Часть II. 1747 год, Двенадцать лет спустя
10 июня 1747 года
1
Сегодня я следил за предателем, пока он расхаживал по базару. Одетый в шляпу с плюмажем, цветные пряжки и подвязки, он с напыщенным видом переходил от прилавка к прилавку и прямо-таки сверкал под ярким, белым испанским солнцем. С некоторыми торговцами он шутил и смеялся, с другими перебрасывался двумя-тремя словечками. Он держался и не дружески, и не властно, и казался, по крайней мере по моим наблюдениям, хотя я и следил за ним издали, человеком честным и даже доброжелательным. Но опять-таки, это ведь не те люди, которых он предал. То есть не Орден. Не мы.
Во время обхода его сопровождали охранники, и могу сказать, что они были весьма прилежны. Их взгляды неустанно обшаривали рынок, и когда один из торговцев дружески похлопал его по спине и стал навязывать в подарок хлеб из своей лавки, он сделал жест тому из двух охранников, что был повыше, и тот принял хлеб левой рукой, а не правой, предназначенной для оружия. Вышколенный тамплиер.
Через какое-то мгновение из толпы выскочил мальчуган, и охранники тут же напряглись, оценивая опасность, а потом.
Расслабились?
Посмеялись над своей пугливостью?
Нет. Они остались настороженными. Они продолжали следить, потому что они не дураки и знают — мальчик мог оказаться приманкой.
Охранники они были прилежные. Я думал, не испорчены ли они своим хозяином, человеком, который клялся в верности одному делу, в то время как служил совсем другим идеалам. Я надеялся, что нет, потому что я уже решил оставить их в живых. Но хотя до некоторой степени мне было выгодно сохранить им жизнь, я все же понимал, что опасно ввязываться в бой с двумя такими солдатами, а стало быть, мое решение неверно. Они умеют быть сосредоточенными; они наверняка отлично фехтуют, и вообще они большие знатоки в деле убийств.
Но в таком случае, я тоже сосредоточенный. Тоже знаток фехтования. И знаток по части убийств. У меня к этому природная склонность. Хотя в отличие от теологии, философии, античности и языков, в частности, испанского, который я знаю так, что могу здесь, в Альтее, сойти за испанца, — так вот, в отличие от всего этого, я не испытываю удовольствия от моих способностей к убийству. Просто у меня это хорошо получается. Может быть, если бы моей целью был Дигвид — может быть, тогда я и получил бы от убийства какое-нибудь удовольствие. А так — нет.
2
Пять лет после отъезда из Лондона мы с Реджинальдом колесили по Европе, перебираясь из страны в страну в походном фургоне, в сопровождении коллег и братьев-рыцарей, которые время от времени сменялись, появлялись в нашей жизни и исчезали; не менялись только мы — мы отправлялись в очередную страну, иногда нападали на след турецких работорговцев, у которых, как считалось, находится Дженни, а иногда отрабатывали информацию по Дигвиду, которым занимался Брэддок, уезжавший куда-то на несколько месяцев, но в конце концов возвращавшийся с пустыми руками.
Реджинальд был моим наставником, и в этом отношении он походил на отца; во-первых, он так же иронизировал по поводу почти любой книжки, неизменно утверждая, что существует высшее, более глубокое знание, чем то, которое можно найти в запыленных школьных учебниках — и которое позже мне предстояло узнать как знание тамплиеров; а во-вторых, он требовал, чтобы я думал сам.
В чем они расходились, так это в том, что отец просил меня иметь свое мнение. А Реджинальд, как я понял, видел мир в более абсолютных категориях. С отцом я чувствовал, что мышления достаточно, что мышление — это средство для самого мышления, а заключение, к которому я приходил, было как-то менее значительно, чем сама дорога к нему. С отцом, по фактам и по тому, что я записал в дневник, я представлял истинукак нечто подвижное, изменчивое.
У Реджинальда не было такой неоднозначности, хотя поначалу, когда я высказывал несогласие, он улыбался и говорил, что во мне чувствуется отец. Он говорил, каким великим и мудрым во многих отношениях был мой отец, и что он не знал фехтовальщика лучше него, но вот концепция знания у него была не научной, не такой, какой она должна быть.
Стоит ли мне стыдиться, что со временем я отдал предпочтение методу Реджинальда, строгому методу тамплиеров? Несмотря на то, что он обладал уравновешенным характером, был скор на шутки и улыбчив, ему все же не хватало природной жизнерадостности, даже озорства, которые были у отца. Он был всегда наглухо застегнут и опрятен, и кроме того, был педантом и настаивал, что во всем всегда должен соблюдаться порядок. И все же в Реджинальде была какая-то черта, какая-то определенность, внешняя и внутренняя, которая с годами, почти независимо от моей воли, притягивала меня сильней и сильней.
И однажды я понял, что именно. Это отсутствие сомнений — а значит и путаницы, нерешительности, неуверенности. Это чувство — чувство «знания», которое Реджинальд внушил мне — стало моим проводником из отрочества в зрелость. Я не забыл уроков моего отца; напротив, он гордился бы мной — потому что я усомнилсяв его идеалах. И принял новые.
Мы так и не нашли Дженни. С годами мое отношение к ней смягчилось.
Перечитывая дневник, я вижу, что в юности мало интересовался ею, отчего мне несколько неловко, потому что теперь я вырос и на многое смотрю иначе. Не то чтобы юношеская антипатия к ней мешала мне искать ее, нет. Хотя в этом деле мистер Берч проявил рвение, которого хватило бы на нас обоих. Но этого было мало. Средства, получаемые от мистера Симпкина, были значительны, но не бесконечны. Мы отыскали замок во Франции, затерянный в районе Труа в Шампани, где можно было поселиться и где мистер Берч продолжил мое обучение, поручившись за меня как за адепта, а три года назад — как за полноправного члена Ордена.
Прошли недели, а о Дженни и Дигвиде не было никаких вестей; потом прошли месяцы. Мы занялись другими делами Ордена. Война за австрийское наследство, казалось, поглотит своей ненасытной пастью всю Европу, и мы были вынуждены отстаивать интересы тамплиеров. Моя «склонность», мое смертельное мастерство стали бесспорными, и Реджинальд быстро понял их преимущество. Первая жертва — но не первое мое убийство; должен признаться, мое первое убийство — это жадный торговец в Ливерпуле. Второе — австрийский принц.
После убийства торговца, два года назад, я приехал в Лондон и обнаружил, что ремонт на площади Королевы Анны все еще продолжается, а мама. Мама была слишком утомлена, чтобы повидаться со мной и в тот день, и в следующий.
— Отвечать на мои письма ей также слишком трудно? — спросил я у мисс Дэви, которая, пряча глаза, извинилась передо мной. Я поехал после этого в Херефордшир в надежде отыскать семью Дигвида, но без результата. Похоже, что предатель нашего семейства никогда не будет найден — или не должен быть найден, если говорить точнее. Сегодня жажда мести сжигает меня уже не так яростно, может быть, просто потому, что я повзрослел; или потому, что Реджинальд научил меня владеть собой, обуздывать эмоции.
Но хотя и потускневший, этот огонь все еще горит во мне.
3
Только что приходила жена хозяина гостеприимного дома, и прежде чем закрыть за собой дверь, она бросила быстрый взгляд на лестницу. Пока меня не было, прибыл гонец, сказала она и вручила мне его депешу с таким похотливым взглядом, что, право, я бы не удержался, если бы голова моя не была так забита другими вещами. Хотя бы событиями прошлого вечера.
Так что в ответ я выпроводил ее из комнаты и сел за расшифровку послания. В нем сообщалось, что по окончании всех дел в Альтее я должен ехать не домой во Францию, а в Прагу, где в подвале дома по Целетной улице, в штаб-квартире тамплиеров, мне назначена встреча с Реджинальдом. Он хочет обсудить со мной какое-то важное дело.
И вдобавок к этому, у меня есть сыр. Этой ночью предателю придет конец.
11 июня 1747 года
Выполнено. Я имею в виду убийство. И хотя без осложнений не обошлось, но исполнение было чистым, потому что он убит, а я остался незамеченным и могу вполне удовлетвориться результатом.
Звали его Хуан Ведомир, и по общему мнению, его обязанностью было защищать наши интересы в Альтее. То, что он использовал возможность и создал собственную империю, было допустимым; по нашим сведениям, порт и рынок он держал под справедливым контролем, а по более ранним данным, он пользовался некоторой популярностью, хотя постоянное присутствие его охраны показывало, что так было не всегда.
Но не слишкомли он мягок? Реджинальд задался этим вопросом и провел расследование, в результате которого выяснилось, что отступление Ведомира от взглядов тамплиеров было настолько полным, что равнялось предательству. А предателей в Ордене мы не терпим. Меня направили в Альтею. Я проследил за ним. И прошлым вечером я прихватил с собой сыр, покинул мое пристанище в последний раз и по мощеным улицам добрался до его виллы.
— Кто? — спросил охранник, открывший дверь.
— У меня есть сыр, — сказал я.
— Это и отсюда ясно, по запаху, — ответил он.
— Я надеюсь уговорить сеньора Ведомира, чтобы он позволил мне торговать им на базаре.
Нос его сморщился.
— Сеньор Ведомир занят тем, что привлекает клиентов на рынок, а не отваживает их.
— Возможно, что те, у кого вкус более взыскателен, не согласились бы, сеньор?
Охранник прищурился.
— У вас акцент. Откуда вы?
Он был первым, кто усомнился в моем испанском подданстве.
— Я родом из Республики Генуя, — улыбнулся я, — и сыр у нас является лучшей статьей экспорта.
— Вашему сыру придется постараться, чтобы вытеснить сыр Варелы.
Я продолжал улыбаться.
— Я уверен, что он постарается. И надеюсь, что сеньор Ведомир решит так же.
Он выглядел озадаченным, но посторонился и впустил меня в широкий вестибюль, в котором, несмотря на теплый вечер, было прохладно, почти холодно, и пустовато: два стула и стол, на котором лежало несколько карт. Я присмотрелся. Это был пикет, и меня это порадовало, потому что пикет — игра для двоих, а значит, охранников здесь больше нет.
Первый охранник жестом велел мне положить сверток с сыром на карточный стол, и я подчинился. Второй встал у него за спиной, положив руку на эфес шпаги, и смотрел, как его напарник проверяет, нет ли у меня оружия — хлопая меня по одежде, а потом обыскав мою наплечную сумку, в которой кроме нескольких монет и моего дневника он ничего не нашел. Меч я с собой не взял.
— Оружия у него нет, — сказал первый охранник, а второй кивнул. Первый указал на мой сыр.
— Как я понимаю, вы хотите, чтобы сеньор Ведомир попробовал его?
Я с готовностью закивал головой.
— А что, если его попробую я? — первый охранник пристально глядел на меня.
— Я рассчитывал, что все это достанется сеньору Ведомиру, — сказал я с подобострастной улыбкой.
Охранник фыркнул.
— Да тут целая прорва. А может, сам попробуешь?
Я запротестовал:
— Я ведь хотел, чтобы он весь.
Он взялся за эфес шпаги.
— Пробуй.
Я кивнул.
— О, да, сеньор, — сказал я, развернул сверток, отщипнул кусочек и съел.
Но он указал, чтобы я попробовал другой круг, и я попробовал, всем своим видом давая понять, какой это небесный вкус.
— Ну, раз уж он все равно открыт, — сказал я, — вы тоже можете попробовать.
Охранники переглянулись и наконец первый, с улыбкой, пошел к толстым дверям в конце коридора, постучал и вошел. Потом он появился снова и жестом пригласил меня в кабинет Ведомира.
В комнате было темно и душно от благовоний. Когда мы вошли, на низком потолке слегка колыхнулся шелк. Ведомир сидел к нам спиной, с распущенными длинными черными волосами, в ночном наряде, и писал что-то при свете свечи, стоявшей перед ним на столе.
— Прикажете остаться, сеньор Ведомир? — спросил охранник.
Ведомир не обернулся.
— Насколько я понял, наш гость не вооружен?
— Нет, сеньор, — сказал охранник, — хотя запах его сыра может разогнать целую армию.
— Для меня это благоухание, Кристиан, — рассмеялся Ведомир. — Пожалуйста, пусть гость пока посидит, я сейчас допишу.
Я сел на низенький стул возле погасшего камина, а он промокнул написанное и встал из-за стола, попутно прихватив с собой маленький ножик.
— Так вы говорите сыр? — его тонкие усики раздвинулись в улыбке, он подобрал свое одеяние и сел на такой же низенький стул напротив меня.
