В заключение замечу, что, на мой взгляд, для молодого натуралиста не может быть ничего лучше путешествия в дальние страны.
Чарлз Дарвин. Путешествие натуралиста вокруг света на корабле «Бигль»
Во время своих поездок по свету я встречал много любопытных и интересных людей. Если бы мне надо было составить их список, то под первыми номерами шли бы в нем два человека, которых я встретил во время последних десяти дней моего пребывания в Калилегуа.
Однажды утром ко мне пришел Хельмут и сказал, что ему надо съездить по своим делам на эстансию неподалеку от Калилегуа и что там рядом есть другая эстансия, управляет которой человек, державший (как ему сказали) прирученных животных. По дороге Хельмут рассказал мне кое-что об этом человеке.
– Я никогда не видел его, но все местные жители говорят, что он происходит из очень знатной европейской семьи. Они говорят, что ему приходилось принимать у себя королей и принцев, когда его отец был премьер-министром одного из балканских государств. Я не знаю, правда ли это… вы понимаете, Джерри, как рождаются слухи в провинции? Начинаются разговоры о вашем прошлом, и если ничего придумать не могут, то просто говорят, что вы не состоите в браке со своей женой, что вы пьяница или что-нибудь в этом роде.
– Да, я знаю, как это бывает, – сказал я, – однажды я жил в уютной английской деревушке, где нельзя было заговорить ни с одной женщиной в возрасте от семи до семидесяти лет, чтобы тебя не обвинили в изнасиловании.
– И все же, – философски заметил Хельмут, – если у него есть для вас животные, то кому какое дело, что он собой представляет.
Проделав двухчасовой путь, мы свернули с шоссе и направились по ухабистому проселку через плантации сахарного тростника. Вскоре мы подъехали к красивому небольшому одноэтажному дому, утопавшему в хорошо ухоженном саду. На газоне валялись детские игрушки: конь-качалка и истрепанный плюшевый мишка; в цементном мелком бассейне для детских игр плавала маленькая яхта, сильно накренившаяся на правый борт.
– Вот мы и приехали, – сказал Хельмут. – Выходите. Я заеду за вами часа через два, ладно?
– Ладно, – согласился я, выходя из машины. – А как зовут этого человека?
– Капораль, – сказал Хельмут и уехал, окутав меня тучей пыли.
Высморкавшись, чтобы избавиться от пыли, забившейся в нос, я деловито похлопал в ладоши, а потом открыл калитку и пошел к дому.
Когда я подходил к широкой веранде, из-за угла дома появился человек. Он был высок, хорошо сложен и одет в обычный костюм – сморщенные сапоги, бомбачас до колен, грязную рубашку и видавшую виды шляпу с широкими полями.
– Buenos dias, – сказал он, приближаясь.
– Buenos dias. Я хочу видеть сеньора Капораля. Он дома? – спросил я.
Он подошел ко мне и снял шляпу.
– Я Капораль, – сказал он и протянул руку, щелкнув каблуками и слегка поклонившись. Жест этот был не театральным, а скорее заученным. У человека было тонкое смуглое лицо, из черных глаз лучилась доброта. Под орлиным носом он носил холеные, тщательно подстриженные усы, но щеки и подбородок его заросли черной щетиной.
– Вы говорите по-английски? – спросил я.
– Да, конечно, – ответил он тотчас с безупречным произношением, которому его научили, должно быть, еще в школе. – Я говорю не очень хорошо, но разговор вести могу довольно свободно. Но почему мы здесь стоим? Пожалуйста, зайдите и выпейте кофе.
И он указал мне на дверь, которая вела в небольшую комнату, служившую одновременно и гостиной и столовой. Пол был тщательно натерт и устлан пестрыми веселыми циновками местного плетения. Немногочисленная мебель была отполирована и блестела. Он заглянул в другую комнату, крикнул: «Maria, café para dos, por favor» – и, улыбаясь, обернулся ко мне.
– Для меня это большое удовольствие, – искренне сказал он. – Мне очень редко выпадает возможность попрактиковаться в английском. Но сначала, извините, я вас ненадолго покину. Сейчас будет готов кофе… вот сигареты… чувствуйте себя как дома.
Он поклонился и вышел. Я машинально взял сигарету и вдруг с удивлением заметил, что шкатулка, в которой были сигареты, сделана из серебра, а на крышке у нее вычеканен сложный и красивый узор. Оглядев комнату, я заметил еще несколько серебряных предметов – прелестную вазу на тонкой ножке, полную красных цветов гибискуса, на буфете пару подсвечников прекрасной работы, а между ними массивную вазу для фруктов, которая, по-видимому, весила не менее двух фунтов. Я подумал, что рассказы о Капорале не лишены основания, так как эти серебряные предметы были сделаны не в Аргентине и стоили уйму денег. Хозяин вернулся поразительно быстро, но успел умыться, побриться и надеть чистые бомбачас, ботинки и рубашку.
– Теперь я могу принять вас как следует, – улыбаясь, сказал он, когда прислуга-индианка внесла в комнату поднос с кофе. – Чем я могу быть вам полезен?
Я объяснил, что у меня есть собственный зоосад на Чэннел Айлз и что я приехал в Аргентину собирать для него животных. Это его очень заинтересовало. Оказалось, что до совсем недавнего времени у него было несколько ручных животных, которыми забавлялись его дети, но так как животные подросли и стали небезопасны, то он отослал их в зоопарк в Буэнос-Айрес. Это случилось всего за три дня до моего приезда в Жужуй, так что можно представить себе, как я расстроился.
