жанру религиозных диспутов в форме вопросов и ответов принадлежит в конечном счете и трактат Gylfaginning [Видение Гюльви] из Эдды Снорри. Ганглери пускается в состоящий из вопросов и ответов разговор с Харом (Высоким), после того как тот вначале привлек внимание конунга Гюльви тем, что жонглировал семью мечами.
Последовательные переходы устанавливают связь между священным поединком в загадках о происхождении вещей и состязанием в каверзных вопросах о чести, жизни и благе – с богословско-философским диспутом. К этой же линии примыкают и другие диалогические формы, такие как ритуальное славословие и катехизис. Нигде эти формы не сочетаются и не переплетаются столь сильно, как в Авесте, где учение излагается главным образом в виде обмена вопросами и ответами между Заратустрой и Ахура Маздой. Ясны, литургические тексты ритуала жертвоприношения, несут на себе еще немало следов примитивной игровой формы. Типично богословские вопросы относительно учения, образа жизни и ритуала постоянно чередуются с древними космогоническими вопросами, как, например, в Ясне, 44. Каждый стих начинается восклицанием Заратустры: «Об этом я вопрошаю Вас, ответствуйте же как есть, о Ахура», а затем один за другим следуют вопросы, начинающиеся так: «Кто есть тот, который…» или: «Уж не мы ли…», «Кто подпер землю снизу и воздух так, чтобы они не упали…», «Кто сочетал скорость – с облаками и ветром?», «Кто сотворил благодатный свет и мрак… сон и явь?» И затем, ближе к завершению, примечательный вопрос, который свидетельствует о том, что мы и в самом деле сталкиваемся здесь с пережитком древних состязаний в загадках. «А теперь вопрошаю я Вас… обрету ль я награду, десять кобыл, жеребца и верблюда, коих, о Мазда, мне посулили?» Вопросы же, чисто катехизисные по типу, касаются происхождения и характера благочестия, различения добра и зла, всевозможных сторон непорочности, противодействия злому духу и т. д.
Поистине, тот швейцарский проповедник, который в стране и в век Песталоцци назвал написанный им катехизис для детей Rätselbüchlein [Книжечкой загадок], и представить не мог, что этой своей находкой он вплотную приблизился к древнейшим пластам истории культуры.
Богословско-философский диспут вроде вопросов Нагасены и ответов Менандра в конечном счете подводит нас непосредственно к вопросам научного характера, которые ставили перед придворными учеными и мудрецами из чужих земель владетельные князья более позднего времени. До нас дошел список вопросов, с которыми император Фридрих II Гогенштауфен обратился к своему астрологу Михаилу Скоту, а также ряд философских вопросов, направленных мусульманскому ученому Ибн Сабину в Марокко. Первый из указанных списков примечателен в свете рассматриваемой нами темы прежде всего смешением космологического, естественно-научного и богословского. На чем покоится Земля? Сколько всего небес? Как восседает Господь на Своем троне? В чем различие между осужденными душами и падшими ангелами? Сплошь ли тверда Земля или в ней есть пустые пространства? Отчего морская вода соленая? Как выходит, что ветер дует с разных сторон? Откуда испарения и извержения вулканов? Как получается, что души умерших, по-видимому, не хотят вернуться на Землю? и т. д. Отзвуки прошлого примешиваются здесь к новым мотивам.
Сицилийские вопросы Ибн Сабина отличает скепсис и дух Аристотеля, они кажутся гораздо более философскими, чем предыдущие. Но и они все еще примыкают к этому древнему жанру. Молодой мусульманский философ дает чуть ли не нагоняй императору: мол, вопросы ваши глупы и беспомощны и вы сами себе противоречите. В том, как скромно и сдержанно принимает император эту взбучку, Хампе видит «Фридриха как человека» и хвалит его за это. Но Фридрих знает, как и царь Менандр, что в игру в вопросы-ответы играют на равных: здесь друг с другом разговаривают, вспоминая слова старого Нагасены, не как цари, а как мудрецы.
Греки и в поздние времена все еще сознавали определенную связь между игрой в загадки и началами мудрствования. Клеарх, один из учеников Аристотеля, давший в трактате о пословицах теорию загадки, свидетельствует, что некогда она была предметом мудрствования: «древние имели обыкновение прибегать к загадкам как к доказательству своей образованности (παιδεῖα)» – что имеет явное отношение к философского рода упражнениям в разгадывании загадок, о чем шла уже речь выше. И действительно, не было бы ни трудным, ни неожиданным наметить линию от древнейших вопросов-загадок к первым творениям греческой философии.