— Да, сеньор.
Он всмотрелся в меня.
— О! Мне сказали, что вы из Республики Генуя, но по говору вы англичанин.
От неожиданности я вздрогнул, но его широкая улыбка говорила, что опасаться мне нечего. По крайней мере пока.
— Вы правы, и мне хватало ловкости все это время скрывать мое подданство, — я все еще был поражен, — но вы разоблачили меня, сеньор.
— И видимо, я первый, потому что ваша голова до сих пор на плечах. А ведь наши страны воюют, не так ли?
— Вся Европа воюет, сеньор. И иногда я задаюсь вопросом: а знает ли кто-нибудь, кто с кем борется?
Ведомир усмехнулся, в его глазах запрыгали искорки.
— Вы лукавите, друг мой. Думаю, все мы знаем об обязательствах вашего короля Георга, равно как и о его притязаниях. Ваш британский флот считает, что он лучший в мире. Французы и испанцы, не говоря уже о шведах, не согласны. А англичанин в Испании сам распоряжается своей жизнью.
— Так значит, теперь мне придется опасаться за свою жизнь, сеньор?
— У меня в гостях? — он развел руками и губы его изогнулись в иронической улыбке. — Мне приятно сознавать, что я выше мелких забот королей, друг мой.
— Так кому же вы служите сеньор?
— Ну. жителям города, конечно.
— И кому же вы клялись, если не королю Фердинанду?
— Верховной власти, сеньор, — улыбнулся Ведомир, закрывая разговор, и обратился к свертку с сыром, который я положил на камин.
— Итак, — продолжил он, — прошу меня простить, я отвлекся. Вот этот сыр. Он из Республики Генуя или это английский сыр?
— Это мой сыр, сеньор. Мои сыры превосходны для всех, кто поднял свой флаг.
— Так он готов вытеснить Варелу?
— А может быть, нам торговать вместе?
— И что же? Тогда у меня будет несчастным Варела.
— Да, сеньор.
— Такое положение дел может не волновать вас, сеньор, но я-то буду терзаться каждый день. Ну что ж, позвольте его хотя бы попробовать, прежде чем он растает. Сделав вид, что мне жарко, я ослабил на шее шарф, а потом и вовсе снял его. Я украдкой сунул руку в заплечную сумку и нащупал дублон. Когда он отвернулся к сыру, я спрятал дублон в шарф.
В полумраке свечи блеснул нож, и Ведомир отрезал кусочек от первого сыра, попридержал его большим пальцем, обнюхал — хотя вряд ли в этом была необходимость, потому что я чувствовал запах даже со своего места — и отправил в рот. Задумчиво пожевал, глянул на меня и отрезал второй кусок.
— Хм, — сказал он чуть погодя. — Он не лучше сыра Варелы. На самом деле, он точно такой же, как сыр Варелы.
Он перестал улыбаться и лицо его потемнело. Я понял, что раскрыт.
— На самом деле, это и есть сыр Варелы.
Он открыл рот, чтобы позвать на помощь, но я движением кистей скрутил из шарфа удавку, прыгнул вперед со скрещенными руками и накинул удавку ему на шею.
Его рука с ножом взметнулась по дуге вверх, но движение вышло медленным, потому что он был захвачен врасплох, и ножик только хлестнул по шелку рядом с нашими головами, а я тем временем закрепил румаль, чтобы монета передавила горло, и оборвал его крик. Держа удавку одной рукой, я разоружил его, швырнул нож на подушку, а потом двумя руками затянул румальдо конца.
— Меня зовут Хэйтем Кенуэй, — спокойно сказал я и наклонился, чтобы заглянуть в его широко открытые выкаченные глаза. — Ты предал Орден тамплиеров. И поэтому приговорен к смерти.
Его рука тщетно пыталась царапнуть мне по глазам, но я отодвинул голову и смотрел, как мерно подрагивал шелк, пока жизнь уходила из него.
Когда все кончилось, я перенес тело на постель и, как меня и просили, забрал со стола его дневник. Он был открыт, и глаза мои ухватили несколько строчек: «Para ver de manera diferente, primero debemos pensar diferente».
Я прочел еще раз и перевел старательно, как будто учил новый язык: «Чтобы видеть иначе, надо сначала думать иначе».
Некоторое время я смотрел на страницу как в забытьи, потом резко захлопнул дневник и сунул его в сумку, заставив себя думать о делах. Смерть Ведомира до утра не обнаружат, а к этому времени я буду уже далеко, на пути в Прагу, и теперь мне есть о чем расспросить Реджинальда.
18 июня 1747 года
1
— Речь идет о твоей матери, Хэйтем.
Он стоял передо мной в подвале штаб-квартиры на Целетной улице. Он даже не удосужился одеться на пражский манер. Он нес свою английскость как знак почета: изящные и добротные белые чулки, черные бриджи, и конечно, парик, белый парик, пудра с которого сильно ос ыпалась на плечи сюртука. Его освещало пламя от высоких железных светильников, укрепленных на древках по обе стороны от него, а стены вокруг были так темны, что возле светильников дрожал бледный ореол. Обычно он стоял без напряжения, заложив руки за спину или опираясь на трость, но сегодня атмосфера была официальной.
— О матери?
— Да, Хэйтем.
Я подумал сначала, что она болеет, и тотчас же ощутил сильный прилив вины, почти до головокружения. Я неделями не писал ей; временами почти не вспоминал.
— Она умерла, Хэйтем, — сказал Реджинальд. — Неделю назад она упала. Сильно повредила спину, и я боюсь, что не выдержала этой травмы.
Я смотрел на него. Чувство безмерной вины исчезло, и вместо него пришла опустошенность, зияющий провал там, где должны быть какие-то эмоции.
— Сожалею, Хэйтем, — на его обветренном лице от сочувствия появились морщины, а глаза стали добрыми. — Твоя матушка была замечательной женщиной.
— Это правда, — сказал я.
— Мы сейчас же едем в Англию. Ты должен проститься.
— Конечно.
— Если что-то нужно. пожалуйста, скажи, не стесняйся.
— Спасибо.
— Теперь твоя семья — это Орден, Хэйтем. Можешь обращаться к нам в любой момент.
— Спасибо.
Он неловко откашлялся.
— И если тебе необходимо. ну, знаешь. выговориться. то я к твоим услугам.
При этих словах я едва удержался от улыбки.
— Спасибо, Реджинальд, но выговариваться мне не надо.
— Ну и хорошо.
Последовало длительное молчанье.
Он отвернулся.
— Все выполнено?
— Хуан Ведомир мертв, если ты об этом.
— Его дневник у тебя?
— Боюсь, что нет.
На мгновение лицо его вытянулось, а потом затвердело. Закаменело. Я и раньше видел у него такое выражение, когда он терял контроль.
— Что? — переспросил он.
— Я убил его за то, что он предал нас, разве нет?
— И что же? — настороженно спросил Реджинальд.
— Так зачем мне его дневник?
— Там его записи. Они нужны нам.
— Для чего? — спросил я.
— Хэйтем, у меня были основания полагать, что предательство Хуана Ведомира выходит за рамки вопроса о его верности доктрине. Мне кажется, он дошел до того, что стал сотрудничатьс ассасинами. А теперь, будь добр, скажи честно, дневник у тебя?
Я достал дневник из сумки, отдал ему, а он подвинулся к одному из светильников, открыл тетрадь, бегло перелистал и захлопнул.
— Ты читал?
— Он зашифрован, — откликнулся я.
— Но не весь, — спокойно заметил он.
Я кивнул.
— Да, да, ты прав, там есть несколько фраз, которые можно прочесть. Его. суждения о жизни. Они занятны. В сущности, Реджинальд, меня зацепило, почему это философия Хуана Ведомира согласуется с тем, чему наставлял меня отец?
— Весьма возможно.
— И все-таки ты заставил меня убить его?
— Я заставил тебя убить предателя Ордена. Это совсем другое. Конечно, я знал, что твой отец на многие вопросы смотрит иначе, чем я — и более того — он иначе смотрит на самые принципы Ордена, но это лишь потому, что он не присягал им. От того, что он не тамплиер, я не стану меньше уважать его.
Я смотрел на него. И думал, что, возможно, я напрасно в нем сомневаюсь.
— Тогда чем же интересен дневник?
— Не суждениями Ведомира о жизни, это уж точно, — сказал Реджинальд и напряженно улыбнулся. — Ты говоришь, они похожи на высказывания твоего отца, и мы оба знаем, что мы об этом думаем. Но меня интересуют зашифрованные фрагменты, в которых, если я прав, могут быть подробности о хранителе ключа.
— Ключа от чего?
— Всему свое время.
Я разочарованно вздохнул.
— Однажды я уже расшифровывал дневник, Хэйтем, — настаивал он. — И если я прав, мы начнем новый этап работы.
— И что это будет?
Он приготовился ответить, но я произнес за него:
— Всему свое время, да? Снова секреты, Реджинальд?
Он разозлился.
— Секреты? Вот оно что? Ты так думаешь? Что же такого я сделал, Хэйтем, чтобы лишиться твоего доверия, кроме как взял тебя под опеку, поручился за тебя перед Орденом и заботился о тебе? Простите, сударь, но вы просто неблагодарны.
— Мы так и не нашли Дигвида, разве нет? — я вовсе не собирался сдаться. — Выкуп за Дженни так никто и не потребовал, а значит, целью нападения было убийство отца.
— Мы надеялисьнайти Дигвида, Хэйтем. Это все, что мы могли. Мы надеялись, что он поплатится. Надежды не оправдались, но это не значит, что мы отказываемся от попыток. А сверх того, я был обязан пестовать тебя, Хэйтем, и это-то я выполнил вполне. И ты теперь взрослый, ты уважаемый рыцарь Ордена. Но этого ты помнить не хочешь, как я вижу. И не забывай, что я надеялся жениться на Дженни. Может быть, в пылу своей жажды отомстить за отца ты воображаешь, что с поисками Дигвида у нас полный провал, но это не так, потому что мы не нашли Дженни, верно? Конечно, ты себя не щадил, чтобы избавить сестру от тяжких испытаний.
— Ты упрекаешь меня в черствости? Бессердечии?
Он покачал головой.
— Я просто предлагаю тебе взглянуть на свои собственные ошибки, прежде чем ты начнешь указывать на мои.
Я внимательно смотрел на него.
— Ты не делился со мной подробностями розыска.
— Я посылал Брэддока. Он меня регулярно информировал.
— Но мне ты ничего не сообщал.
— Ты был мальчиком.
— Который вырос.
Он склонил голову.
— Прости, что я не принял во внимание этот факт. Впредь мы во всем равны.
— Так начни прямо сейчас — расскажи мне о дневнике, — сказал я.
Он рассмеялся, как будто в шахматах прозевал шах.
— Будь по-твоему, Хэйтем. Ну что ж, это первый шаг к местоположению храма — храма первой цивилизации, который, как полагают, был построен Теми, Кто Пришел Раньше.
Было секундное молчание, и я подумал: «Чего-чего?» А потом рассмеялся. Он сначала вздрогнул, может быть, припомнив, как он впервые сказал мне о первой цивилизации, когда я тоже не сдержался.
— Те, кто пришел раньше чего? — спросил я со смехом.
— Раньше нас, — жестко сказал он. — Раньше людей. Цивилизация предтеч.
Он нахмурился.
— Тебе все еще смешно, Хэйтем?
Я покачал головой.
— Не столько смешно, Реджинальд, сколько. — я пытался подобрать слова, — сложно для восприятия. Раса существ, бывших до человечества. Боги.
— Не боги, Хэйтем, а первая цивилизация, управлявшая человечеством. После них нам остались артефакты, Хэйтем, обладающие неимоверным могуществом, о котором до сих пор мы можем лишь мечтать. Я полагаю, что тот, кто завладеет этими артефактами, в итоге сможет управлять судьбой человечества.
Смех мой оборвался, потому что я увидел, как Реджинальд посерьезнел.
— Это слишком большие притязания, — сказал я.
— Безусловно. Если бы притязания были скромнее, мы бы не были так заинтересованы, разве нет? И ассасины тоже.
Глаза у него поблескивали. В них отражалось и приплясывало пламя светильников. У него и раньше бывал такой взгляд, правда, редко. Не тогда, когда он обучал меня языкам, философии или даже античности или основам военных единоборств. И не тогда, когда он преподавал мне догматы Ордена.
Нет, это случалось лишь тогда, когда он заговаривал о Тех, Кто Пришел Раньше. Временами Реджинальд любил посмеяться над тем, что он называл излишней страстностью. Он считал ее недостатком.