– У меня было два нанду, – сказал он с улыбкой, увидев мрачное выражение моего лица, – майконг, оцелот и пекари. Я очень сожалею, что отослал их. Если бы я знал, что вы приедете…
– Ничего, – сказал я. – Но если вы что-нибудь достанете в течение ближайших десяти дней, пошлите за мной в Калилегуа или напишите, и я приеду.
– Конечно, – сказал он, – с превеликим удовольствием.
Он налил мне кофе, и мы переменили тему разговора. У него были самые безукоризненные манеры и вид человека, который привык не только свободно располагать деньгами, но и занимать высокие посты. Он все больше и больше удивлял меня, но у него были слишком хорошие манеры, чтобы говорить о самом себе, и поэтому он старался выбирать для разговора такие темы, которые, как ему казалось, меня интересовали. Воспользовавшись затишьем в разговоре, я спросил его:
– Простите меня, но я все время смотрю с восхищением на ваши подсвечники. Они очень красивые. Я никогда раньше не видел таких.
Лицо его радостно вспыхнуло.
– О да, они очень хороши, – сказал он, посмотрев на подсвечники. – Это все, что мне удалось сохранить от прежней жизни… Приятно иметь несколько вещиц, напоминающих о прошлом, – добавил он, помолчав. – Какие охоты мы, бывало, устраивали! Вы не противник охоты?
– Нет, я не против охоты, – признался я, – если животных не истребляют без разбора.
Глаза его заблестели.
– Может быть, – нерешительно спросил он, – вы хотите посмотреть фотографии?..
Я сказал, что с удовольствием посмотрел бы фотографии. Он быстро вышел в другую комнату и вскоре вернулся с большой, красиво инкрустированной дубовой шкатулкой, которую поставил на пол.
Открыв крышку, он высыпал на циновку большую кипу фотографий, которую быстро перемешал. Он вытаскивал из кипы фотографию за фотографией, взволнованно совал мне их в руки. Ему они напоминали об охотах, которые он не мог забыть, но люди, изображенные на фотографиях, для него почти ничего не значили.
– Вот это – большой кабан, которого мы застрелили… это было во время охоты, устроенной для шведского короля… видите, какое великолепное животное, стрелять его было просто жаль… поглядите, какие клыки.
На фотографии был чудовищный кабан, лежавший на земле. Верхняя губа его презрительно поднималась над большими клыками, а позади него, позируя, стоял с ружьем в руке шведский король.
Мы рассматривали фотографии около часа, фотографии, в которых парадом проходили животные, короли и знать. Потом, наконец, я вытащил из кипы большую фотографию, на которой была огромная столовая, отделанная деревом. Над длинным столом, уставленным серебром и хрусталем, висели люстры, похожие на молодые перевернутые елки. За столом сидели красиво одетые мужчины и женщины. Во главе стола я увидел пожилого человека, справа от которого восседал какой-то усыпанный драгоценностями индийский властелин в тюрбане.
– А, – сказал он небрежно, – это был банкет, который мы дали в честь магараджи. Лучше посмотрите на этих косуль. Какие великолепные рога!
Вскоре я услышал гудок машины Хельмута и неохотно поднялся, чтобы уйти. Мой хозяин сунул фотографии обратно в шкатулку и закрыл крышку.
– Простите, – сокрушенно сказал он, – что я досаждал вам своими фотографиями. Если бы моя жена была здесь, она оказала бы вам более достойный прием.
Я запротестовал, сказав, что хорошо провел время. На языке у меня вертелся один вопрос, задать который я не решался, так как боялся, что это будет проявлением невоспитанности.
– Скажите, сеньор Капораль, – сказал я, – а вы никогда не скучаете по своему прошлому? После такой великолепной жизни, когда у вас были деньги, охота и влиятельные друзья, не находите ли вы Аргентину, ну, скажем, немного скучной?
Он посмотрел на меня и рассмеялся.
– Сеньор Даррелл, – сказал он, – то, что я вам показал, давно прошло как сон. В свое время это было великолепно. Но теперь у меня новая жизнь. Я коплю деньги, чтобы послать своих детей учиться в Буэнос-Айрес, и у меня останется еще немного средств, чтобы купить небольшую эстансию для себя и жены, когда дети подрастут. Чего же мне еще желать?
Я задумался над его словами, а он, улыбаясь, наблюдал за мной.
– А вам нравится ваша работа? – спросил я. – Вы управляющий этой эстансией?
– Конечно, – ответил он. – Это гораздо лучше того, чем я занимался сразу же после своего приезда в Аргентину.
– Что это была за работа? – полюбопытствовал я.
– Я кастрировал быков в Кордобе, – хихикнув, сказал он.
Я вышел и, начиненный мыслями, сел к Хельмуту в машину. Мне удалось провести два часа с весьма необыкновенным человеком – по-настоящему счастливым и совершенно неозлобленным.
