Еще два десятка лет назад Пальчиков понял, что он слабый. Он помнил тот вечер стыда и какого-то примирения с собственной идентичностью, со своей неизменяемой слабостью.
Андрюша Пальчиков избегал этих людей, но иногда поддавать с ними любил – с Митрохиным и Брагинским. Жили они с Андрюшей по соседству и работали на одном предприятии: Андрюша в офисе, а Митрохин с Брагинским – мелкими хозяйственниками. Оба были старше Андрюши лет на двадцать, у обоих дело шло к полтиннику. Ему с ними было интересно выпивать, потому что пьяненькими они становились лучше, нежели были трезвыми. Ему казалось, что и он пьяненьким был лучше – умиленным, благодарным, безыскусным, виноватым. Трезвым Пальчиков еще старался выглядеть приспособленным к жизни, неприступным, бдительным, в подпитии его доверчивость и слабость брали верх.
Ему казалось, что пьяненькими они и внешне были лучше: Митрохин снимал очки, лицо его делалось вялым и большеносым, Брагинский зализывал волосы назад (на работе он ходил с волосами набок). Перед выпивкой оба Андрюшиных старших приятеля смотрелись как после бани – чистыми, спокойными и веселыми. Они были пьющими, но не алкашами. Брагинский не был даже пьющим, он любил не выпивать, а беседовать. Его жена иногда приходила смотреть на него – не столько на пьющего, сколько на говорящего. Она знала, что лишнего он не выпьет, а вот сказать может. Обычно выпивали у Митрохина в выходные дни. Тот обитал холостяком. Его любовница жила ниже этажом. К мужским пирушкам он ее не допускал. Митрохин любил уикэнды – ритуал, традицию, компанию, периодичность застолий. Он любил, чтобы к водке были домашние закуски – маринады, соленья, зелень. Пения за столом он не любил. Он любил оставлять гостей ночевать. Если же не оставались, провожал их долго, до квартиры, до остановки, по ночному воздуху, с громкими возгласами. Андрюша недоумевал: как Митрохин видит пьяненький без очков, а если видит, зачем трезвый носит очки?
Митрохин любил говорить о прошлом, Брагинский – о настоящем. Митрохин любил говорить о своем прошлом, Брагинский – о настоящем общественном. Андрюша конфузился и прыскал со смеху. Его смешили не анекдоты Митрохина и не филиппики Брагинского, ему казались смешными нос Митрохина и брови Брагинского. Нос Митрохина был особенно большим без очков, сиротливым и тоскующим, как собака. Андрюша думал, что Митрохин боится дотрагиваться до своего носа, потому что тот может упасть или съехать набок от прикосновения. Нос Митрохина словно предупреждал, что он хоть и внушительный с виду, но совсем не нужный и скоро начнет червиветь от жизни и алкоголя. Брови Брагинского были седеющими, кучерявыми и всклокоченными. Они старили Брагинского. Но было понятно, что Брагинский никогда не пройдется по ним ножницами. Брагинскому его брови виделись красивыми, гневными, правильными, отцовскими.
Митрохин говорил о бандитах, о бандитском бригадире, которому он однажды завязал галстук, потому что бригадиру нужно было ехать в мэрию, значит – в галстуке, а галстуков ни один бандит в то время завязывать не мог. Брагинский говорил, что он, Брагинский, вслед за своим сыном уехал бы из такой страны, если бы не был бывшим подводником. А как бывший подводник, он уехать не в силах, он прикован не к мировому океану, не к воде, а к земле, к стране. «Не уедешь ты никуда», – отмахивался Митрохин. «Почему?» – обижался Брагинский. «Тебе и здесь хорошо», – напоминал Митрохин.
Андрюше нравилось, что, выпивая, они говорили о политике, но о женщинах молчали.
За полночь явился Гриня. Этот начал трепаться о женщинах. Гриня – это шофер Григорьев. Гриня не нравился Пальчикову. Ему казалось, что у Грининого лица существовало только одно выражение – размягченной, завистливой, подростковой обиженности. Гриня был костлявым, каким-то перекрученным, в широких, развевающихся джинсах, в которых ноги словно отсутствовали. Гриню раздражало, что молодой Андрюша весь рабочий день сидел в конторе, в креслице, с телефончиком. Чаще всего у Грини что-нибудь ломалось, когда по производственной необходимости именно к нему, как к водителю, обращался Андрюша. Жена Грини была полнотелая, приветливая, работала уборщицей. Два Грининых сына-школьника белесостью напоминали отца, стеснительностью – мать.
Выпивая, пошатываясь, Гриня подначивал Андрюшу. Андрюша искренне недоумевал, озирался. Тогда язвительная ласковость Грини сменилась (от Андрюшиной растерянности) зэковскими, слюнявыми, вкрадчивыми намеками, тихими, пренебрежительными насмешками. Андрюша думал, что в любом сообществе обиды можно забывать, только в уголовном мире надо помнить. Сначала Гриня улыбчиво говорил Андрюше: какая у тебя жена красавица! Затем он начал говорить: какая она горделивая красотка! Затем говорил: какие у нее формы! Затем сказал: так бы и облапил ее! Он смеялся – маленькими глазами, сухими щечками.