Но когда он говорил о первой цивилизации, он становился похож на фанатика.
2
На ночь мы остались в штаб-квартире тамплиеров, в Праге. Я сижу теперь в небольшой комнате с каменными серыми стенами и чувствую на плечах гнет тысячелетней истории тамплиеров.
Мысленно я отправляюсь на площадь Королевы Анны, куда после ремонта возвратились домочадцы. Мистер Симпкин держал нас в курсе событий: Реджинальд следил за строительными работами даже во время наших скитаний по Европе в поисках Дигвида и Дженни. (И конечно, Реджинальд прав. Дигвида найти не удалось — вот что терзает меня, а о Дженни я почти не думаю).
В один прекрасный день Симпкин известил нас, что семейство уже переехало из Блумсбери на площадь Королевы Анны, и как и прежде, пребывает в своей резиденции. В тот день я скользил мысленно вдоль обшитых деревом стен моего родного дома и сознавал, что могу живо представить там людей — особенно маму. Но конечно, я представлял ее так, как видел в детстве: светлой, как солнце, и вдвое приветливей, а я сижу у нее на коленях и совершенно счастлив. Моя любовь к отцу была гор ячей, если не сказать неистовой, но любовь к маме была светлее. Перед отцом я благоговел, восхищался, как он велик, и иногда рядом с ним казался себе карликом, и вместе с тем подспудно я испытывал тревогу, что сколько ни проживи я рядом с ним, я все равно буду лишь его тенью. А возле мамы такого неудобства не было, а было почти непреходящее чувство уюта, любви и защищенности. И еще она была красива. Мне нравилось, когда кто-нибудь говорил, что я похож на отца, потому что он был яркой личностью, но когда говорили, что я похож на маму, я знал, что это значит «красивый». Про Дженни говорили: «Она будет разбивать сердца» или: «Поклонники будут сражаться за нее». То есть в ход шел язык борьбы и соперничества. Но о маме говорили иначе. Ее красота была спокойной, материнской, умиротворяющей, которая не вдохновляла на такую же воинственность, как Дженни — мамина красота заслуживала лишь теплоты и восхищения.
Я, конечно, никогда не видел мать Дженни, Кэролайн Скотт, но все-таки какое-то представление о ней у меня было: она была «точь-в-точь Дженни», и она пленила моего отца взглядом совершенно так же, как своих кавалеров пленяла Дженни.
Моя мама представлялась мне человеком совсем иного склада. Когда она познакомилась с моим отцом, она была старой доброй Тессой Стефенсон-Оукли. Она сама так обычно говорила: старая добрая Тесса Стефенсон-Оукли, чем несколько удивляла меня, но это неважно. Отец приехал в Лондон один, не обремененный хозяйством, но кошелек у него был достаточно велик, чтобы всем этим обзавестись. Когда он в Лондоне решил нанять у богатого собственника дом, дочь вызвалась помочь ему с поиском постоянного жилища и с хозяйственными делами. Дочерью, конечно же, была «старая добрая Тесса Стефенсон-Оукли».
У нее было всё, и она намекнула, что ее семья не в восторге от ее связи, и действительно, мы никогда в жизни не видели ее семью. Все свои силы она посвятила нам, вплоть до той страшной ночи, то есть до тех пор, пока средоточием ее безраздельного внимания, ее бесконечной привязанности, ее безусловной любви оставался я.
Но в последнюю нашу встречу от того прежнего человека в ней не осталось и следа. Я возвращаюсь теперь мыслями к нашему расставанию и все, что я помню — так это ее странный взгляд, который я расценил как презрение. Когда я убил человека, покушавшегося на ее жизнь, я переменился в ее глазах. Я больше не был мальчиком, который когда-то сидел у нее на коленях.
Я был убийца.
20 июня 1747 года
По пути в Лондон я перечитывал старый дневник. Зачем? Может быть, это интуиция. Подсознательный поиск или. сомнения.
Во всяком случае, когда я перечитал запись от 10 декабря 1735 года, я вдруг совершенно ясно понял, что мне делать по приезде в Англию.
2-3 июля 1747 года
Сегодня прошла служба, и еще. я поясню.
После службы я оставил Реджинальда на крыльце часовни — он беседовал с мистером Симпкином. Мистер Симпкин сказал мне, что я должен подписать какие-то важные документы. От мамы мне остались деньги. С угодливой улыбкой он выразил надежду, что я более чем доволен тем, как он вел дела все это время. Я кивнул, улыбнулся, не ответил ничего определенного, сказал им, что мне нужно немного времени для личных дел, и ушел, как будто для того, чтобы побыть наедине со своими мыслями.
Я надеялся, что со стороны мой маршрут будет выглядеть случайным, если я пойду вдалеке от центральных улиц, подальше от экипажей, которые шлепали по грязи и навозу мощеной дороги через толпу людей: торговцев в окровавленных кожаных фартуках, шлюх и прачек. Но все было не так. Он был вовсе не случайным.
Прямо передо мной, в одиночестве, шла женщина, видимо погруженная в свои мысли. Конечно, я заметил ее на службе. Она сидела с остальной прислугой — с Эмили и еще двумя-тремя, которых я не знаю, — в другом конце часовни, с платочком у глаз. Она глянула наверх и заметила меня — должна была — но не подала виду. Это поразило меня: неужели Бетти, одна из моих старых нянек, не признала меня?
И теперь я шел за ней, держась на таком расстоянии, чтобы она меня не обнаружила, если случайно обернется. Уже темнело, когда она подошла к своему дому, или не к своему дому, а к большому особняку, в котором она теперь служила, и который смутно вырисовывался на темном небе и был очень похож на наш — на площади Королевы Анны. Неужели она все еще няня, или дослужилась до чего-нибудь большего? Может быть, под накидкой у нее передник гувернантки? Народу на улице поубавилось, и я помедлил на другой стороне улицы и подождал, пока она спустится по короткому лестничному маршу с каменными ступенями к этажу, где жила прислуга, и скроется внутри.
Она скрылась, а я перешел через дорогу и прогулочным шагом приблизился к особняку, чтобы не слишком привлекать внимание тех, кто, возможно, смотрел на меня из окон. Когда-то я был маленьким мальчиком и смотрел из окна на площади Королевы Анны на прохожих и размышлял об их занятиях. В этом особняке тоже может быть какой-нибудь мальчик, которому интересно знать, что я за человек. Откуда я? Куда иду?
Поэтому я прошелся вдоль ограды особняка и глянул вниз, на освещенные окна, принадлежавшие, по моим предположениям, людской, и в награду увидел силуэт Бетти — она появилась в окне и задернула занавеску. Я узнал все, что мне надо.
Я вернулся после полуночи, когда в особняке были задернуты все шторы, на улице было темно, и только временами блестели огни встречных экипажей.
Я снова прошелся вдоль фасада, бросил короткий взгляд влево и вправо, бесшумно перескочил через ограду и приземлился в канаву. Я метнулся по ней туда-сюда, отыскал окно Бетти, остановился, приложил ухо к стеклу и некоторое время прислушивался, чтобы убедиться, что внутри никто не движется.
Настойчиво и осторожно я прижал кончики пальцев к низу оконной рамы и потянул ее вверх, молясь, чтобы не было скрипа, и мои молитвы были услышаны — я проник внутрь и закрыл за собой окно.
Она немного пошевелилась в постели — может быть, от тока воздуха из открытого окна или от неосознанного ощущения, что в комнате кто-то есть. Я застыл, как статуя, и ждал, пока ее дыхание не станет ровным, и чувствовал, что воздух вокруг меня успокоился, мое вторжение растворилось в комнате, так что через несколько мгновений я казался частью самой комнаты — как будто я всегда был ее частью или ее духом.
А потом я вынул из ножен меч.
Ирония судьбы — ведь именно этот меч подарил мне в детстве отец. В последние дни я почти не расстаюсь с ним. Когда-то давно Реджинальд интересовался, когда мой меч отведает первой крови, но теперь он отведал ее уже не раз. И если я прав насчет Бетти, то отведает снова.
Я сел на кровать, приставил к ее горлу меч и рукой закрыл ей рот.
Она проснулась. Глаза ее распахнулись от ужаса. Рот ее двигался, она попыталась крикнуть, но лишь пощекотала губами мою подрагивающую ладонь.
Я держал ее трепетавшее тело, молчал и просто ждал, пока ее глаза смогут увидеть меня в темноте, и она узнает меня. Неужели не узнает, хотя и нянчилась со мной десять лет, как родная мать? Неужели не узнает своего мастера Хэйтема?
Она перестала сопротивляться, и я сказал ей:
— Здравствуй, Бетти, — моя рука все еще закрывала ей рот. — Я хочу у тебя кое-что узнать. Ты должна ответить. Чтобы ты ответила, я сниму руку с твоего рта, и тебе захочется крикнуть, но если ты крикнешь.
Я прижал ей к горлу лезвие меча, чтобы показать, что ее в этом случае ждет. А потом очень осторожно снял руку с ее рта.
Ее взгляд был твердым, как гранит. Я на мгновение ощутил себя в детстве и почти испугался огня и ярости, пылавших в ее глазах, потому что вид этих глаз вызвал в моей памяти картины, когда она меня распекала, а я не мог от этого увильнуть и должен был только нести наказание.
— Вас следует хорошенько высечь, мастер Хэйтем, — прошипела она. — Как вы смеете влезать в комнату к спящей леди? Или я вас ничему не учила? Или Эдит вас ничему не учила? Или ваша матушка?
Голос ее становился все громче.
— Или ваш отец ничему вас не научил?
Воспоминания детства обрушились на меня, и теперь я был вынужден снова искать в себе решимость, должен был бороться с желанием просто убрать меч и сказать: «Простите, нянюшка Бетти, я больше так не буду, потому что отныне и впредь я хороший мальчик».
Но мысль об отце добавила мне решимости.
— Что правда то правда, Бетти, ты когда-то была мне второй матерью, — сказал я.
— И ты права: то, что я сейчас делаю, вещь ужасная и непростительная. И поверь, мне вовсе не легко это делать. Но ведь то, что ты сделала, тоже ужасно и непростительно.
Она прищурилась не понимая.
— О чем это вы?
Левой рукой я достал из сюртука сложенный в несколько раз листок бумаги и почти в полной темноте показал ей.
— Помнишь Лору, судомойку?
Она кивнула опасливо.
— Она написала мне, — продолжал я. — Написала все о твоих отношениях с Дигвидом. Сколько времени отцовский камердинер был твоей пассией, Бетти?
Никто мне не писал, листок бумаги в моей руке содержал лишь одну тайну — адрес моей съемной квартиры, но я рассчитывал, что в темноте она не заметит обмана. А правда заключалась в том, что перечитывая старый дневник, я вдруг живо вспомнил тот давнишний эпизод, когда я отправился искать Бетти. В то холодное утро она «немного повалялась в постели», и когда я смотрел в замочную скважину, я видел в комнате пару мужских сапог. Тогда я ничего не сообразил, потому что был маленьким. Я глянул на них глазами девятилетнего мальчика и даже не подумал о них. Ни тогда. Ни позже.
И не думал о них до тех пор, пока не перечел дневник, и тогда внезапно, словно смысл хитрого анекдота, до меня дошло: это были сапоги ее любовника. Кого же еще? В том, что любовником был именно Дигвид, я все-таки сомневался. Я помнил, что о нем она говорила с большей расположенностью, но ведь и другие тоже; он нас всех одурачил. Но когда я с Реджинальдом уехал в Европу, именно Дигвид подыскал для Бетти новое место. И все же я лишь предполагал их связь — догадка взвешенная, вроде бы обоснованная, и тем не менее, рискованная и — ошибись я ненароком — ведущая к страшным последствиям.
— Помнишь тот день, когда ты «немного повалялась в постели», Бетти? «Чуть дольше повалялась», помнишь?
Она с опаской кивнула.
— Я пошел тебя искать, — продолжал я. — Я, видишь ли, замерз. И в коридоре возле твоей комнаты — как ни стыдно в этом признаваться — я встал на колени и заглянул в замочную скважину.
Я почувствовал, что слегка краснею, несмотря на всю мою выдержку. Она глянула на меня сперва со злобой, но потом взгляд ее стал суров, а губы сердито сжались, как будто давнишнее то вторжение было таким же скверным, как и нынешнее.
— Я ничего не видел, — добавил я с поспешностью. — Ничего, кроме тебя, спящей в постели, и пары мужских сапог, в которых я узнал сапоги Дигвида. Ты ведь путалась с ним, разве нет?