Моя коллекция животных так разрослась, что один только уход за ней отнимал весь день. Я уже не мог сбегáть на три-четыре дня и оставлять моих животных на бедную Эдну. Кроме того, я был занят изготовлением клеток для тех зверей, которые до сего времени разгуливали на свободе или сидели на привязи. Пора было подумать об отъезде. Сначала я хотел отправиться со своей коллекцией в Буэнос-Айрес самолетом, но, когда я получил смету расходов, мне показалось, что над ней поработало Королевское астрономическое общество, привыкшее иметь дело со световыми годами.
Значит, о самолете не могло быть и речи. Ехать в поезде два дня и три ночи – удовольствие небольшое, но другого выхода не было. Чарлз, несмотря на множество собственных забот и волнений из-за жены, которая лежала в больнице, устроил все с присущей ему быстротой и сноровкой. А я стучал себе в саду молотком и пилил, готовя клетки для путешествия в поезде, и не спускал глаз с тех животных, которые еще не были взаперти и могли набедокурить. Самыми большими среди них были коати, Марта и Матиас. Они сидели на привязи под деревьями. Я очень люблю коати, хотя и знаю, что не все разделяют мое пристрастие к этим очаровательным животным. Я нахожу что-то очень трогательное в их длинных шершавых носах со скошенными кончиками, в их пальцах, торчащих в разные стороны, как у голубей, в их медвежьей походке и манере держать трубой полосатый хвост, похожий на пушистый восклицательный знак. На воле они держатся довольно большими стаями. Бродя по лесу, они переворачивают стволы упавших деревьев и камни, обнюхивая каждый укромный уголок и каждую щель своими носами, похожими на пылесос, потому что пищей им может служить все – от жуков до птиц, от фруктов до грибов. Как и большинство мелких стайных млекопитающих, они общаются друг с другом с помощью богатого набора всяких условных звуков, и я уверен, что «беседы» стаи коати заслуживают специального изучения. Матиас при мне по целому часу издавал всякие птичьи писки и трели. Обследуя гнилое бревно или камень и учуяв сочного жука или слизняка, он начинал похрюкивать на разные лады, перемежая это хрюканье странным чавкающим шумом, который он издавал, очень быстро щелкая зубами. В ярости он неистово визжал, трясясь всем телом, как в лихорадке, и кричал так протяжно и пронзительно, что едва выдерживали барабанные перепонки.
Обоих коати я привязывал на очень длинных сворках к деревьям. Когда они заканчивали обкопку и обследование каждой щепки и камня на всей площади, которую им позволял охватить поводок, я привязывал их к другому дереву. Всякий раз при этом Матиас поначалу тратил минут десять на то, чтобы обозначить свои новые владения пахучими выделениями железы, которая находится у него у основания хвоста. Он торжественно ходил по кругу с выражением крайней сосредоточенности на морде и через определенные интервалы присаживался, чтобы потереться задней частью тела о понравившийся ему камень или палку. Проделав эту операцию, которая у коати равнозначна поднятию флага над завоеванной территорией, он держался уже свободнее и с чистой совестью начинал охоту за жуками. Если какой-нибудь из местных псов неосторожно приближался к территории коати, то второй раз этого он больше никогда не делал. Коати медленно шел навстречу собаке, угрожающе стуча зубами, держа хвост трубой и раздуваясь вдвое против обычных размеров. Подойдя к собаке, он вдруг, странно переваливаясь, с пронзительными оглушающими воплями бросался вперед. Эти мерзкие звуки сбивали спесь с любой не очень храброй собаки, и она поспешно отступала, а Матиас, спокойно попискивая и повизгивая, пускался по кругу, чтобы снова обозначить свои владения. Во время таких сцен Марта сидела, натянув до отказа цепочку, с обожанием наблюдала за Матиасом и повизгивала, чтобы подбодрить его.
Все остальные животные чувствовали себя превосходно. Растолстевшая Хуанита с каждым днем становилась все более очаровательной и вовсю помыкала попугаями. Мои драгоценные желтоголовые ара чуть не довели меня до сердечного приступа, когда я увидел, что они хиреют с каждым днем. В конце концов совершенно случайно я обнаружил, что они не больны, а по какой-то неизвестной причине хотят спать по ночам в ящике. Как только им дали спальный ящик, их аппетит улучшился, и они стали поправляться. Маленькая дикая кошка уже совсем примирилась с неволей и так самозабвенно играла с пестрым домашним котенком в прятки и еще в одну изобретенную ими самими игру (которую можно было бы назвать «задуши своего соседа»), что я начал беспокоиться, удастся ли мне довезти их живыми до Буэнос-Айреса, не говоря уже об Англии. Пума Луна немного остепенилась и даже позволяла мне почесать у себя за ушами, довольно урча при этом. Бедный, околевавший от голода оцелот теперь лоснился от сытости. Его голодная апатия прошла, и он стал самим собой. Свою клетку он считал святилищем, и поэтому чистка его клетки и кормление были делом весьма опасным. Так иногда платят за доброту.
Среди новых животных были два самых очаровательных представителя обезьяньего племени – парочка дурукули. Их поймал в лесу охотник-индеец. Это был очень хороший охотник, но, к сожалению, я заплатил ему за обезьян слишком щедро. Ошарашенный полученной суммой, он удалился в деревню и с тех пор беспробудно пил. Поэтому обезьяны были последними животными, которых я от него получил. Это целое искусство – платить за животное правильную сумму: заплатив слишком много, вы рискуете легко потерять хорошего ловца, потому что между вашим лагерем и лесом всегда найдется много лавок с выпивкой, а ловцы пользуются славой людей слабовольных.