Не будем касаться вопроса, в какой мере само по себе слово πρόβλημα (прóблема) выдает происхождение философского суждения из некоего вызова или задания. Ясно, однако, что всякий ищущий мудрости с древнейших времен до позднейших софистов и риторов выступает в качестве участника поединка. Он бросает вызов соперникам, старается нащупать их уязвимые места острой критикой и превозносит свои собственные мнения как единственно истинные, с юношеской самоуверенностью человека времен архаики. По своей манере и форме эти ранние опыты полемичны и агональны. Речь большей частью ведется от первого лица. Когда Зенон Элейский оспаривает мнения своих противников, он прибегает к апориям, то есть исходит, по-видимому, из их же собственных предпосылок, но выводит из них два противоречащих друг другу и взаимоисключающих следствия. Эта форма явно свидетельствует о сфере загадок. «Вопрос Зенона: Если место есть нечто, то в чём оно должно находиться? – Загадку разрешить нетрудно». Для Гераклита, «темного», природа и жизнь представляют γρῖφος (гри́фос), загадку. Он же – разгадыватель загадок. Изречения Эмпедокла зачастую несут отзвук мифического отгадывания загадок. Они еще облечены в поэтическую форму. Дикие до гротеска представления учения Эмпедокла о происхождении животных не выглядели бы неуместными в древнеиндийских Брахманах с их необузданной фантазией: «У нее выросло множество голов, не имевших шеи, руки блуждали вокруг, не имевшие плеч, и глаза бегали по сторонам, лишенные лбов». Древний мудрец вещает в тоне пророчества и душевного подъема. Абсолютная уверенность его та же, что у жреца, приносящего жертву, и мистагога. Он вопрошает о первопричине всех вещей, об изначальном – αρχή (архé), о становлении – φύσις (фю́сис). Это древние космогонические проблемы, с незапамятных времен поставленные в форме загадок и разрешаемые в форме мифа. Непосредственно из удивительных образов мифологической космологии – вроде пифагорейского представления о 183 мирах, расположенных друг подле друга в форме равностороннего треугольника, – выстраивается со временем логическая спекуляция об идее Вселенной.
Агональный момент раннего любомудрия особенно проявляется, как кажется, еще и в том, что древние мыслители были склонны видеть в мировом процессе вечную борьбу изначальных противоположностей, которые были заложены в существо всех вещей, как это запечатлено в китайском противопоставлении ян и инь.
Для Гераклита процесс борьбы был «отцом всех вещей». Эмпедокл выдвигал в качестве двух принципов, которые изначально и навеки правят мировым процессом, понятия φιλία (фили́а) – влечение и νεῖκος (нéйкос) – вражда, разлад. По всей видимости, не случайно склонность ранней философии к объяснению всего существующего через антитезу соотносится с антитетическим и агональным устройством раннего общества. Издревле было привычно мыслить обо всем как о двойственности противоположностей, видеть во всем господство состязательности. Гесиоду еще известно о доброй Эриде, благой Распре, наряду с Распрей губительной.
Этой предполагаемой взаимосвязи соответствует также представление, согласно которому извечная борьба всего сущего, борьба в Природе (Φύσις), понимается как правовой спор. Тем самым мы вновь попадаем в сердцевину архаической культурной игры. Вечная борьба в Природе есть, таким образом, противоборство перед лицом суда. Согласно Вернеру Йегеру, понятия Космос [порядок], Дике [справедливость] и Тисис [кара, возмездие] перенесены из области права, к которой они и относятся, на мировой процесс, с тем чтобы его можно было осознать в терминах судопроизводства. Точно так же αιτία (айти́а) первоначально обозначало правовое понятие вины, прежде чем стало отвлеченным термином, обозначающим понятие естественной причинности. Анаксимандр был первым, кто придал форму этой идее; к сожалению, слова его дошли до нас лишь в крайне отрывочном виде. «Но из чего возникают все вещи (подразумевается: из бесконечности), туда же они и с неизбежностью канут. Ибо друг другу должны они дать искупление и принести покаяние за свою несправедливость, когда сбудутся сроки». Вполне ясным это изречение названо быть не может. Во всяком случае оно имеет отношение к представлению, что Космос должен был бы из-за свершенной им некоей несправедливости сам искать покаяния. Что бы ни имелось в виду, в этих словах, несомненно, кроется очень глубокая мысль, перекликающаяся с христианскими представлениями. Остается, однако, открытым вопрос, лежала ли уже в основе этого представления действительно зрелая идея государственного устройства и правовой жизни, примеры которых дают нам греческие города-государства. Не имеем ли мы здесь дело скорее с гораздо более древним слоем понятий о праве? Не выражена ли в этих словах та архаическая концепция права и воздаяния, о которой шла уже речь выше, когда идея права еще полностью лежала в области единоборства и метания жребия, – короче говоря, когда правовой спор еще был священной игрою? В одном из фрагментов Эмпедокла говорится – по поводу могучей борьбы стихий – об исполнении времен, которое к этим первоначалам обоюдно «влечется обширною клятвой». Полностью постичь смысл этого мистико-мифического образа, видимо, невозможно. Тем не менее ясно, что мысль мудреца-провидца находится здесь в той сфере правового состязания-как-игры, в которой мы уже научились видеть важную основу первозданной культурной и духовной жизни.