— Ох, мастер Хэйтем, — прошептала она, потом покачала головой, и глаза ее стали печальными. — Что же с вами произошло? Во что же вас превратил мистер Берч? То, что вы приставляете нож к горлу такой пожилой леди, как я, это уже из рук вон плохо, просто — хуже некуда. Но гляньте на себя со стороны: вы наносите мне обиду за обидой, обвиняете меня в том, что я с кем-то «путалась», как будто я разрушала брак. Не было никакого «путанья». У мистера Дигвида были дети, которые жили на попечении его сестры в Херефордшире, а жена его умерла задолго до того, как он поступил на службу в ваш дом. И мы с ним не «путались», как вы воображаете в ваших мерзких мыслях. Мы любили друг друга, и как вам только не стыдно что-то выдумывать. Как вам не стыдно.
И она снова покачала головой.
Рука моя стиснула рукоять меча, и я крепко зажмурился.
— Ну уж нет, виноватым себя здесь должен чувствовать вовсе не я. Можешь считать меня сколь угодно заносчивым, но факт есть факт — у тебя с ним было. были отношения, какие-то, да какие угодно, это не имеет значения— с этим Дигвидом, а он нас предал. И если бы он не предал, то мой отец был бы жив. И мать была бы жива, и я не сидел бы тут с ножом у твоего горла, так что не меня упрекай теперь за то, что здесь происходит, Бетти. Упрекай его.
Она перевела дыхание и успокоилась.
— У него не было выбора, — сказала она наконец, — Джеку не дали его. Кстати, это его имя: Джек. Вы ведь не знали?
— Я прочту это на его надгробии, — прошипел я, — и это ничего не изменит, потому что он должен был выбрать, Бетти. Был ли это выбор между дьяволом и глубоким синим морем, мне неинтересно. Но выбор был.
— Не было, потому что тот человек угрожал детям Джека.
— Человек? Что за человек?
— Не знаю. Человек, который сначала говорил с Джеком в городе.
— Ты его когда-нибудь видела?
— Нет.
— Что о нем рассказывал Дигвид? Он из западных графств?
— Да, Джек говорил, что у него был акцент. Почему-то.
— Когда Дженни утаскивали похитители, она кричала о предателе. Виолетта слышала ее из других дверей, но на следующий день человек с западным акцентом пришел предупредить ее, чтобы она никому ничего не говорила.
Западные графства. Я видел, как Бетти побледнела.
— Ну! — крикнул я. — Ну же!
— Виолетта, сэр, — выдохнула она. — Вскоре после того, как вы отбыли в Европу, может быть даже на другой день, на нее напали на улице и она погибла.
— Они сдержали слово, — сказал я. Я смотрел на нее. — Расскажи о человеке, который отдал приказ Дигвиду.
— Мне нечего рассказывать. Джек ничего о нем не говорил. Говорил только, что он предлагает дело, что если Джек от него откажется, то они найдут его детей и убьют их. Сказали, что если он донесет хозяину, то они найдут его мальчиков и будут резать медленно, чтобы подольше мучались, только это. Говорили, что они хотят проникнуть в дом, но клянусь жизнью, мастер Хэйтем, они сказали, что никто не пострадает, что все будет происходить глухой ночью.
До меня что-то дошло.
— Но зачем же им нужен он?
Она растерялась.
— В ночь нападения его там даже не было, — продолжал я. — Так не могло быть,
если он помогал им войти в дом. Они похитили Дженни, убили отца. Тогда для чего был нужен Дигвид?
— Не знаю, мастер Хэйтем, — сказала она. — Правда, не знаю.
Я смотрел на нее в каком-то оцепенении. Перед этим, пока я дожидался темноты, чтобы проникнуть сюда, во мне все кипело от гнева, мысль о предательстве Дигвида разжигала мою ярость, мысль, что Бетти была с ним в сговоре или просто все знала, подливала масла в огонь.
Мне бы хотелось, чтобы она оказалась ни при чем. Больше всего мне хотелось бы, чтобы роман у нее был с каким-нибудь другим человеком из наших домочадцев. Но коль скоро он был с Дигвидом, мне хотелось, чтобы она ничего не знала о его предательстве. Я хотел, чтобы она была невиновна, потому что, если она виновна, мне придется убить ее; потому что, если она могла предотвратить ту резню и не сделала этого, она заслужила смерть. Это будет. это будет закономерно. Как причина и следствие. Как сдержки и противовесы. Око за око. Это мое кредо. Мое мировоззрение. Способ преодоления жизненного пути, который имеет смысл как раз тогда, когда сама жизнь от этого отказывается. Способ внесения порядка в хаос.
Но убивать ее мне хотелось меньше всего.
— Где он теперь? — тихо спросил я.
— Не знаю, мастер Хэйтем, — ее голос дрожал от страха. — Последний раз я слышала его тем утром, когда он исчез.
— Кто еще знал, что вы с ним любовники?
— Никто, — ответила она. — Мы всегда были очень осторожны.
— Не считая того, что выставляли на виду его сапоги.
— Их тут же убрали, — глаза ее ожесточились. — К тому же у большинства людей нет привычки подглядывать в замочную скважину.
Повисло молчание.
— Что теперь будет, мастер Хэйтем? — голос у нее осекся.
— Я должен убить тебя, Бетти, — просто сказал я и по ее глазам прочел, что она понимает: если я решил, то так и сделаю; что я готов сделать это. Она всхлипнула.
Я встал.
— Но я не буду. И так уже слишком много смертей вследствие той ночи. Больше мы не увидимся. За твою многолетнюю выслугу и заботу я оставляю тебе твою жизнь — живи со своим позором. Прощай.
14 июля 1747 года
1
Вот уже две недели, как я не прикасался к дневнику, и у меня накопилось много всего, о чем мне необходимо рассказать и подвести итоги, начиная с той ночи, когда я посетил Бетти.
Прямо от нее я вернулся на квартиру, которую я снимал, и проспал несколько часов с перерывами, потом встал, оделся и нанял кэб до ее дома. Там я заплатил кэбмену, чтобы мы постояли поблизости — достаточно близко, чтобы видеть, но так, чтобы не вызывать подозрений — и пока он дремал, благодарный за отдых, я сидел, смотрел в окно и ждал. Чего? Я не мог бы сказать наверняка. Я в очередной раз прислушался к своему инстинкту. И в очередной раз угадал: вскоре после того, как рассвело, появилась Бетти.
Я отпустил кучера, пошел за ней пешком, и конечно же, она отправилась прямиком к Главному Почтамту на Ломбард-стрит, вошла туда, через несколько минут появилась снова, и двинулась по улице обратно, постепенно растворяясь в толпе.
Я смотрел ей вслед и ничего не чувствовал и не испытывал желания идти за ней и резать ей горло за ее предательство, и даже не ощущал остатков привязанности, которая когда-то между нами существовала. Просто. ничего.
Вместо этого я встал возле дверей и наблюдал людскую круговерть, время от времени отмахиваясь тростью от попрошаек и бродячих торговцев; так я прождал примерно час, пока.
Да, это был почтальон — с неизменным колокольчиком и сумкой, полной корреспонденции. Я отклеился от дверей и, помахивая тросточкой, отправился за ним, подступая все ближе и ближе, но тут он перешел на другую сторону улицы, где было поменьше пешеходов, и у меня появился шанс.
Через минуту, в переулке, я стоял на коленях над его окровавленным бездыханным телом и разбирал содержимое почтовой сумки, пока не нашел то, что мне нужно: конверт на имя «Джек Дигвид». Я прочел письмо — в нем говорилось, что она его любит, но об их отношениях я и без того уже знал; ничего нового — но меня интересовало не содержание, мне нужен был адрес, он был написан на конверте, оплаченном до Шварцвальда, где располагался городок с названием Санкт-Питер, неподалеку от Фрайбурга.
После двухнедельного путешествия мы с Реджинальдом увидали впереди Санкт-Питер: городские кварталы приютились в нижней части долины, окруженные со всех сторон зеленью богатых полей и лесов. Это было сегодня утром.
2
В город мы въехали около полудня, грязные и утомленные путешествием.
Неспешной рысью мы пробирались по узким петляющим улочкам, и я смотрел на запрокинутые лица горожан: и отпрядывавших от дороги, и поспешно отступавших от окон — они захлопывали двери и задергивали занавески. У нас на уме была смерть, и я даже было подумал, что каким-то образом они об этом догадываются, а может быть, просто пугливы. Я не мог знать, что мы уже не первые всадники-чужестранцы, прибывшие в город нынешним утром. И горожане испугались гораздо раньшенашего приезда.
Письмо было адресовано до востребования в Центральный магазин Санкт-Питера.
Мы подъехали к маленькой площади, с фонтаном и каштанами, и расспросили дорогу у испуганной горожанки. Другие указывали нам неопределенно, а она дала точные сведения и как-то бочком поспешила прочь, не отрывая взгляда от своих башмаков.
Через минуту мы привязали наших лошадей возле магазина и вошли внутрь, и единственный бывший там посетитель глянул на нас и решил запастись провизией в другое время. Мы с Реджинальдом обменялись смущенными взглядами, а я огляделся по сторонам. С трех сторон высились деревянные стеллажи, на которых грудились банки и пакеты, перевязанные шпагатом, а у передней стены возвышался прилавок, за которым стоял хозяин заведения, в фартуке, с пышными усами и улыбкой — но она угасла, как догорающая свеча, едва только он разглядел нас получше.
Слева от меня стояла стремянка, по которой добирались до верхних полок. На ней примостился мальчик лет десяти, сынишка хозяина, если судить по виду. Он чуть не упал, когда поспешно спрыгнул со стремянки, и встал посредине комнаты, вытянув руки по швам, в ожидании отцовских распоряжений.
— Добрый день, господа, — по-немецки сказал хозяин. — По вашему виду можно сказать, что вы долго ехали верхом. Вам необходимы припасы для дальнейшего путешествия?
Он указал на кофейник, стоявший перед ним на прилавке.
— Может быть, желаете освежиться? Выпить?
Тут он махнул мальчику рукой.
— Кристоф, ты забыл свои обязанности? Прими у джентльменов плащи.
Возле прилавка стояли три стула, и хозяин указал на них и пригласил:
— Пожалуйста, будьте добры, располагайтесь.
Я снова глянул на Реджинальда, понял, что он готов шагнуть вперед и воспользоваться гостеприимством, и остановил его.
— Нет-нет, спасибо, — сказал я хозяину. — Мы с приятелем не расположены задерживаться.
Краем глаза я заметил, как Реджинальд ссутулился, но он промолчал.
— Нам от вас нужны только некоторые сведения, — добавил я.
Осмотрительность надвинулась на лицо хозяина, как темный занавес.
— Да? — настороженно произнес он.
— Нам нужно найти человека. Его зовут Дигвид. Джек Дигвид. Вы с ним знакомы?
Он покачал головой.
— Совсем не знакомы? — настаивал я.
Снова отрицательное качание головой.
— Хэйтем. — предостерегающе сказал Реджинальд, как будто прочел мои мысли по интонации.
Я не ответил ему. Я продолжал давить на хозяина:
— Вы в этом уверены?
Усы его нервно дернулись. Он судорожно сглотнул.
Я почувствовал, как у меня стиснулись челюсти; следом, прежде чем кто-либо успел двинуться, я выхватил меч и ткнул острием под подбородок Кристофа. Мальчик задохнулся, привстал на цыпочки, а глаза его заметались, оттого что в горло вдавился меч.
Я неотрывно смотрел на хозяина.
— Хэйтем. — снова окликнул меня Реджинальд.
— Предоставь это дело мне, Реджинальд, будь добр, — сказал я и снова обратился к хозяину: — На этот адрес Дигвиду отправляют до востребования письма. Позвольте спросить еще раз: где он?
— Сударь, — взмолился хозяин. Он беспрерывно переводил взгляд с меня на Кристофа, от которого слышалась череда глухих звуков, как будто ему невозможно было глотать. — Прошу вас, не мучьте моего сына.
Он молил глухого.
— Где он? — повторил я.
— Сударь, — хозяин в мольбе заламывал руки, — я не могу вам сказать.
Неприметным движением кисти я вдавил клинок в горло Кристофа еще сильней и был вознагражден всхлипом. Краем глаза я видел, как мальчик еще выше приподнялся на цыпочках, и чувствовал, хотя и не видел, как тошно рядом со мной Реджинальду. Все это время я неотрывно смотрел на хозяина.