Дурукули – единственные обезьяны в мире, ведущие ночной образ жизни, и уже с одной этой точки зрения заслуживают всяческого внимания. А если к этому добавить, что они похожи на помесь совы и клоуна, что из всех обезьян они самые ласковые и что много времени они проводят, заключив друг друга в объятия и обмениваясь самыми что ни на есть человеческими поцелуями, то можно себе представить, насколько они неотразимы (во всяком случае, для меня). У них огромные, типичные для ночных животных глаза и белая с черной опушкой лицевая маска. Рот у них такой формы, что все время ждешь, вот-вот на их губах появится печальная, немного жалкая улыбка. Спины и хвосты у них приятного зеленовато-серого цвета, а на груди – пушистые большие манишки от бледно-желтого до темно-оранжевого цвета, в зависимости от возраста. На воле эти обезьяны, как и коати, живут стаями по десять – пятнадцать штук и обычно молча прыгают с дерева на дерево. Издают звуки они только во время еды, разговаривая между собой при помощи какого-то громкого бульканья, птичьего щебета, кошачьего мяуканья, свиного хрюканья и змеиного шипения. Впервые я услышал их разговор в темном лесу и стал принимать их за разных животных по очереди. Потом я запутался вконец и решил, что открыл явление, неизвестное науке.
Я нередко выковыривал из подгнивших пальм крупных красных жуков и баловал ими своих дурукули. Они очень любят этих насекомых. Завидев лакомство, они жадно протягивали руки и широко раскрывали глаза, трепеща и возбужденно вскрикивая. С неуклюжей грацией ребенка, берущего конфету, они хватали вырывавшихся жуков прямо у меня из рук и грызли их, то и дело прерывая это занятие, чтобы исторгнуть из себя радостный крик. Прожевав и проглотив последний кусочек, они, чтобы убедиться, что ничего уже не осталось, тщательно рассматривали с обеих сторон сначала собственные руки, а потом руки друг друга. Убедившись, что ни кусочка не осталось, они обнимались и минут пять страстно целовались, как бы поздравляя друг друга.
Незадолго перед отъездом у меня благодаря Луне состоялось знакомство с одним любопытным человеком. Однажды утром Луна пришел и сказал, что едет по делу за несколько миль от Калилегуа. В деревне, которую ему предстояло посетить, живет, по слухам, один человек, интересующийся животными и даже приручающий их.
– Я узнал только, что его зовут Коко и что все называют его loco, – сказал Луна. – Но может быть, ты хочешь поехать и познакомиться с ним.
– Хорошо, – сказал я, ничего не имея против того, чтобы хотя бы на время бросить свою хлопотную плотницкую работу. – Только подожди, пока я накормлю животных.
– Ладно, – ответил Луна и, почесывая брюхо Хуаните, терпеливо лежал на лужайке, пока я заканчивал свой обычный урок.
Деревня оказалась большой и беспорядочно застроенной. У нее был странный мертвенный вид. Бревенчатые дома содержались плохо и были грязны. Кругом было пыльно и уныло. Коко здесь знали, видимо, все, потому что, когда мы спросили в местном баре, где он живет, поднялся лес рук, все заулыбались и заговорили: «А, Коко», словно речь шла о деревенском дурачке. Следуя в указанном направлении, мы довольно легко отыскали дом Коко. Очень примечательно, что по сравнению с остальными домами деревни он был ослепительно-чист и сверкал, как драгоценный камень. Через опрятный палисадник к крыльцу вела настоящая дорожка из гравия, аккуратно выровненного граблями. Мне очень захотелось познакомиться с деревенским дурачком, живущим в таком чистеньком доме. Мы похлопали в ладоши, и появилась хрупкая смуглая женщина, похожая на итальянку. Она оказалась женой Коко и сказала, что его нет дома – днем он работает на лесопилке. Луна объяснил, чего я хочу, и лицо женщины просветлело.
– О, я пошлю за ним кого-нибудь из детей, – сказала она. – Он никогда не простит мне, если не встретится с вами. Пожалуйста, пройдите и подождите немного в саду… он придет через минуту.
Сад за домом был так же ухожен, как и палисадник, и в нем, к своему удивлению, я увидел два добротно сделанных и просторных вольера. Я с интересом заглянул в них, но они оказались пустыми.
Запыхавшийся Коко прибежал очень скоро. Он остановился перед нами и снял соломенную шляпу. Это был невысокий, хорошо сложенный человек с угольно-черными курчавыми волосами, густой черной (необычной для Аргентины) бородой и тщательно подстриженными усами. Его черные глаза горели от волнения, когда он протянул свою красивую смуглую руку мне и Луне.
– Добро пожаловать, добро пожаловать, – сказал он, – простите, я не очень хорошо говорю по-английски… у меня не было возможности практиковаться.
Меня поразило, что он вообще может говорить по-английски.
– Вы даже не представляете себе, что это значит для меня, – возбужденно говорил он, пожимая мне руку, – поговорить с кем-нибудь, кто интересуется природой… если бы моя жена не послала за мной, я никогда не простил бы ей… я не верил своим ушам, когда сын сказал мне, что меня хочет видеть англичанин, к тому же интересующийся животными.
