Глава двадцать третья
Я, Гвидо, темными тропами и закоулками пробираюсь из города прочь, туда, где откроется мне волшебство скрипки. Ни одна живая душа не услышит, как я исторгну из нее первый звук: кто попробует подслушать, того я убью на месте. Убью любого, кто посмеет навредить моей скрипке, кто попытается ее у меня отнять. Этот город больше не увидит Гвидо, больше о нем не узнает; теперь ему предстоит жить без обреченной борьбы с музыкой… музыкой… Что это? Кто-то поет вдалеке, под серебряной луной – напевает хмельным голосом старинную песню. О боже! А теперь кто-то насвистывает на автостоянке. Остановись, прислушайся – и услышишь…
Я останавливаюсь, смотрю вниз, в долину, потом перед собою, на склон соседнего холма, и слушаю так, как не вслушивался никогда прежде; и вдруг делаю великое открытие, из тех, одновременно с которыми понимаешь, что это знают и всегда знали все, кроме тебя. Сколько раз я слыхал, как люди говорят: «поют провода», «музыкально журчит вода», «мелодичный смех»! Но все эти годы я сражался с музыкой – и не знал, не позволял себе ни расслышать эти слова, ни понять.
Но теперь слышу. Скрипка стала моей – и с ее появлением что-то во мне изменилось. Я слышу, как неумолчно поет этот город, даже во сне; знаю, что тихое пение струилось бы среди холмов, если бы Рима никогда и не существовало, и будет струиться, когда Рима не станет.
Словно у меня теперь новые уши, а с ними обновились и разум, и сердце. Утром, думаю я, когда проснется мир, я услышу… услышу… здесь мысль моя останавливается, пораженная размахом и величием того, что предстоит мне отныне ощущать.
Я иду в свое тайное убежище. «Студия Гвидо!» – думаю я и смеюсь. Строители нового шоссе отрезали участок старой, извилистой городской улочки, петлявшей вверх по холму. Почти на самой вершине холма стояли два домика, выстроенные так, как строят итальянские крестьяне: ставят четыре каменные стены, пространство между ними засыпают землей, сверху кладут гипсовый купол, когда гипс затвердевает, убирают землю. Такие домики могут стоять тысячу лет. Те два, о которых я знаю, почти скрылись под насыпью там, где шоссе взбирается на холм и, петляя и изгибаясь, спускается с него к соседнему холму. Эти домики я обнаружил однажды, убегая от полиции. Выскочил из полицейской машины, перемахнул через ограждение, бросился бежать вниз по насыпи, попал ногой в какую-то нору – а нора оказалась окном. Второй дом, стоявший за первым, полностью скрылся под землей, но их соединяет дверь. Две комнаты в холме – и никто не знает о них, кроме Гвидо.
Я поднимаюсь по шоссе на вершину холма, останавливаюсь здесь и смотрю на спящий город. Город поет во сне – и не только он: весь мир полон музыки, и вся она для меня, Гвидо. По крайней мере одно не изменилось: был ли мир против Гвидо, или Гвидо против мира – всегда я был центром, а мир вращался вокруг меня. Так и теперь, только теперь он вращается под музыку. Я смеюсь этой мысли и смотрю на дорогу, ожидая, когда стихнет поток машин: я осторожен и не хочу, чтобы кто-то заметил, как я спускаюсь по насыпи. Я…
…слышу ноту – новую ноту, от которой замирают и умолкают на миг все остальные голоса.
Не только слух, но и зрение, и осязание – все чувства разом охватывает нечто новое: какая-то исполинская приливная волна, полная великой силы и великого покоя.
Миг – и снова я стою на шоссе, у ограждения, прижимая к себе скрипичный футляр, и смотрю в небо. Но я стал другим. Точнее… другим стало значение слова «Я».
Со всех концов города, точно отдаленный гром, несомый ветром, доносится скрежет металла, грохот взрывов, гудение огня. В этих звуках нет музыки, так что на них я не обращаю внимания, а смотрю лишь на то, что падает на меня с неба. Серебристый шар, а под ним – четыре машины вроде танков, но с длинными, сложенными вместе суставчатыми шеями. Из четырех голов, аккуратно прижатых друг к другу, несется низкий гул; если не считать этого, шар движется совершенно беззвучно.