— Молю вас, сударь, молю вас, сударь, — его речь стала торопливой, а руками в мольбе он размахивал так, словно пытался жонглировать невидимым предметом, — я не могу сказать. Меня предупредили, чтобы я молчал.
— А-га, — сказал я. — Кто? Кто предупредил? Он сам? Дигвид?
— Нет, сударь, — он отказывался упорно. — Я уже несколько недель не видел мастера Дигвида. Это был. другой, но я не могу вам сказать — я не могу сказать, кто.
Эти люди, они. серьезные.
— Думаю, нам с вами ясно, что я тоже серьезный, — я улыбнулся. — Разница только в том, что я сейчас здесь, а их здесь нет. Говорите, сколько их, кто они и что им надо?
Его взгляд метался от меня к Кристофу, который, несмотря на его смелость, стойкость и силу духа, проявленную перед лицом опасности (я не отказался бы увидеть это в собственном сыне), все-таки снова всхлипнул, и это, должно быть, встряхнуло хозяину память, потому что усы его задрожали сильнее, и заговорил он быстрее — слова из него так и посыпались.
— Они были здесь, сударь, — сказал он. — Буквально час назад или около того.
Двое в длинных черных плащах поверх красных мундиров британской армии, они явились в магазин, как и вы, и спросили, где можно найти мастера Дигвида. Когда я, не подумав, сообщил им, они помрачнели и сказали, что еще несколько человек могут прийти и спросить мастера Дигвида, и если так случится, то я не должен им ничего говорить, под страхом смерти, и еще не должен говорить, что здесь были они.
— Где он?
— В хижине, в лесу, в пятнадцати милях отсюда.
Мы с Реджинальдом не проронили больше ни слова. Мы поняли, что нельзя терять ни минуты: ни на лишние угрозы, ни на прощание, ни даже на извинения перед Кристофом, которого я напугал до полусмерти — поэтому мы просто выскочили опрометью за дверь, отвязали коней, вскочили на них и погнали их с воплями вперед.
Мы скакали что было сил около получаса и одолели за это время миль восемь и всё в гору, и лошади наши стали уставать. Мы добрались до деревьев, но это оказалась лишь узкая полоска сосен, и проскакав ее насквозь, мы увидели еще полоску деревьев — на вершине холма. Тем временем земля перед нами побежала вниз, в более густой лес, потом из него, волнистая, как огромное лоскутное одеяло, составленное из оттенков зеленого: лесных массивов, лугов и полей.
Мы остановились, и я достал подзорную трубу. Лошади фыркали, а я осматривал местность, водя трубой из стороны в сторону сперва просто как сумасшедший, потому что чрезвычайные обстоятельства требовали от меня собранности, а я был слишком взвинчен. Наконец я заставил себя успокоиться, несколько раз глубоко вздохнул, прищурился и начал всматриваться заново, на этот раз перемещая трубу по ландшафту медленно и методично. Мысленно я накинул на поле обзора сетку и переходил из одного квадрата в другой систематично и терпеливо, руководствуясь опять-таки разумом, а не эмоциями. Тишину, в которой звучал лишь легкий ветерок и пение птиц, нарушил Реджинальд.
— Ты пошел бы на это?
— Пошел бы на что, Реджинальд?
Он имел в виду убийство ребенка.
— Убийство мальчика. Ты бы на это пошел?
— Что толку угрожать, если твоя угроза пустая? Лавочник почувствовал бы, если бы это было не всерьез. Он прочел бы это по моим глазам. И понял бы.
Реджинальд беспокойно заерзал в седле.
— Так, значит, да? Ты убил бы его?
— Правильно, Реджинальд, убил бы.
Тишина. Я осмотрел еще один сектор ландшафта, и еще один.
— С каких это пор, Хэйтем, убийство невиновных стало частью твоей подготовки?
Я фыркнул.
— Если ты учил меня убивать, Реджинальд, это еще не дает тебе права судить, того ли я убил и с той ли целью.
— Я учил тебя чести. Учил кодексу.
— Я помню, как много лет назад, Реджинальд, ты обошелся собственной формой правосудия, а не общепринятой. Это было благородно?
Неужели он слегка покраснел? И от неудобства поерзал на коне.
— Тот человек был вором, — сказал он.
— Люди, которых я ищу, Реджинальд, убийцы.
— Пусть так, — в его голосе появилось легкое раздражение, — но, похоже, твое усердие лишает тебя рассудительности.
Я опять презрительно фыркнул.
— Это твое влияние. Разве твоя страсть к Тем, Кто Пришел Раньше строго соответствует принципам тамплиеров?
— Да.
— Вот как? Ты уверен, что не пренебрегаешь ради нее другими обязанностями?
Сколько ты писал, сколько анализировал, сколько читал в последнее время?
— Много, — сказал он с негодованием.
— И это не былосвязано с Теми, Кто Пришел Раньше, — подытожил я.
Он зарычал, как краснорожий толстяк, которому на ужин подали скверное жаркое.
— Я вроде бы еще здесь, не так ли?
— В самом деле, Реджинальд, — сказал я, потому что как раз в этот момент увидел тоненький дымок, вьющийся над деревьями. — Я вижу дым, наверное, это из хижины. Нам туда.
И тут что-то мелькнуло на фоне густого ельника, и я разглядел всадника, скачущего в гору на дальнем холме, прочь от нас.
— Смотри, Реджинальд, там. Ты его видишь?
Я навел резкость. Всадник был к нам спиной, и расстояние, конечно, было приличным, но на миг мне показалось, что сперва я заметил только его уши. Я был уверен, что у него волчьи уши.
— Я вижу только одного, Хэйтем, а где же второй? — спросил Реджинальд.
Я уже натягивал поводья моего коня.
— В хижине, Реджинальд. Вперед.
3
Прошло, пожалуй, еще минут двадцать, прежде чем мы доехали. Двадцать минут, в продолжение которых я гнал коня на пределе возможностей, рискуя поранить его среди деревьев и бурелома, и оставив Реджинальда далеко позади, потому что я просто очертя голову несся туда, где я заметил дымок — к хижине, в которой я надеялся найти Дигвида. Живого? Мертвого? Этого я не знал. Лавочник сказал, что его искали двое солдат, а мы обнаружили только одного, так что мне не терпелось разузнать и о втором. Уехал ли он раньше? Или пока что в хижине?
Хижина стояла посредине поляны. Приземистый деревянный домик с привязанной рядом лошадью, одинокое окошко спереди и завитушки дыма над печной трубой. Дверь открыта. Распахнута. В тот момент, когда я со всего маху влетел на поляну, из хижины донесся крик, поэтому я пришпорил коня, подскакал к самой двери и выхватил меч. Лошадиные копыта загрохотали по дощатому настилу, а я вытянулся в седле, чтобы заглянуть внутрь.
Дигвид был привязан к стулу — плечи его поникли, голова запрокинулась. Вместо лица — кровавое месиво, но я увидел, что губы его шевелились. Он был жив, а рядом с ним стоял второй солдат с окровавленным ножом в руке — нож был с изогнутым зазубренным лезвием — и собирался довершить дело. То есть перерезать Дигвиду горло.
Я никогда еще не использовал меч, как копье, и могу сказать наверняка — меч для этого приспособлен плохо, но в тот момент мне надо было сохранить жизнь Дигвиду. Я должен был поговорить с ним, и кроме того, никто не имеет права убить Дигвида, только я. Поэтому я метнул меч. И хотя у меня не было возможности ни размахнуться, ни прицелиться, удар пришелся палачу по руке, и этого оказалось достаточно: он зашатался и с душераздирающим воплем повалился на спину, а я прямо из седла впрыгнул в хижину — перекатился и подобрал меч.
Этого хватило, чтобы спасти Дигвида.
Приземлился я прямо около него. Окровавленные веревки стягивали его руки, а ноги были привязаны к стулу. Одежда изорвана и потемнела от крови, лицо распухло и кровоточило. Губы еще двигались. Его взгляд с трудом скользнул по мне, и я подумал: помнит ли он меня? Узнает? Чувствует ли укол вины или вспышку надежды?
Я глянул на окно и увидел лишь подметки солдатских сапог: солдат нырнул в окно и с глухим стуком шлепнулся на землю. Прыгать следом было опасно — мне не хотелось застрять в окошке и барахтаться там, в то время как солдат, ничем не ограниченный во времени, будет вонзать в меня свой зазубренный нож. Поэтому я ринулся к двери, выскочил на поляну и погнался за ним. В этот момент появился Реджинальд. Солдат с ножом был перед ним, как на ладони, и Реджинальд уже вскинул самострел.
— Не стреляй! — заорал я, когда он уже давил на спуск, и он взвыл от досады, потому что промазал.
— Какого черта ты выдумал, он ведь был в руках, — гаркнул он. — А теперь удрал.
Я вовремя рванул вокруг хижины, разметывая ногами ковер из опавших и высохших сосновых иголок, и как раз успел увидеть, как солдат исчезает в стене леса.
— Он нужен мне живым, — крикнул я, оборачиваясь на бегу к Реджинальду. — В хижине Дигвид. Присмотри за ним, пока меня нет.
Я вломился в заросли, по лицу стали хлестать листья и ветки, я продирался сквозь них, держа наготове мой короткий меч. Впереди, в пелене листвы, я различал темную фигуру, которая продиралась через заросли с такой же сомнительной грацией, что и я. Наверное, даже с еще более сомнительной, потому что я догонял его.
— Ты был там, — крикнул я ему. — Ты был там в ту ночь, когда убили моего отца!
— Не имел удовольствия, малыш, — бросил он через плечо. — А хотелось бы. Хотя я тоже внес лепту. Я был наводчиком.
Да, он говорил на западном диалекте. А у кого был западный диалект? У человека, который шантажировал Дигвида. У человека, который грозил Виолетте и пугал ее «чудовищным» ножом.
— Остановись и сразись со мной! — крикнул я. — Ты так жаждешь крови Кенуэев, так попробуй пролить мою!
Я был проворнее, чем он. Быстрее, а теперь и ближе. Я слышал в его голосе одышку, и конечно, я схвачу его, дело лишь во времени. Он это понимал, и чтобы не тратить понапрасну сил, он решил остановиться и дать бой, и поэтому перескочил еще через одну поваленную ветром корягу и выпрыгнул на небольшую опушку, по которой он стал кружить, взяв свой кривой ножик наизготовку. Кривой, зазубренный, «чудовищный» нож. Лицо его было землистым и ужасно рябым, как будто от перенесенных в детстве болезней. Он тяжело дышал и тыльной стороной ладони поминутно вытирал рот. Шляпу он потерял во время погони, волосы у него были коротко стриженные и чуть седые, а его плащ, темный, как и говорил лавочник, был разорван, а под плащом и в разрывах виднелся красный военный мундир.
— Ты ведь британский солдат, — сказал я.
— Я ношу эту форму, — усмехнулся он, — но интересы у меня другие.
— Вот как? И кому же ты присягал? — спросил я. — Ты ассасин?
Он покачал головой.
— Я сам по себе, малыш. То, о чем ты можешь только мечтать.
— Давненько меня не называли малышом, — сказал я.
— Ты думаешь, что сделал себе имя, Хэйтем Кенуэй. Убийца. Тамплиерский палач.
Потому что убил парочку толстых торговцев? Но для меня ты малыш. Ты малыш, потому что мужчина смотрит своим целям в лицо, а не подкрадывается к ним глухой ночью со спины, как змея. — Он помолчал. — Как ассасин.
Он принялся перекидывать нож из одной руки в другую. Это почти гипнотизировало, во всяком случае, я заставил его в это поверить.
— Думаешь, я не умею драться? — спросил я.
— Это еще надо доказать.
— Лучше всего здесь.
Он сплюнул и одной рукой поманил меня к себе, а в другой у него вертелся нож.
— Давай, ассасин, — подначивал он. — Посмотрим, каков ты в первой схватке.
Увидишь, как все это на деле. Давай, малыш. Будь мужчиной.
Он думал разозлить меня, но я, наоборот, лишь стал внимательнее. Он нужен мне живым. Я должен поговорить с ним.
Я впрыгнул через корягу на опушку и чуть неловко размахнулся, чтобы оттеснить его и принять стойку, прежде чем он ответит. Несколько мгновений мы кружили друг возле друга и выжидали момент для новой атаки. Я нарушил это затишье: сделал выпад, резанул и отступил для защиты.
На секунду ему показалось, что я промахнулся. Потом он сообразил, что по щеке у него стекает кровь, он тронул лицо рукой, и глаза его удивленно расширились. Первая моя кровь.