Он улыбался мне, с его лица не сходило выражение благоговения перед случившимся чудом. Можно было подумать, что я явился к нему, чтобы предложить ему пост президента Аргентины. Меня приветствовали, словно ангела, только что спустившегося с небес, – я был так ошеломлен этим, что почти потерял дар речи. Сведя вместе двух одержимых, Луна, очевидно, решил, что выполнил свою миссию.
– Ну, – сказал он, – я пойду поработаю. Увидимся позже.
Он удалился, напевая себе под нос, а Коко взял меня под руку так осторожно, словно трогал хрупкое крыло бабочки, и повел по ступенькам в дом. Его жена приготовила чудесный, очень сладкий лимонад, мы сидели за столом и пили его, а Коко занимал меня разговором. Он говорил не спеша, спотыкаясь на трудных английских оборотах. Узнав, что я знаю испанский достаточно хорошо, чтобы следить за смыслом, он иногда переходил на свой родной язык. У меня было такое чувство, будто я слушал человека, к которому после многих лет немоты вернулся дар речи. Он очень долго жил в собственном замкнутом мире, потому что ни жена, ни дети, никто в грязной деревушке не мог понять его интересов. Он не верил своим глазам – вдруг откуда-то явился человек, который может согласиться с ним, что какая-нибудь птица красива, а животное интересно; человек, который, наконец, наяву может говорить с ним о его сокровенном – ведь никто из окружающих не понимает этого языка. В течение всего разговора он смотрел на меня растерянно, на его лице были и благоговение и страх: благоговение оттого, что я сижу перед ним, страх оттого, что я могу вдруг исчезнуть, как мираж.
– Больше всего я занимаюсь изучением птиц, – сказал он. – Я знаю, что по птицам Аргентины имеются справочники, но кто знает о них хоть что-нибудь? Кто знает об их брачных играх, о строении их гнезд? Кто знает, сколько яиц они кладут, сколько у них бывает выводков, мигрируют ли они? Ничего об этом не известно, а это главная проблема. И в этой области я стараюсь помочь науке, как только могу.
– Это главная проблема во всем мире, – сказал я, – мы знаем, какие существа есть на свете, вернее, большую часть их, но ничего не знаем об их повседневной жизни.
– Не хотите ли вы пройти в комнату, где я работаю? Я называю ее кабинетом, – пояснил он и добавил умоляющим о пощаде голосом: – Он очень маленький, но это все, что я могу себе позволить…
– Я с удовольствием посмотрю его, – сказал я.
Все еще волнуясь, он повел меня к маленькой пристройке. Дверь ее была на крепких запорах. Доставая ключ, он улыбнулся.
– Я никого не пускаю сюда, – объяснил он, – они ничего не понимают.
До сих пор меня поражал энтузиазм Коко, когда он говорил о жизни животных. Но теперь, в его кабинете, я был более чем поражен. Я не мог вымолвить ни слова.
Кабинет был футов восемь на шесть. В одном углу стоял шкаф с выдвижными ящиками. В нем помещалась коллекция тушек птиц и мелких млекопитающих, яйца различных птиц… Была в кабинете и длинная низкая скамья, на которой Коко набивал чучела, а рядом с ней – грубо сколоченный стеллаж, на котором стояло четырнадцать томов естественной истории, частью на испанском, частью на английском языках. Под маленьким окном стоял мольберт с незаконченной акварелью птицы, тушка которой лежала тут же на ящике.
– И это сделали вы? – недоверчиво спросил я.
– Да, – робко ответил он, – видите ли, у меня нет кинокамеры, и это единственный способ запечатлеть оперение птиц.
Я внимательно смотрел на незаконченную акварель. Выполнена она была великолепно – тонкие линии, поразительно точный цвет. Я говорю, поразительно, потому что рисовать птиц – занятие для натуралиста самое трудное. А это была работа, почти не уступающая творениям лучших современных художников-натуралистов. Видно было, что это работа человека неопытного, но сделана она была с такой дотошной точностью и любовью, что птица на листе получилась как живая. Я взял птичку, чтобы сравнить ее с изображением, и увидел, что оно было гораздо лучше многих, которые мне доводилось видеть в книгах о птицах.
Коко достал большую папку и показал мне другие свои работы. У него было около сорока изображений птиц, в основном парных, если оперения самки и самца отличались, и все они были так же хороши, как и первый.
– Это замечательно, – сказал я, – вы должны с ними что-то сделать.
– Вы так думаете? – с сомнением спросил он, глядя на рисунки. – Я послал несколько штук директору музея в Кордобе, и они понравились ему. Он сказал, что из них можно составить небольшую книгу, когда их накопится достаточно, но я сомневаюсь в этом. Я знаю, как дорого обходится такое издание.
– Я знаком с руководителями музея в Буэнос-Айресе, – сказал я. – Я поговорю с ними о вас. Я ничего не гарантирую, но, возможно, они окажут вам помощь.
– Это было бы чудесно, – сказал он. Глаза его блестели.
– Скажите, – спросил я, – вам нравится работа на лесопилке?
– Нравится? – недоверчиво переспросил он. – Нравится моя работа? Сеньор, она выматывает мне душу. Но мне надо на что-то жить. Я экономлю, и у меня еще остается немного денег на краски. Я коплю деньги на покупку небольшой кинокамеры, потому что, как бы ни был искусен художник, есть у птиц некоторые повадки, которые можно запечатлеть только на пленке. Но кинокамеры очень дороги, и я боюсь, что пройдет много времени, пока я смогу себе позволить такую покупку.