Андрюша понимал, что Гриня для того и пошатывался, чтобы Андрюша увидел в нем хилого человека, но смелого провокатора, чтобы Андрюша ударил его, чтобы решился справиться с ним. Но Андрюша Пальчиков был в замешательстве. Ему хотелось не ударить, а расплакаться тяжелыми, как удары, слезами. Он знал, что удар у него сильный, но нанести его он не мог. Он думал, что когда будет бить, то бить будет как во сне, что удары будут выходить ватными, призрачными. Он знал, для того чтобы бить, нужна не сила и не навык, а безразличие и пароксизм.
Андрюша видел, что Митрохин с Брагинским не испытывали неловкости от Грининой дерзости и его, Андрюши, нерешительности, немужского поведения. С конфликтами, фрондерством, самолюбием, человеческой слабостью они сталкивались каждый день. Митрохин рассказывал новый анекдот, резал помидор большим ножом в толстых красных пальцах. Брагинский скучно улыбался, смотрел на Андрюшу, Брагинскому было интересно наблюдать за противостоянием людей. Андрюше казалось, что Брагинский поддерживал его слабость, что для Андрюши это правильнее, чем пускать в ход кулаки, что сила Андрюши будет хуже его слабости. Андрюша думал, что Брагинский будет улыбаться лишь до некоторой черты, а затем вспыхнет, займет сторону Андрюши. Наконец Митрохин произнес: «Хватит, Гриня!»
Андрюша не помнил, как исчез Гриня. Брагинского тоже не стало. Может быть, Андрюша уснул, когда они уходили.
Митрохин провожал Андрюшу домой, на параллельную улицу. Андрюшино сознание было контрастным, униженным, ясным, неумолчным. Они шли по холодной, но сухой дороге. Кажется, и Митрохин любил ночной мартовский морозец. Андрюша не всхлипывал, но икал и вздыхал. Вздыхал, чтобы победить икоту. Митрохин не сочувствовал и не разговаривал, а только напевал себе под нос. Он был опять без очков, но ни разу не оступился в темноте. Быть может, Митрохин теперь думал, что Андрюша признателен ему.
Андрюша думал о ревности интеллигентика. Он знал, что не все интеллигенты – слабаки. Он понимал, что назвать себя интеллигентиком (не интеллигентом, а интеллигентиком) – значит найти последнее прикрытие для своей постыдной слабости.
Он понимал, что драться с Гриней было бессмысленно: физически он, Пальчиков, был сильнее Грини, но Гриня был хитрее. Не страшно быть битым, не страшна боль, не страшен позор – страшна бесполезность поражения и горделивость победы. Если бы я набил морду Грини, то стал бы таким, как Митрохин и Брагинский, думал Пальчиков. Поражение лучше победы, оппортунизм лучше поражения. Не драться, но убить. Но как убить? Лишь – в состоянии аффекта, помутнения рассудка. Без аффекта у меня не будет зла на Гриню. Защищать надо не честь, а жену, Катю. Тогда будет аффект. Что же, мне теперь не жить, если я такой? Если у меня нет чувства достоинства. Я не люблю доблесть. Я не люблю угрозы, которые можно вытерпеть. Я люблю то, что вытерпеть нельзя. Что же, мне теперь не жить? Что же, мне теперь не любить жену?
У Кати была преданность хорошего, сильного человека. Ее улыбку можно было понять по-разному. Разные люди, разные мужчины по-разному ее понимали. Она улыбалась сердечно, догадливо, мечтательно. Мужчины замечали ее мечтательность. Пальчиков знал, что его жена совсем не мечтательна, что мечтательной она лишь мерещится, что ее мечтательность – от ее красоты, неторопливой походки, высокой шеи.
Пальчиков знал, что и жена обнимет его своей верностью. «Андрюша, – скажет она. – Ты не слабый, ты сильный. Странно, что они видят тебя слабым, что не видят сильным». Пальчиков думал, что у жены были глаза как глаза его собственной души.
Пальчикову нравилось, что его жена не умела кокетничать. Это ее неумение только раззадоривало мужчин.
Пальчиков вспомнил, что ревновал жену к своему прошлому начальнику. Тот однажды увидел Катю и, разговаривая с ней, стал неприятно прятать глаза и поднял их нетерпеливо только тогда, когда Катя повернулась к нему спиной. Этот пальчиковский начальник потом не смотрел и Пальчикову в глаза и старался давать ему указания через подчиненных.
Пальчиков тогда боялся, что его ревность со временем станет болезненной, гласной, банальной, дурацкой. Ему казалось странным, что некоторых людей он мог ревновать к жене, а других нет.
Ему казалось, что даже грубые мужики бывают деликатными. Вот Митрохин деликатен, и Брагинский деликатен. А, например, коллега Романов, вопреки своей робости, не деликатен.
Пальчиков не хотел ни тайной, ни открытой ненависти. Пальчиков думал, пусть они будут зубоскалами, аферистами, невеждами, коррупционерами, пусть они презирают его, пусть третируют его, но не мучают его Катю.