— Ты недооценил меня, — сказал я.
Улыбка его стала натянутой.
— Второго раза не будет.
— Будет, — ответил я и снова пошел вперед: сделал финт влево и перевел атаку вправо, когда его корпус уже брал защиту с ненужной стороны.
На его свободной руке появилась рана. Кровь запачкала его разорванный рукав и стала капать на землю, ярко-красная на зеленовато-бурой хвое.
— Я сильнее, чем ты думал, — сказал я. — Все, что ты видишь впереди — это смерть, если не заговоришь. Если не скажешь все, что тебе известно. На кого ты работаешь?
Я легко скользнул вперед и снова резанул, пока он махал ножиком, как ненормальный. Другая щека тоже закровоточила. Теперь на его землистом лице было две алых полоски.
— Почему был убит мой отец?
Я сделал еще выпад и на этот раз рассек ему кожу на тыльной стороне кулака, в котором он стискивал нож. Если я рассчитывал, что он выронит нож, то меня ждало разочарование. Если я рассчитывал показать ему мои навыки, то это мне вполне удалось, и его лицо тому доказательство. Его кровоточащее лицо. Оно больше не ухмылялось.
Но он все еще мог драться, и когда он ринулся вперед, это произошло стремительно и плавно, и нож он успел перекинуть в другую руку, чтобы сбить меня с толку, и его удар почти достиг цели. Почти. Он достиг бы наверняка, если бы. если бы он заранее не показывал мне этот свой хитрый трюк и если бы движения его не замедлились из-за ран, полученных от меня.
Как только он атаковал, я легко увернулся от его лезвия и ударил мечом вверх, проткнув ему бок. Однако мне оставалось лишь выругаться. Я ударил слишком сильно и попал в почку. Он был мертв. Внутреннее кровоизлияние убило бы его в полчаса, но потерять сознание он мог прямо сейчас. Был ли он еще в сознании или нет, не знаю, но, оскалив зубы, он снова двинулся на меня. Зубы теперь были в крови, я слегка отодвинулся, взял его руку, вывернул ее и сломал в локте.
Звук, который из него вырвался, был не столько криком, сколько мучительным стоном, а я переломал ему руку больше для эффекта, чем с какой-то целью; нож с мягким стуком упал на землю, а следом опустился на колени и сам хозяин.
Я выпустил его руку, и она безжизненно скользнула вниз — мешок сломанных костей в коже. Кровь уже отлила от его лица, а возле пояса растеклось черное пятно.
Плащ обвился вокруг тела. Он бессильно потрогал сломанную руку здоровой, а потом поднял на меня глаза, и в них был что-то горестное и почти трогательное.
— Почему ты его убил? — ровным голосом спросил я.
Как вода, вытекающая из плохо закрытой фляжки, он осел на землю и повалился на бок. Все в нем теперь умирало.
— Говори, — настойчиво сказал я и наклонился поближе к его лицу, на которое налипли сосновые иголки.
Он делал последние вздохи на подстилке из лесного перегноя.
— Твой отец, — начал он, закашлялся, сплюнул кусочек сырого мяса и начал снова: — твой отец не был тамплиером.
— Знаю, — оборвал я. — За что его убили?
Я чувствовал, что лоб у меня пошел складками.
— Его убили за то, что он отказался вступить в Орден?
— Он был. он был ассасин.
— И его убили тамплиеры? Они за это его убили?
— Нет. Его убили за то, что у него хранилось.
— Что? — я наклонился еще ниже, отчаянно пытаясь уловить его слова. — Что у него хранилось?
Ответа не было.
— Кто? — я почти кричал. — Кто его убил?
Но его уже не было. Рот открылся, глаза дернулись и заволоклись туманом, и сколько я ни хлестал его по щекам, он так и не пришел в сознание.
Ассасин. Отец был ассасином. Я перевернул солдата, закрыл ему выкаченные глаза, и стал вытряхивать наружу содержимое его карманов. Там был обычный набор: деньги да рваные бумажки, одну из которых я развернул в надежде найти солдатские документы. Документы были — полковые, точнее, гвардии Колдстрим, две с половиной гинеи за вступление и затем по шиллингу в день. На документах стояло имя полкового казначея. Подполковник Эдвард Брэддок.
А Брэддок со своей армией был в Голландской Республике, сражался против французов. Я вспомнил о человеке с волчьими ушами, которого видел давеча в подзорную трубу. И внезапно я понял, куда он направлялся.
4
Я развернулся и ринулся через заросли напролом к хижине, и через считанные минуты был уже у порога. На солнцепеке терпеливо паслись лошади, а в хижине было темно и прохладно, Реджинальд стоял возле Дигвида, который сидел по-прежнему привязанный к стулу, с поникшей головой, и я понял, что проворонил и второго.
— Он мертв, — только и смог я вымолвить и глянул на Реджинальда.
— Я пытался ему помочь, Хэйтем, но душа бедняги была уже слишком далеко.
— Как? — резко сказал я.
— От ран, — Реджинальд тоже стал резок. — Или не видно?
Лицо Дигвида было маской засохшей крови. Одежда от крови затвердела. Палач пытал его, причем старательно, это было ясно.
— Когда я уходил, он был жив.
— И когда я подоспел, он тоже был жив, черт возьми! — вскипел Реджинальд.
— Ты хотя бы узнал у него хоть что-нибудь?
Он опустил глаза.
— Перед смертью он попросил прощения.
Разочарованно вжикнул мой меч, и я вдребезги разнес чашку на каминной полке.
— И это всё? Ничего о той ночи? Ни причин? Ни имен?
— Какого черта ты на меня так уставился, Хэйтем! Какого черта! Ты что думаешь, это я его убил? Думаешь, я притащился в такую даль, бросив все свои дела, чтобы полюбоваться, как сдохнет Дигвид? Я искал его точно так же, как и ты. И мне он требовался живым так же, как и тебе.
У меня появилось странное чувство, как будто закаменел весь череп.
— Я в этом сильно сомневаюсь, — фыркнул я.
— Ну, а с другим-то что случилось? — поинтересовался Реджинальд.
— Он умер.
Реджинальд принял ироничный вид.
— Понятно. И кого же в этом винить?
Я не ответил.
— Убийца, его знает Брэддок.
Реджинальд попятился.
— Вот как?
Там, на опушке, я сунул найденные бумажки в сюртук, а теперь извлек их и держал на ладони, как кочан цветной капусты.
— Вот, его рекрутские документы. Он из гвардии Колдстрим, под командой Брэддока.
— Вряд ли они знакомы, Хэйтем. Под началом у Эдварда полторы тысячи молодцов, многие из провинции. Я уверен, что у любого из них сомнительное прошлое, и я уверен, что Эдвард мало что знает об этом.
— Если даже и так, то все равно странное совпадение, ты не находишь? Лавочник сказал, что те двое были в мундирах британской армии, и я думаю, что всадник, которого мы видели, скачет теперь туда. У него — сколько? — час преимущества. Я не сильно отстану. Армия Брэддока теперь в Голландской Республике, нет? Вот куда скачет всадник — назад к своему командиру.
— Полегче, полегче, Хэйтем, — сказал Реджинальд. В его взгляде и в голосе появилась сталь. — Эдвард мой друг.
— Ну, а мне он никогда не нравился, — сказал я с оттенком ребяческого нахальства.
— Тьфу ты! — Реджинальд взорвался. — Ты рассуждаешь, как мальчишка, потому что Эдвард не проявлял к тебе почитания, к которому ты так привык — а все оттого, надо тебе заметить, что он делал все возможное, чтобы привлечь убийц твоего отца к правосудию. Позволю также напомнить тебе, Хэйтем, что Эдвард исправно служит Ордену, он добрый и верный служака и всегда им был.
Я повернулся к нему, и на языке у меня вертелось: «Разве мой отец не был ассасином?», но я удержался и не сказал этого. Какое-то. чувство или инстинкт, трудно сказать, что именно, но они заставили меня утаить мою осведомленность.
Реджинальд заметил это — заметил, как нагромоздились слова у меня за зубами, и наверное, заметил ложь в моем взгляде.
— Этот убийца, — настаивал он, — что он еще сказал? Что ты из него еще выудил, прежде чем он умер?
— То же, что и ты выудил из Дигвида, — ответил я.
В другом конце хижины была печка, а рядом разделочная доска, где я увидел начатую сайку хлеба. Я сунул ее в карман.
— Что ты делаешь?
— Запасаюсь в дорогу, Реджинальд.
Там еще была миска с яблоками. Они годились для моей лошади.
— Черствый хлеб? Горстка яблок? Этого не хватит, Хэйтем. Надо хотя бы съездить за продуктами в город.
— Некогда, Реджинальд, — сказал я. — И потом, погоня будет недолгой. У него лишь небольшая фора, и к тому же он не знает, что за ним гонятся. Если повезет, я схвачу его раньше, чем мне пригодятся припасы.
— Мы можем найти пищу в дороге. Я могу помочь.
Но я остановил его. Сказал, что поеду один, и прежде чем он успел возразить, я вскочил на коня и погнал его в направлении, в котором ускакал человек с волчьими ушами, в расчете настигнуть его как можно раньше.
Расчет не оправдался. Я гнал вовсю, но в конце концов стемнело, продолжать путь стало опасно, я мог покалечить лошадь, а она и без того выбилась из сил. Поэтому неохотно, но все же я остановился и дал ей несколько часов отдыха.
И вот теперь я сижу здесь, пишу и размышляю: почему после стольких лет, в продолжение которых Реджинальд был мне и отцом, и руководителем, и наставником, и советчиком — почему я решил отправиться в погоню один? И почему я скрыл от него то, что узнал об отце?
Изменился я? Или изменился он? Или изменилась связь, возникшая между нами когда-то?
Стало холодно. Моя лошадь — наверное, пора бы как-то назвать ее, и поскольку недавно она щекотала меня губами в поисках яблок, я назвал ее Щекотуньей — лежит рядом, глаза у нее закрыты, и кажется она вполне довольной, а я пишу дневник.
И вспоминаю, о чем мы говорили с Реджинальдом. И думаю: если он прав, то спрашивается — в кого же тогда превратился я.
15 июля 1747 года
Я встал на рассвете, разметал догорающие угли костра и оседлал Щекотунью.
Погоня продолжилась. На скаку я перебирал варианты. Почему тот, с заостренными волчьими ушами, и палач с ножом отправились разными дорогами? Собирались ли они поодиночке добраться до Голландской Республики и присоединиться к Брэддоку? Или остроухий будет ждать, пока его догонит сообщник?
У меня не было возможности узнать наверняка. Я мог только надеяться, что скачущий впереди меня не подозревает о моей погоне.
Но если он не подозревает — а как он может заподозрить? — то почему же я не догнал его?
И я продолжал скакать — быстро, но ровно, понимая, что настигнуть его раньше времени так же гибельно, как не настигнуть вовсе.
Примерно через три четверти часа я наткнулся на место его отдыха. Если бы я усерднее пришпоривал Щекотунью, может, я застал бы беглеца врасплох и помешал бы ему? Я присел, чтобы погреться возле его угасавшего костра. Слева Щекотунья понюхала что-то валявшееся на земле, какой-то брошенный кусок колбасы, и в животе у меня заурчало. Реджинальд был прав. Моя жертва лучше подготовилась к путешествию, чем я со своей половинкой сайки и яблоками. Я проклинал себя за то, что не пошарил в седельных сумках его напарника.
— Пойдем, Щекотунья, — сказал я. — Давай, малышка.
Я скакал весь день и приостановился только один раз, чтобы вынуть подзорную трубу и осмотреть горизонт в поисках признаков моей добычи. Горизонт разочаровывал. Весь день. А с наступлением сумерек исчез и сам горизонт. Я мог лишь надеяться, что держусь верной дороги.
В итоге мне ничего не оставалось, кроме как остановиться, сделать привал, развести костер, дать Щекотунье отдых и молиться, чтобы не потерять след.
А теперь я сижу и размышляю: почему мне не удалось догнать его?
16 июля 1747 года
Сегодня утром, когда я только проснулся, на меня снизошло озарение. Остроухий был из армии Брэддока, а армия Брэддока соединилась в Голландской Республике с армией принца Оранского, куда и направлялся остроухий. А спешил он потому.
Потому что он отлучился тайком и спешил вернуться раньше, чем обнаружится его отсутствие. Значит, его присутствие в Шварцвальде не было официальным заданием. То есть Брэддок, его командир, об этом не знал. Или, возможно, не знал.