Он почти целый час торопливо и энергично рассказывал мне, что он сделал и что еще надеется сделать. Мне приходилось напоминать себе, что передо мной человек, который работает на лесопилке. Если бы я разыскал Коко где-нибудь на окраине Буэнос-Айреса, это не было бы удивительным, но встретить его здесь, в этом глухом углу было все равно что встретить единорога на Пикадилли. Он рассказывал о своих материальных затруднениях, но ни в словах его, ни в голосе не было даже намека на просьбу о помощи, он просто с наивностью ребенка делился своими затруднениями с человеком, который поймет его и разберется в его заботах. Я, скорее всего, казался ему миллионером, и все же я знал, что стоит мне предложить ему деньги, и я перестану быть его другом и превращусь, как и жители деревни, в человека, который ничего не понимает. Самое большее, что я мог для него сделать, – это обещать поговорить с руководителями музея в Буэнос-Айресе (ведь хорошие рисовальщики птиц встречаются нечасто), дать ему свою визитную карточку и сказать, что если ему надо купить в Англии что-нибудь такое, чего нельзя приобрести в Аргентине, то пусть он даст мне знать, и я вышлю ему все, что потребуется. Когда наконец Луна вернулся и пришло время уезжать, Коко попрощался со мной, как ребенок, которому дали поиграть новой игрушкой и тут же отняли ее. Он стоял посреди пыльной улицы, глядя вслед машине, и все время переворачивал мою визитную карточку, словно это был какой-то талисман.
К сожалению, по дороге в Буэнос-Айрес я потерял адрес Коко, а обнаружил эту потерю уже в Англии. Но у Коко был мой адрес, и я думал, что он напишет мне и попросит выслать ему какую-нибудь книгу о птицах или рисунки. Но я так и не получил ни строчки. Тогда я сам написал ему открытку. Я послал ее в Калилегуа Чарлзу, а тот отвез ее Коко. После этого Коко написал мне очаровательное письмо, в котором он извинялся за свое слабое знание английского языка и выражал надежду, что понемногу овладеет им лучше. Он сообщал мне новости о своих птицах и рисунках. Но ни одной просьбы в письме не было. Рискуя обидеть его, я послал ему книги, которые, по моему мнению, должны были сослужить ему добрую службу. И теперь, когда я ропщу на судьбу, когда прихожу в раздражение оттого, что не могу позволить себе приобрести новое животное, купить новую книгу или приспособление для своей камеры, я вспоминаю Коко, который в своем маленьком кабинете много работает примитивными инструментами и без денег. Это оказывает на меня благотворное влияние.
Когда мы возвращались в Калилегуа, Луна спросил меня, что я думаю о Коко, которого все в деревне считают loco, и я ответил, что, по-моему, Коко – это самый здравомыслящий человек из всех, кого я знаю, и, безусловно, один из самых выдающихся. Я надеюсь, что когда-нибудь мне выпадет честь встретиться с ним вновь.
Потом мы остановились ненадолго в другой деревне, где, по сведениям Луны, было какое-то животное. К моей радости, это оказался совершенно взрослый самец пекари, до смешного ручной и отличная пара для Хуаниты. Кстати, его бывший хозяин называл его Хуаном. Мы посадили взволнованно хрюкавшего пекари в багажник и с триумфом вернулись в Калилегуа. Однако Хуан был такой большой и неуклюжий, что я боялся, как бы он ненароком не причинил вреда маленькой хрупкой Хуаните. Поэтому я посадил их в разные клетки и собирался выдерживать так до тех пор, пока Хуанита не подрастет. Но они тянулись друг к другу носами через решетки и, по-видимому, нравились друг другу, так что я надеялся устроить в конце концов счастливый брак.
Итак, наконец пришел день, когда мне надо было покидать Калилегуа. Мне нисколько не хотелось уезжать, потому что здесь все были добры ко мне, и даже слишком. Джоан и Чарлз, Хельмут и Эдна, человек-соловей Луна – все разрешали мне, абсолютно незнакомому человеку, вторгаться в их жизнь, нарушать заведенные порядки. Они изливали на меня море доброты и делали все возможное, чтобы помочь мне в работе. Я ведь был им совершенно чужим человеком, но их доброта ко мне была так велика, что уже через несколько часов пребывания в Калилегуа я чувствовал себя свободно, словно жил здесь долгие годы.
Моя предстоящая поездка на первых этапах была несколько сложновата. Мне надо было доставить свою коллекцию по небольшой железнодорожной ветке из Калилегуа в ближайший крупный город, а там перегрузить ее на буэнос-айресский поезд. Чарлз, который понимал, как меня беспокоит эта пересадка, настаивал на том, чтобы Луна поехал до места пересадки со мною вместе. Сам он с Хельмутом и Эдной (Джоан еще не поправилась) намеревался поехать туда на машине, чтобы встретить нас и устранить с моей дороги все препятствия. Я не хотел причинять им столько беспокойства, но они отвергли мои протесты, а Эдна заявила, что если ей не разрешат проводить меня, то она не даст мне больше ни капли джина. Эта страшная угроза окончательно сломила мое сопротивление.