Я скидываю пальто, и оно падает наземь. Открываю футляр, хватаю скрипку и с силой бью ею по ограждению, так что вылетают все четыре колка. Стремительным движением срываю и отбрасываю струны. Теперь передо мной только гладкий изогнутый корпус на черном грифе, словно на лебединой шее.
Быстрее ветра, так, как в жизни не бегал, мчусь вниз по склону холма. Мне точно известно, кто меня встретит, когда и в каком месте. Это старая «Испано-Сюиза» с широкими блестящими крыльями и большими желтыми фарами; за рулем женщина. Я вижу, как мчится эта машина, по самой середине дороги мчится ко мне. Тормозит, но не останавливается. Я прыгаю на бампер, цепляюсь коленом за выступающую фару, хватаюсь за решетку радиатора. Водительница уже гонит по холму вверх – быстрее, быстрее, выжимая из мощного мотора все возможное.
Сила ускорения делает меня меньше и свободнее. Я привстаю, ставлю одну ногу на капот, другую на радиатор, поворачиваюсь, придерживаясь за выступающую фару рукой. Все происходит очень быстро: едем мы секунд двадцать, быть может, двадцать пять. Мы уже на вершине холма, наша скорость – восемьдесят километров… девяносто… Кто делает все эти наблюдения и вычисления? Кто отмечает скорость, наклон шоссе, взаимное расположение автомобиля и серебристого шара, кто высчитывает, насколько мы должны сблизиться, прежде чем проломим ограждение? Какая разница! Это происходит само: каждый легчайший поворот руля, каждое мельчайшее мое движение на капоте «Испано-Сюизы», под ураганным встречным ветром – часть этих вычислений; я знаю это, знаю спокойно и буднично, без удивления, ибо все эти вычисления – мои. Я точно знаю, что делаю, знаю, как и зачем; сомнениям, неуверенности, страху нет места в этом новом «Я».
Водительница поворачивает налево; машину сильно подбрасывает – она въезжает передними колесами на тротуар. Я приседаю возле радиатора, сдвинув ноги вместе, и отпускаю фару. В миг, когда машина достигает ограждения, я отталкиваюсь обеими ногами и лечу, лечу так, как прежде люди летали только во сне – все выше и выше во тьму. Я слышу свою скорость: слышу, как со свистом проносится мимо воздух, как он замедляется – достигаю вершины своей параболы и начинаю падать, и в этот мучительный миг встречаюсь с машинами, летящими с небес: обе ноги мои и левая рука обвиваются вокруг их сплетенных металлических шей. Подо мной кувырком летит вниз по насыпи «Испано-Сюиза».
Я перехватываю скрипку за завиток грифа и другим ее концом, изогнутым полированным корпусом засовываю в открытую пасть динамика верхней из железных голов. Раструб динамика слегка изогнут, форма и размер его точно соответствуют форме и размеру скрипки: я заталкиваю ее вглубь, чувствую, как что-то крушится под ее натиском, вытаскиваю и повторяю то же со вторым, третьим, четвертым динамиком.
Наконец назойливое гудение умолкает. Мы парим в воздухе молча секунду – всего секунду; в следующий миг перед нами уже земля и две бетонные опоры, поддерживающие насыпь. Между ними натянуто что-то вроде сетки; едва мы приземляемся, сетка переворачивается и опутывает шар. Тут же стоят люди, три женщины и четверо мужчин. Один, старик на деревянной ноге, совершенно голый. Рядом с ним женщина в белоснежной шубке и туфлях со сломанными «шпильками». Вместе они натягивают веревку, бегут к бетонной опоре, цепляют к ней стальной крюк. С другой стороны огромный толстяк и девочка подцепляют второй крюк к соседней опоре. Я стараюсь выпутаться из жесткой и прочной сетки: она сплетена из стальных кабелей, это защитное покрытие, каким накрывают здания во время взрывных работ в городе. Этим-то покрытием, словно ловчей сетью, люди поймали серебряный шар. Пленник бьется в ней, беззвучно мечется, пытается вырваться и бежать. Скрипят стальные крючья – но сеть прочна, прочны и веревки. Шар перестает метаться и изо всех сил рвется вверх, снова и снова пытаясь порвать стальную ячею. Веревки натягиваются, как снасти в бурю, сеть скрежещет от напряжения. От шара исходит тепло, нет, даже жар; но вдруг все обрывается. Рванувшись вверх в последний раз, уже слабее, он обессиленно падает наземь, и сеть вокруг него дымится и покрывается бурой ржавчиной. Четыре машины, похожие на танки, неподвижны: они потеряли голос, а с ним и смысл своего существования.