Прости, Щекотунья. Я снова погнал ее (и это уже третий день подряд) и заметил, что она сдает — сдает и замедляется. И все-таки уже через полчаса мы наткнулись еще на одну стоянку Остроухого, только на этот раз вместо того, чтобы греться у остатков костра, я дал Щекотунье шенкелей и позволил ей свободно вздохнуть только на вершине следующего холма; там мы остановились, я достал подзорную трубу и осмотрел местность, открывшуюся перед нами — сектор за сектором, дюйм за дюймом, пока, наконец, не увидел его. Это был он — крошечный всадник, скакавший в гору на противоположном холме, и пока я смотрел, его поглотила небольшая рощица.
Где мы сейчас? Я не мог сообразить, пересекли мы уже границу Голландской Республики или нет. Второй день подряд я не встречал ни души и не слышал никого, кроме моей Щекотуньи и себя самого.
Скоро это должно кончиться. Я пришпорил Щекотунью и уже минут через двадцать въезжал в рощу, в которой исчез беглец. Первое, что я увидел, это брошенную повозку. Рядом — с мухотней, кружившей над невидящими глазами — валялся труп лошади, и при виде его Щекотунья отпрянула и содрогнулась. Она, как и я, уже привыкла к одиночеству, привыкла, что рядом с ней только я, а вокруг только лес и птицы. А вот это место вдруг напомнило, что в Европе идет борьба и продолжается война.
Теперь мы ехали медленнее, аккуратничали между деревьев и возле других препятствий. И по мере нашего продвижения кроны деревьев становились все чернее, а под ногами появилась опавшая листва, вмятая в землю. Здесь прошел бой, это было ясно: я увидел тела солдат, раскинувших в стороны руки и ноги; распахнутые мертвые глаза; почерневшую кровь и грязь, из-за которых трудно было различать убитых, если только в просветах не мелькали мундиры — белые у французской армии и голубые у голландцев. Я видел разбитые мушкеты, сломанные штыки и сабли, многими из которых, вероятно, дрались как трофеями. Из-за деревьев мы выехали в поле — поле битвы, где тел было еще больше. По меркам войны, возможно, это была лишь мелкая стычка, но выглядело все так, словно здесь повсюду витала смерть.
Я не взялся бы точно определить, как давно тут все произошло: достаточно давно, чтобы сюда налетели падальщики, и недостаточно для того, чтобы исчезли мертвые тела; я бы сказал, что всего денек назад, если судить по трупам и по пологу дыма, все еще висевшему над полем — как утренний туман, только с тяжелым и острым запахом пороховой гари.
Здесь грязь, которую перемесили копыта и сапоги, была гуще, и поскольку Щекотунья стала вязнуть, я пустил ее в объезд, стараясь держаться по краю поля. И тут, как раз когда она оступилась в грязи и едва не вышвырнула меня кубарем из седла, впереди я увидал Остроухого. Он опережал нас на длину поля, то есть приблизительно на полмили — смутный, почти расплывчатый силуэт, тоже с трудом пробиравшийся по вязкой местности. Его лошадь, должно быть, тоже обессилела, потому что он спешился и пытался вытянуть ее под уздцы, и через поле невнятно долетали его проклятия.
Я достал подзорную трубу, чтобы хорошенько его рассмотреть. Последний раз я видел его близко двенадцать лет назад, когда он был в маске, и сейчас я задавался вопросом — точнее, надеялся — принесет ли мой теперешний взгляд откровение. Не обознался ли я?
Нет. Это был просто человек, обветренный и седой, лет пятидесяти, как и его напарник, и он был сильно измотан скачкой. Я смотрел на него и никаких внезапных озарений не испытывал. Это был обычный человек, британский солдат, такой же, как тот, которого я убил в Шварцвальде.
Он вытянул шею и через пороховую гарь попытался разглядеть меня. Он тоже достал подзорную трубу, и какое-то мгновение мы изучали друг друга через окуляры, а потом я увидел, как он ринулся к лошади и с новыми силами стал дергать ее за поводья, временами оглядываясь на меня.
Он узнал меня. Отлично. Ноги у Щекотуньи отдохнули, и я направил ее туда, где земля была чуточку тверже. В конце концов мы смогли двинуться вперед. Остроухий становился все более отчетливым: я уже мог разглядеть, с каким напряженным лицом он тянет лошадь, а потом на лице появилось отчаяние оттого, что он так не вовремя застрял, а я гонюсь за ним и настигну в считанные секунды.
И тогда он сделал единственное, что ему оставалось. Он бросил поводья и припустил наутек. В тот же миг обочина, по которой я скакал, раскисла, и Щекотунье стало снова трудно держаться на ногах. Я быстро шепнул ей «спасибо», выпрыгнул из седла и помчался вдогонку бегом.
Все усилия последних дней вложил я в этот бросок, грозивший доконать меня.
Грязь норовила стянуть с меня сапоги, и это был уже не бег, а барахтанье в каком-то болоте, и воздух врывался мне в легкие с каким-то скрежетом, как будто я вдыхал песок.
У меня каждый мускул выл от негодования и боли и умолял меня остановиться. И я только рассчитывал, что и этот приятель впереди меня чувствует себя точно так же, а может быть, и еще хуже, и поэтому единственное, что подхлестывало меня, единственное, что заставляло шевелить ногами в липкой грязи и с хрипом втягивать в себя воздух, было сознание того, что расстояние сокращается.
На бегу он оглянулся, и я был уже так близко, что видел в его широко открытых глазах ужас. Он был без маски. Спрятать лицо было не во что. Сквозь боль и изнеможение я усмехнулся ему и ощутил, как раздвинулись над зубами мои сухие, запекшиеся губы.
Он поднажал и от напряжения заскулил. Заморосил дождь, и дымка усилилась, как будто мы застряли в пейзаже, нарисованном углем.
Он рискнул оглянуться еще раз и увидел, что я совсем уже рядом; и тогда он остановился, вынул саблю и, держа ее обеими руками, согнулся и в изнеможении стал жадно хватать ртом воздух. Силы его были на исходе. Казалось, он проскакал все эти дни совершенно без сна. Казалось, он примирился со своим поражением.
Но я ошибся; он выманивал меня на атаку и, как последний дурак, я кинулся на него и в следующий миг был сбит с ног и буквально полетел вперед, подгоняемый землей, и вбежал в бескрайнюю лужу густой липкой грязи, остановившей мой бег.
— О боже! — сказал я.
Сначала я провалился по щиколотку, потом глубже, и прежде чем я сообразил, что происходит, я провалился уже по колено и стал отчаянно дрыгать ногами в попытке высвободить их из топи, и в то же время пытался одной рукой дотянуться до клочка твердой земли, а другой поднять повыше меч.
Я увидел Остроухого, и теперь уже он ухмыльнулся и подошел поближе и рубанул с двух рук, сильно, но неуклюже. Я отразил удар — со стоном усилий и звоном стали — и отшвырнул его на шаг назад. Он потерял равновесие, а я поднапрягся и смог вытащить одну ногу — и из грязи, и из сапога — и увидел свой белый чулок, замызганный и грязный, но по сравнению с окружающей грязью он просто сиял.
Увидев, что его преимущество тает, Остроухий снова бросился в атаку, на этот раз пытаясь проткнуть меня, а не зарубить, и я отбился раз и потом еще. Во второй раз слышались только лязг стали, хрипы и дождь, который теперь сильнее зашлепал по грязи, и я мысленно поблагодарил бога, потому что все запасенные сюрпризы у моего противника кончились.
Или нет? Тут он понял, что сладить со мной проще, если зайти мне за спину, но я предугадал его маневр и внезапно пихнул его мечом в колено, прямо повыше его ботфорт, и он опрокинулся навзничь, завопив от боли. С этим воплем боли и унижения он поднялся на ноги, подхлестнутый, наверное, возмущением от того, что победа не дается ему легко, и лягнулся здоровой ногой.
Я перехватил ее свободной рукой и, по мере сил, придал вращение, и этого оказалось достаточно, чтобы враг крутанулся и плюхнулся лицом в грязь.
Он попытался откатиться в сторону, но то ли замешкался, то ли был слишком обескуражен, и я ткнул мечом вниз, целясь сквозь его ляжку прямо в землю, и пригвоздил его. Я получил опору и, держась за меч, как за рычаг, выдернул себя из трясины, оставив в ней и второй сапог.
Он орал и извивался, но не мог двинуться с места — мой меч прочно держал его.
Моя тяжесть, пока я давил на меч и выбирался из трясины, была для противника непереносима — он визжал от боли и закатывал глаза под лоб. Но, несмотря на это, он дико хлестнул саблей, и я оказался обезоружен, так что когда я шлепнулся на него, как неудачно брошенная на землю рыба, его клинок поранил мне шею, и я ощутил, как по коже полилась теплая кровь.
Руки наши сцепились, и мы стали яростно бороться за его саблю. Мы хрипели, ругались и дрались, и вдруг я услышал что-то за спиной — звук шагов. Голоса. Кто-то говорил по-немецки. Я выругался.
— Нет, — сказал чей-то голос, и я понял, что это произнес я.
Он тоже слышал.
— Ты опоздал, Кенуэй, — прорычал он.
Топот за спиной. Дождь. Мои крики:
— Нет, нет, нет! — как будто кто-то посторонний говорил по-английски.
— Эй, вы! А ну, хватит!
Я вывернулся от Остроухого, оставив его вхолостую кувыркаться в грязи, привел себя в вертикальное положение, не обращая внимания на его хриплый, с перебоями, смех, увидел сквозь туман и дождь приближавшихся солдат, попытался выпрямиться в полный рост и сказал:
— Я Хэйтем Кенуэй, помощник подполковника Эдварда Брэддока. Я требую, чтобы этого человека отдали в мое распоряжение.
Следом раздался смех, и я не вполне разобрал, смеялся ли это Остроухий, все еще пришпиленный к земле, или кто-то из небольшого отряда солдат, материализовавшегося передо мной, как призраки, рожденные полем боя. Я успел заметить, что у командира были усы, мокрые и грязные, и двубортная куртка с промокшей тесьмой некогда золотистого цвета. Я увидел, как он махнул чем-то — что-то мелькнуло у меня перед глазами — и за мгновение до того, как все кончилось, я понял, что он ударяет меня эфесом сабли, и потерял сознание.
2
Они не предают смерти людей, упавших в обморок. Это было бы не благородно.
Даже для армии под командованием подполковника Эдварда Брэддока.
И поэтому следующее, что я ощутил, была холодная вода, плеснувшая мне в лицо, хотя. может быть, это была растопыренная ладонь? Во всяком случае, меня без церемоний выдернули из забытья, и некоторое время я пытался сообразить кто я и где я. Зачем колышется удавка надо мной,
И руки связаны веревкой за спиной.
Я был на правом конце помоста. Левее меня были еще четыре человека, как и я, с накинутыми на шею петлями. Пока я осматривался, крайний слева человек дернулся и стал извиваться, пиная ногами пустоту.
Впереди взвился судорожный вздох, и я понял, что у нас есть зрители. Мы теперь были не на поле сражения, а на небольшом выгоне, где собрались солдаты. На них были мундиры британской армии и медвежьи шапки гвардейцев Колдстрим, а лица были пепельные. Они находились здесь по приказу, это было ясно, вынужденные наблюдать, как крайний бедолага содрогался в последних муках, как открылся его рот, как выдавился сквозь зубы кончик языка, искусанного и кровавого, и как судорожно двигалась у него челюсть в бесплодной попытке глотнуть воздух.
Он продолжал дергаться и извиваться, и тело его сотрясало виселицу, тянувшуюся вдоль всего помоста над нашими головами. Я глянул наверх и увидел место, где к перекладине привязана моя петля, глянул вниз, на деревянный табурет, на котором я стоял, и увидел свои ноги в чулках.
Стало тихо. Слышны были только звуки умирающего висельника и скрип эшафота.
— Вот что случается с ворами! — хрипло крикнул палач, указывая на повешенного, а потом двинулся вдоль помоста к следующему, взывая к оцепеневшей толпе: — Вы встретитесь с создателем на конце веревки, по приказу подполковника Брэддока.
— Я знаю Брэддока, — крикнул я вдруг. — Где он? Приведите его!
— Заткнись, ты! — заорал палач, тыча в меня пальцем, а его помощник, который плеснул мне в лицо водой, подошел ко мне справа и снова ударил меня, только на этот раз не для того, чтобы привести в чувство, а чтобы заставить замолчать.