Итак, в день моего отъезда утром к дому Чарлза подъехал трактор с громадным плоским прицепом. Мы погрузили на него клетки с животными и поехали на станцию. Здесь мы сложили клетки на перроне и стали ждать поезда. Когда я посмотрел на рельсы, настроение у меня упало. Их не меняли уже много лет, и они пришли в весьма плачевное состояние. Кое-где под тяжестью поездов рельсы вместе со шпалами ушли так глубоко в землю, что их совсем не было видно, а на полотне дороги повсюду росло столько кустиков и травы, что трудно было различить, где начинается железная дорога и где кончается поле. Я сказал Чарлзу, что если поезд будет идти со скоростью более пяти миль в час, то нас неминуемо ждет самое сенсационное крушение двадцатого века.
– Это еще ничего, – успокоил меня Чарлз, – другие участки куда хуже.
– Я боялся лететь в том самолете, который доставил меня сюда, – сказал я, – но это уже чистое самоубийство. Эти рельсы даже нельзя назвать железной дорогой, они извиваются, как две пьяные змеи.
– Ну, до сих пор у нас никаких происшествий не было, – сказал Чарлз. Тем мне и пришлось утешиться.
Наконец появился поезд. Он оказался таким потрясающим, что все мысли о плохом состоянии пути вылетели у меня из головы. Его деревянные вагоны словно приехали из старого фильма о Диком Западе. Но особенно великолепен был паровоз, ужасно старый, с большущим скотосбрасывателем впереди. Но кого-то, видно, не удовлетворила его архаическая внешность, и поэтому паровоз решили немного украсить, придав ему при помощи листов железа обтекаемую форму и разрисовав его широкими оранжевыми, желтыми и алыми полосами. Это был по меньшей мере самый веселый поезд из всех, которые я когда-либо видел; у него был такой вид, словно он только что приехал с карнавала. Он мчался к нам с великолепной скоростью – двадцать миль в час, ревя и скрежеща тормозами. Паровоз подлетел к станции и гордо выпустил огромное облако черного едкого дыма. Мы с Луной затолкали клетки в багажное отделение, заняли свои места на деревянных лавках соседнего вагона, и поезд, дергаясь и сотрясаясь, тронулся.
Шоссе большей частью шло параллельно рельсам, отделенное от них лишь полоской травы и кустов и низкой оградой из колючей проволоки. Поэтому Чарлз, Хельмут и Эдна ехали в машине рядом с нами и осыпали нас оскорблениями и насмешками. Они потрясали кулаками, обвиняя нас с Луной в великом множестве грехов. Наши соседи по купе были сначала озадачены, а потом, поняв, в чем дело, стали заступаться за нас и предлагать на выбор ругательства, чтоб мы кричали их в ответ. Когда Хельмут сказал, что у Луны голос приятный, как у осла, страдающего ларингитом, Луна запустил из окна поезда апельсином, который пролетел в какой-то доле дюйма от головы Хельмута. Вскоре уже весь поезд дурачился вместе с нами. Перед каждой из многочисленных маленьких станций балбесы в машине обгоняли поезд и вручали мне на платформе огромный букет полевых цветов, а я в ответ произносил из окна вагона длинную и страстную речь на новогреческом языке, совершенно заинтриговывая новых пассажиров. Они определенно думали, что я какой-то государственный деятель, приехавший в их страну с официальным визитом.
Наконец мы приехали в город, где предстояла пересадка. До прихода буэнос-айресского поезда оставалось еще несколько часов. Мы осторожно сложили коллекцию на перроне, поставили возле нее носильщика, чтобы он не давал зевакам дразнить животных, а сами отправились обедать.
Уже в сумерках, пыхтя и стуча, подъехал к станции в мощном облаке дыма и искр буэнос-айресский поезд. Его уже тащил обыкновенный паровоз, ни капельки не похожий на того живописного ветхого дракона, который с таким достоинством доставил нас сюда из Калилегуа. Мы с Хельмутом и Луной осторожно разместили животных в зафрахтованном мною вагоне, который оказался почему-то гораздо меньше, чем я ожидал. Тем временем Чарлз занял мне место в купе и внес мои вещи.
Когда все было сделано и оставалось лишь ждать отхода поезда, я присел на подножку вагона, и мои друзья собрались вокруг меня. Эдна порылась в сумке и вытащила что-то заблестевшее в тусклом свете станционных ламп. Это была бутылка джина.
– Прощальный подарок, – сказала она, плутовато улыбаясь. – Я не могу примириться с мыслью, что вы не взяли в дорогу никакой еды.
Луна отправился искать стаканы и воду, а я сказал:
– Хельмут, у вас жена одна на миллион.
– Возможно, – мрачно произнес Хельмут, – но она только с вами такая, Джерри. Мне она никогда не дарит на дорогу джин. Она говорит, что я слишком много пью.
Стоя на перроне, мы пили за здоровье друг друга. Не успел я допить, как раздался свисток кондуктора, и поезд тронулся. Сжимая в руках стаканы, мои друзья бежали рядом с вагоном и жали мне руку, и я чуть было не выпал из вагона, целуя на прощание Эдну. Поезд набирал скорость, и я смотрел на своих друзей, освещенных тусклыми станционными фонарями. Они стояли, подняв стаканы в прощальном тосте, пока не скрылись с глаз, а я уныло побрел в свое купе, с остатками джина в бутылке.
