Глава десятая
Генри был высоким для своих пяти лет. Выглядел высоким, и когда стоял, и когда сидел – и лицо у него было на удивление взрослое, даже старообразное. Тем страннее и смешнее было то, что в детском саду он все время ревел.
Плакал Генри не жалобно, не гневно, не истерично – почти беззвучно, тихо всхлипывая и медленно, с паузами, шмыгая носом. Он делал все, что ему говорили («ну-ка, дети, встаньте в ряд… сдвиньте стульчики в круг, пора послушать сказку… а теперь собираем картинку-загадку… а теперь заканчиваем рисовать…»), но не разговаривал, не играл, не пел, не танцевал, не смеялся. Только сидел, прямой как палка и шмыгал носом.
Детский сад был для Генри тяжелым испытанием. Да и вся жизнь не сахар.
– Жизнь – это не сахар, – говаривал его отец, – и слабакам в ней не место!
Мать Генри с ним не соглашалась, но никогда не осмеливалась в этом признаться. Вместо этого лгала всем: мужу, воспитательнице Генри, детсадовскому психологу, директору и самому Генри. Мужу говорила, что утром идет в магазин, а на самом деле приходила в детский сад, садилась в уголок и оттуда смотрела, как плачет Генри. Через две недели психолог и директор, зажав ее в углу, объяснили: реальность дома предполагает, что мама дома, реальность детского сада – что мамы здесь нет, так что Генри не сможет свыкнуться с реальностью детского сада, пока мама здесь. Мать Генри немедленно с ними согласилась – она соглашалась со всеми, у кого имелось четкое мнение – вернулась в игровую, сообщила пораженному Генри, что подождет его за дверью, и вышла. То, что Генри увидит из окна, как она садится в машину и уезжает прочь, не пришло ей в голову. Но на случай, если после этого у Генри еще осталось мужество, мать нанесла ему новый удар: обогнула квартал, поставила машину где-то по соседству, прокралась мимо знака «По газонам не ходить» и остаток утра провела, прильнув к окну. Генри сразу ее заметил, а вот воспитательница и директор еще несколько недель оставались в неведении. Так что Генри по-прежнему сидел на одном месте и размеренно шмыгал носом. Что в детском саду такого страшного, что мама идет на такие крайности, чтобы его защитить, он не знал, но что-то, очевидно, было – и наводило на него невыразимый ужас.
Отец Генри делал все, что мог, чтобы воспитать сына храбрецом. Трусость Генри была для него невыносима: сам он понимал, что сын ее унаследовал не от него, но другие-то могли и не знать! Так что он рассказывал Генри страшные истории о привидениях в белых простынях, которые едят маленьких мальчиков, и однажды после такой истории отослал его в спальню – в спальню с выключенным светом и с вентиляционной решеткой, открывающейся прямо в потолок первого этажа. Над решеткой отец позаботился повесить простыню и, когда услышал, как открывается и закрывается дверь в комнату сына – начал тыкать через решетку палкой, шевеля простыню, и замогильно стонать. Ни звука, ни движения не раздалось в ответ, и отец сам поднялся наверх, заранее смеясь тому, в каком виде застанет сына. Генри молча стоял в темноте, высокий и прямой, стоял и не двигался – и отец включил свет, оглядел его с ног до головы, а потом отвесил хороший подзатыльник.
– Пять лет парню, – сказал он матери, спустившись вниз, – и все еще дует в штаны!
Еще он с криком выпрыгивал на Генри из-за угла, и прятался в шкафах и издавал оттуда разные зверские звуки, и отдавал Генри безжалостные приказы – пойти и стукнуть по носу вон того восьмилетку или десятилетку, и обещал взгреть как следует, если тот не подчинится. Но ничего не помогало: Генри оставался трусом.
– Ничего не поделаешь, наследственность! – замечал отец, имея в виду мать, которая никогда в жизни ни с кем не спорила – и, разумеется, избаловала мальчишку.
Но все же надеялся что-то с этим сделать. И старался дальше.
Генри боялся, когда родители ссорились, когда папа орал, а мама плакала; но, когда они не ссорились, боялся тоже. Это был особый страх, и вершины он достигал, если папа заговаривал с ним ласково и с улыбкой. Сам отец, несомненно, этого не сознавал; дело было в том, что, готовясь наказать сына, он всегда начинал с ласкового обращения, с улыбки, а потом вдруг переходил от притворной ласки к ярости, так что Генри потерял способность отличать искреннюю доброжелательность от издевательской прелюдии к наказанию. Мать тем временем ласкала и баловала его тайком от отца, урывками, тишком нарушала его запреты, закармливала Генри конфетами и сладостями – но в присутствии отца поворачивалась спиной к любым мольбам сына, словесным или молчаливым. Естественное любопытство и непослушание, проявившиеся у Генри, как и положено, между двумя и тремя годами, из него выбили так успешно, что теперь он ничего не брал в руки, пока это ему не давали взрослые, никуда не ходил и ничего не делал, пока не получал на этот счет четких инструкций. Детей должно быть видно, но не слышно. Заговаривай только, когда к тебе обращаются.
– Ну и почему ты не стукнул того парня по носу? А? Отвечай, почему? Почему?!
– Папа, я…
– Заткнись, тряпка! Слышать не могу твое нытье!
Так что бедный Генри, высокий маленький Генри тупо молчал везде, кроме детского сада. В саду он плакал.