Я рычал и боролся с веревкой, связывавшей мне руки, но не слишком энергично — не хватало еще потерять равновесие и свалиться с табурета, на котором я так опасно помещался.
— Меня зовут Хэйтем Кенуэй, — крикнул я, и веревка впилась мне в шею.
— Я сказал: заткни свою пасть! — снова проревел палач, и снова его помощник ударил меня, да так сильно, что едва не опрокинул меня с табурета.
Тут впервые я глянул на солдата, подвешенного прямо рядом со мной, и узнал его.
Это был Остроухий. На его бедре была повязка, черная от крови. Он медленно, с кривой улыбкой, полуприкрыв глаза, смерил меня хмурым взглядом.
Палач подошел ко второму человеку в ряду.
— Этот человек — дезертир, — прохрипел он. — Он бросил своих товарищей в смертельной опасности. Таких же солдат, как вы. Он бросил в смертельной опасности вас. Скажите, какого наказания он заслуживает?
Без особого энтузиазма солдаты ответили:
— Повесить его.
— Как скажете, — ухмыльнулся палач, отступил назад и, упершись ногой приговоренному в ягодицу, толкнул его, наслаждаясь отвращением зрителей.
Я стряхнул с головы боль, вызванную ударом помощника палача, и продолжал напрягать руки, потому что палач подошел к следующему, задал толпе тот же вопрос, получил тот же глухой, покорный ответ и столкнул беднягу в небытие. Помост колыхался и вздрагивал, потому что трое солдат извивались на концах веревок. У меня над головой скрипела и стонала перекладина, и глянув наверх, я заметил, как сходятся и расходятся брусья.
Палач подошел к Остроухому.
— Этот человек. этот человек немного погостилв Шварцвальде и думал, что его отсутствия не заметят, но он ошибся. Скажите, какого наказания он заслуживает?
— Повесить его, — пробормотала толпа.
— Думаете, он должен умереть? — воскликнул палач.
— Да, — ответила толпа. Но я видел, как некоторые незаметно качнули головами «нет», хотя были и другие, отхлебнувшие из кожаных фляжек, которые, казалось, радовались всей этой истории, как будто их подкупили элем. Действительно, чем вызвано очевидное оцепенение Остроухого? Он продолжал улыбаться даже тогда, когда палач встал у него за спиной и уперся ногой ему в ягодицу.
— Пора подвесить дезертира! — крикнул он и совершил толчок, хотя в это время я орал: «Нет!» и бился в путах, отчаянно пытаясь вырваться.
— Нет! Нельзя его убивать! Где Брэддок? Где подполковник Брэддок?
Передо мной снова появился помощник и раздвинул в ухмылке жесткую бороду, как будто у него зубы не умещались во рту.
— Ты что, не слышал, что тебе сказали? Тебе сказали: заткни свою пасть!
И он сжал кулак, чтобы снова меня ударить. Но желаемого он не достиг. Ноги мои взметнулись, отбросив табурет в сторону, и в следующий миг захватили шею помощника, лодыжки скрестились — замок сжался.
Он завопил. Я сдавил сильнее. Его крик захлебнулся, лицо стало пунцовым, а руками он вцепился в мои икры, пытаясь разнять их хватку. Я дергался из стороны в сторону и тряс его, как собака добычу, почти лишая его опоры, и в то же время напрягал бедра, чтобы мой вес не давил на петлю. А рядом со мной, в своей петле, дергался Остроухий. Его язык вылез наружу, а молочные глаза выпучились, как будто хотели выпрыгнуть из черепа.
Палач находился на другом конце эшафота — тянул висельников за ноги, чтобы удостовериться в их смерти, но увидев, что творится на нашей стороне и в какую ловушку попался его помощник, кинулся к нам, сыпля проклятиями и выхватив саблю.
Взвыв от напряжения, я изогнулся и увлек помощника за собой и каким-то чудом я угадал момент и столкнул его с подбежавшим палачом. Тот тоже завопил и нелепо кувыркнулся с помоста. Солдаты смотрели на эту сцену разинув от изумления рот, но никто не двинулся, чтобы вмешаться.
Я надавил ногами сильнее и был вознагражден: я услышал, как у помощника хрустнула шея. Из носа у него хлынула кровь. Он отпустил мои икры. Я изогнулся еще.
Мне пришлось снова закричать, потому что мышцы у меня уже не слушались, но я все-таки рванул его, теперь уже в другую сторону, и хлопнул его об эшафот.
Расшатанный, скрипучий эшафот с расхлябанными брусьями.
Эшафот заскрипел еще жалобнее. Последним усилием — сил у меня уже совсем не оставалось, и если ничего не выйдет, то я погиб — я врезал этим парнем по эшафоту еще разок, и наконец-то получилось. В момент, когда перед глазами у меня стало все мутиться, как будто сознание затягивалось темной пеленой, я ощутил, что удавка у меня на шее ослабла, потому что опора стала валиться на землю перед помостом, перекладина разломилась, а помост не выдержал внезапной тяжести упавших тел и самого дерева и рухнул с треском и грохотом рассыпавшихся дров.
Последнее, что я подумал, прежде чем потерял сознание, было: «Пожалуйста, пусть он будет жив», а первое, что сказал, придя в себя в этой палатке, где я лежу и сейчас: «Жив ли он?»
3
— Кто жив? — спросил врач с импозантными усами и выговором, который свидетельствовал, что он человек более высокого происхождения, чем остальные.
— Остроухий, — сказал я и попытался приподняться, но он тут же, коснувшись моей грудной клетки, уложил меня обратно.
— Боюсь, что не имею ни малейшего представления, о чем выговорите, — сказал он не без удовольствия. — Я слышал, вы знакомы с подполковником. Может быть, он вам что-то объяснит, утром, когда вернется.
Так что теперь я сижу в палатке, записываю события этого дня и дожидаюсь встречи с Брэддоком.
17 июля 1747 года
Он выглядел просто более внушительной и нарядной копией своих солдат, с той лишь разницей, что на нем были знаки отличия, полагавшиеся ему по чину. Сверкающие черные сапоги доходили до колен. На нем был сюртук с белой отделкой, надетый поверх глухой темной туники, на шее белый шарф, а на широком, коричневой кожи, ремне у пояса висела сабля.
Волосы у него были забраны назад и стянуты черной лентой. Он швырнул свою шляпу на столик возле моей кровати, упер в бока руки и уставился на меня тяжелым бесцветным взглядом, так хорошо мне знакомым.
— Кенуэй, — сказал он без обиняков, — Реджинальд не сообщал мне, что ты собираешься навестить меня тут.
— Я собрался внезапно, — сказал я и вдруг почувствовал себя неопытным рядом с ним и почти испуганным.
— Ясно, — сказал он. — Вздумал заглянуть на часок, так получается?
— Сколько я уже тут? — спросил я. — Сколько дней прошло?
— Три, — откликнулся Брэддок. — Доктор Теннант беспокоился, что у тебя может развиться лихорадка. Он сказал, что обессиленный человек может ее не выдержать. Тебе повезло, что ты выжил, Кенуэй. Не каждому случается увернуться и от виселицы, и от лихорадки. И еще тебе повезло, что меня известили, что один из приговоренных к повешению солдат знает меня лично, а то моим солдатам ничто не помешало бы сделать свое дело. Ты знаешь, как мы наказываем нарушителей.
Я потрогал свою шею, на которой была повязка после схватки с Остроухим и болезненный след от удавки.
— Да, Эдвард, у меня есть некоторое представление о том, как ты обращаешься со своими солдатами.
Он вздохнул, сделал жест доктору Теннанту и тот удалился, опустив за собой полог палатки, а Брэддок грузно сел и положил на кровать одну ногу в сапоге, как будто предъявлял ею претензии.
— Не с моими солдатами, Кенуэй. С преступниками. Голландцы доставили нам тебя в компании с дезертиром, солдатом, который удрал вместе с товарищем. Разумеется, тебя сочли за товарища.
— А что с ним теперь, Эдвард? Что с солдатом, который был со мной?
— Это о нем ты расспрашивал, так ведь? Доктор Теннант тут доложил мне, что ты очень интересовался этим — как он выразился? — «остроухим». — Он не смог скрыть насмешку в голосе.
— Этот человек, Эдвард. в ту ночь он участвовал в нападении на мой дом. Он один из тех, кого мы ищем вот уже двенадцать лет. — Я смотрел на него внимательно. — И я обнаруживаю, что он числится в твоей армии.
— В моей армии. И что же?
— Странное совпадение, не так ли?
Брэддок и всегда был мрачным, а сейчас помрачнел еще больше.
— Почему бы тебе не обойтись без намеков, малыш, и не сказать прямо, что у тебя на уме. Кстати, где сейчас Реджинальд?
— Я оставил его в Шварцвальде. Не сомневаюсь, что сейчас он на полпути к дому.
— Чтобы продолжить свои копания в мифах и бабушкиных сказках? — Брэддок кинул на меня быстрый презрительный взгляд. Этот взгляд заставил меня испытать странную приязнь к Реджинальду и его изысканиям, несмотря на мои собственные предубеждения.
— Реджинальд полагает, что если нам удастся раскрыть тайну хранилища, Орден станет могущественным даже более, чем во времена крестовых походов. Мы получили бы способность к совершенному управлению.
Он глянул чуть устало и раздраженно.
— Если ты в это действительно веришь, значит, ты так же глуп и наивен, как он. Нам не нужны колдовство и фокусы, чтобы увлечь людей нашим делом, нам нужна твердость.
— Почему бы не использовать и то, и другое, — рассуждал я.
Он подался вперед.
— Потому что одно из них — пустая трата времени, вот почему.
Я глянул ему в глаза.
— Все может быть. Но я не думаю, что лучший способ завоевать умы и сердца людей — это казнить их, а ты?
— Опять. Ничтожество.
— И его следовало казнить?
— Твоего приятеля. прости, как его. «остроухого»?
— Твои насмешки для меня ничто, Эдвард. Твои насмешки для меня значат так же мало, как и твое уважение. Можешь считать, что терпишь меня только из-за Реджинальда
— ну что ж, уверяю тебя, что это чувство безусловно взаимное. А теперь, будь добр, скажи, солдат с заостренными ушами — он мертв?
— Он умер на эшафоте, Кенуэй. Он умер смертью, которую заслужил.
Я закрыл глаза и несколько мгновений лежал так, не сознавая ничего, кроме собственного. чего? Какого-то чудовищного варева из печали, гнева и разочарования; из недоверия и сомнений. Не сознавая ничего, кроме ноги Брэддока на моей кровати и желания, чтобы можно было кинуться на него с мечом и вышвырнуть его из моей жизни навсегда. Однако, это его способ. Но не мой.
— Так говоришь, он был там в ту ночь, верно? — спросил Брэддок, и разве не было в его голосе легкой насмешки? — Он был одним из тех, кто повинен в смерти твоего отца, и все это время он таился среди нас, а мы даже не подозревали. Горькая ирония, не правда ли, Хэйтем?
— Правда. Ирония. Или совпадение.
— Осторожней, малыш, здесь нет Реджинальда, и удержать тебя от опрометчивых поступков некому.
— Как его звали?
— Как сотни солдат в моей армии, его звали Том Смит — Том Смит из провинции, больше о нем не известно ничего. В бегах, вероятно, от магистрата, а может быть, укокошил сына своего хозяина в потасовке, или дочку хозяина лишил невинности, или порезвился с его женой. Кто знает? Мы не спрашиваем. Если ты спросишь, удивляюсь ли я тому, что один из людей, которых мы разыскивали, пребывал все это время в моей армии, я скажу, что нет.
Брэддок не спеша убрал ногу с моей кровати.
— Как рыцарь Ордена, ты можешь наслаждаться моим гостеприимством и, конечно, ты вправе проводить собственное расследование. Я надеюсь, что в свою очередь я также могу рассчитывать на твою помощь в наших начинаниях.
— Это в каких же? — спросил я.
— Французы осадили крепость Берген-оп-Зом. Там внутри наши союзники: голландцы, австрийцы, ганноверцы, гессенцы и, конечно, британцы. Французы уже приготовили траншеи и роют теперь вторую линию. Скоро они начнут бомбардировку крепости. Они постараются занять ее до дождей. Они считают, что это откроет им ворота в Нидерланды, и наши союзники понимают, что крепость надо удержать во что бы то ни стало. У нас каждый солдат на счету. Теперь тебе понятно, почему мы так нетерпимы к дезертирству? Не расположен ли ты поучаствовать в сражении, Кенуэй, или месть настолько захватила тебя, что ты нам больше не помощник?