Женщина в белой шубке и толстяк подкатывают двухколесную тележку, стоявшую у дороги. Я бегу им на подмогу. Никто из нас не произносит ни слова. На тележке ацетиленовая горелка. Мы подтаскиваем ее к поверженному серебряному шару и включаем. Начинаем резать сферу, чтобы я – новое «Я», безмерное, бесконечно разнообразное, охватывающее весь мир – мог понять, что это такое и как работает.
За работой я – новое «Я» – задумываюсь о том, что происходит. Впрочем, само это слово не слишком уместно, ибо думаю я совсем не так, как прежде. Если уподобить мысль зрению, то всю предшествующую жизнь я мыслил как бы сквозь узенькую щелочку – а теперь стою на вершине горы. На любой вопрос, какой приходит мне в голову, тут же находится ответ, если только этот ответ известен какой-либо из частей моего «я». Я удивляюсь тому, что был избран для полета в небесах, спрашиваю себя, как возможно так точно рассчитать и силу моего прыжка, и скорость машины, и расстояние, но удивление мое длится недолго: в тот же миг, как об этом задумался, я уже знаю. Кто-то измерил ширину «горла» инопланетной машины; кто-то понял, что для уничтожения ее по размеру и форме идеально подойдет скрипичный корпус. Размер моей скрипки оказался подходящим, а сам я, с ней – ближе всего к месту действия. Я мог погибнуть. Женщина в «Испано-Сюизе» погибла. Однако это не важно и не страшно, как не страшно сломать ноготь, спасая ребенка из огня.
Не только все знания большого «Я» доступны мне теперь, но и все чувства. Потеря скрипки, из которой я не успел извлечь ни единой ноты, гнетет меня невыносимым горем; боль так велика, что ни пережитая опасность, ни лихорадочная работа не могут от нее отвлечь. Но, думая о своей боли, я ощущаю и чужую – многоголосую боль всех нас, столь странно соединенных во мне. Я знаю, что маленький мальчик в Америке, когда настал его час, бросился на гусеницы «танка», ибо большой разум – наш общий разум – рассчитал, что именно в этом месте и именно в эту секунду «танк» должен замедлить ход. Мне известно: этот мальчик по имени Генри страстно хотел жить, хотел как никогда раньше, ибо в последний час впервые перестал бояться и ощутил покой. Ему было больно умирать, а мне – большому «мне» – больно знать, что он мертв. Рядом с ним так же, без колебаний, принес себя в жертву еще один человек, Пол. Ему, наверное, было еще больнее – в последние минуты он думал о женщине, которую желал, которую мог получить за миг до превращения, но так и не получил. Столько людей гибнет в эти минуты по всему миру! И каждую смерть «Я» переживаю вместе с ними: это я умираю за рулем искореженной автомашины или в развалинах собственного дома, я, оглушенный, ползу прочь от огня и не успеваю уползти. Но и все они – раненые, умирающие – знают меня, Гвидо, и мою потерю. «Это нечестно, нечестно! – восклицают они, истекая кровью и умирая. – Ты не должен был так скоро потерять скрипку!» Все они со мной, все понимают меня и сострадают мне. Я не один! Я, Гвидо, больше не один, не один!!
Мы защищаемся отчаянно, не жалея сил, средств и собственных жизней, мы готовы все принести в жертву в этой битве, ибо никакая цена победы не будет слишком высока.
Мы о себе позаботимся. «Я» буду защищать «себя». Никто и ничто не помешает музыке Гвидо затопить «меня» и обогатить мир, а самому Гвидо – открыться для мира и обогатиться бесконечно и многообразно. Теперь мы умеем мыслить как никогда раньше, жить, как не жили никогда прежде; и эту новую жизнь стоит защищать так, как обитатели земли ничто и никогда еще не защищали.