Ехать поездом было не так плохо, как я ожидал, хотя, естественно, путешествие на аргентинском поезде с сорока животными в клетках – это далеко не загородная прогулка. Больше всего я боялся, что ночью (или днем) на какой-нибудь станции мой вагон с животными отцепят, переведут на запасной путь и забудут прицепить снова. Такое несчастье уже случилось в Южной Америке с одним моим другом, тоже собирателем животных. К тому времени, когда он обнаружил свою потерю и примчался в такси обратно на станцию, почти все животные подохли. Помня об этом, я твердо решил, что и ночью и днем, где бы мы ни остановились, я буду выходить на платформу и следить за сохранностью моего драгоценного груза. Посреди ночи я часто соскакивал с койки, и мое необычное поведение весьма озадачивало моих попутчиков – трех молодых и приятных футболистов, которые возвращались из Чили. Когда я объяснил им свое поведение, они тотчас пожалели меня за то, что я так мало сплю, и потребовали, чтобы я позволил им вставать ночью по очереди. Вся эта процедура, по-видимому, казалась им совершенно нелепой, но они отнеслись к делу совершенно серьезно и значительно облегчили мою участь.
Еще одна трудность заключалась в том, что до своих животных я мог добраться только тогда, когда поезд стоял, потому что багажный вагон не сообщался с поездом. Тут мне помог проводник. Он за десять минут предупреждал меня об остановках и говорил мне, как долго мы будем стоять. Это давало мне возможность заранее проходить через весь поезд к багажному вагону. Когда поезд останавливался, я тут же выпрыгивал из вагона и спешил к своим зверям.
Между мною и моими животными было три вагона третьего класса. На их деревянных скамьях ехало великое множество отпрысков рода человеческого в сопровождении ребятишек, бутылей с вином, тещ, козлов, кур, свиней, корзин с фруктами и прочими необходимыми в путешествии вещами. Когда эта веселая, энергичная, пахнущая чесноком толпа узнала причину моих постоянных странствий в задний вагон, она соединенными усилиями стала мне содействовать. Как только поезд останавливался, люди помогали мне выбираться на платформу, отыскивали ближайший водопроводный кран, посылали детей покупать моим зверям бананы, хлеб, молоко, а потом, когда я заканчивал свои дела, они заботливо, уже на ходу втаскивали меня на площадку вагона и деловито спрашивали о здоровье пумы, о том, как птицы переносят жару и действительно ли у меня есть попугай, который говорит «hijo de puta». Потом они угощали меня засахаренными фруктами, бутербродами, совали мне стакан вина или кусок мяса, показывали своих детей, коз и свиней, пели для меня песни и вообще обращались со мной как с родственником. Они были так обаятельны, добры и дружелюбны, что, когда наконец мы вползли в гулкий вокзал Буэнос-Айреса, я немного пожалел, что путешествие кончилось. Животных погрузили на грузовик, и сотня людей крепко пожала мне руку. Все животные превосходно пережили путешествие и вскоре присоединились к остальной части коллекции, разместившейся в громадном складе на территории музея.
В тот же вечер я, к своему ужасу, узнал, что один мой хороший друг, чтобы отпраздновать мое возвращение в Буэнос-Айрес, устраивает прием с коктейлями. Терпеть не могу приемов, но от этого отказаться было никак нельзя. Нельзя было обидеть друга; и мы с Софи, несмотря на усталость, нарядились и поехали. С большинством гостей я не был знаком и не особенно жаждал познакомиться, но все-таки там оказались старые друзья, ради которых стоило приехать. Я тихо разговаривал с другом о деле, интересовавшем нас обоих, когда ко мне подошел один отвратительный тип. Он был из тех англичан, которые лучше всего процветают в заморских краях. Этого человека я встречал еще раньше, и он мне сразу не понравился. Теперь он шел ко мне. На нем, словно для того, чтобы усугубить мое раздражение, был его старый университетский галстук. Его бесстрастное лицо казалось плохо сделанной посмертной маской, а надменный тягучий голос его как бы имел предназначение доказать миру, что и без мозгов можно быть хорошо воспитанным.
– Я слышал, – снисходительно сказал он, – что вы только что приехали из Жужуя.
– Да, – коротко ответил я.
– Поездом? – спросил он. Лицо его слегка исказилось от отвращения.
– Да.
– Ну и как вам ехалось? – спросил он.
– Очень хорошо… великолепно, – сказал я.
– Вам, наверно, пришлось ехать с самыми обыкновенными неотесанными мужланами, – сочувственно сказал он.
Я посмотрел на него, на его глупую физиономию, на пустые глаза и вспомнил своих попутчиков: могучих молодых футболистов, которые помогали мне нести ночные вахты; старика, который читал мне наизусть «Мартина Фьерро» так самозабвенно, что из самозащиты мне пришлось съесть дольку чесноку между тринадцатой и четырнадцатой строфами; милую пожилую женщину, с которой я второпях столкнулся и которая села от толчка в собственную корзинку с яйцами (я предложил заплатить за ущерб, но она отказалась принять деньги, заявив, что ей давно уже не приходилось так смеяться). Я смотрел на этого пресного представителя моего круга и не мог удержаться, чтобы не сказать ему с сожалением:
– Да, они были самыми обыкновенными неотесанными мужланами. И вы знаете, почти все они были без галстуков и никто из них не говорил по-английски.
И я отошел, чтобы выпить еще стаканчик. Я чувствовал, что заслужил его.