Год 1987 – такой трагический для нашего театра, такой глубоко печальный для нашей семьи – вдруг завершился для меня неожиданным душевным выходом в редкостно желанную работу.
В одной из телевизионных передач я исполняла отрывок из «Воительницы» Лескова. Однажды, разговаривая с режиссером Борисом Александровичем Львовым-Анохиным, я услышала, что он хотел бы поставить со мной «Воительницу».
Я знала, что это чудесный режиссер, не раз восхищалась его спектаклями, и особенно «Холопами» Гнедича в Малом театре, где великолепно, с редчайшей простотой играла Елена Николаевна Гоголева.
Услышав эти его слова, подавив чувство пронзительного счастья, я без особой надежды сказала об этом Валентину Николаевичу Плучеку. Мои слова были встречены как будто доброжелательно, но ясного ответа тогда не последовало. Потом трагические события на гастролях в Риге заслонили все.
Затем прошел отпуск, выяснилось, что репертуар наш резко сократился по вполне понятным причинам. И вот на сборе труппы Валентин Николаевич вдруг неожиданно для меня сказал о приглашении Львова-Анохина на постановку «Воительницы» со мной в главной роли на малой сцене как о желанном событии.
Я сначала думала, что ослышалась… Роль удивительная! Прекрасная! Для меня немыслимо трудная! В ней все есть! И возрастной переход, и русская национальная основа характера, и великая любовь, и душа, воспарившая над жизнью.
О такой роли актриса может только мечтать! Я ждала ее долго, может быть, всю жизнь. Я ее предчувствовала даже тогда, когда годами сидела почти без работы и не верила в свое предчувствие. А главное – это вопрос, который терзал меня постоянно: сумела ли я сохранить что-то в себе, в своей душе для такой роли?
Не одолели ли меня усталость, возраст, не иссушили ли разочарования, неверие? Не может ли случиться так, что мне уже нечем будет играть? Ведь это так часто бывает, в театре ломается много судеб, характеров…
Как рассказать о том, что я испытала, работая над этой ролью с редким по своему таланту, эрудиции и душевной тонкости режиссером – Борисом Александровичем Львовым-Анохиным! О счастье писать труднее, чем о горе: сердце замыкается, не хочет расплескать драгоценное, что в нем заключено. Ведь важна не только роль – сама работа и то, с кем ты ее делаешь! Я считаю, что встреча с Львовым-Анохиным, наверное, была послана мне за все мои страдания, за творческий голод последних лет.
Весь наш постановочный коллектив – замечательный ансамбль: режиссер Борис Александрович Львов-Анохин, сорежиссер и автор инсценировки Василий Федоров (критики и все мы считаем, что инсценировка очень удачная), художник Андрей Сергеев (о его декорациях я скажу ниже), автор замечательного музыкального оформления Анатолий Кремер и мои одержимые своей профессией партнеры – энтузиасты нашего спектакля.
Не могу не сказать о церковном пении, записанном специально для нашего спектакля. Руководитель церковного хора присутствовал на репетициях и, воодушевленный их атмосферой, отнесся к своему делу как настоящий художник. Так всегда бывает при явлении большого искусства – стоит возникнуть искре, а у нашего режиссера их в запасе было много, как обязательно рядом загорается ответный огонь.
Я присутствовала на записи этих церковных песнопений, и наслаждался не только мой слух, но и взгляд. Я видела лица певчих, их одухотворенность, и те чувства, что я тогда пережила, воскресли во мне, когда я уже стояла на сцене в образе Домны Платоновны. Как они мне помогали! Поистине ничто прекрасное не исчезает!
В моем первоначальном представлении Домна Платоновна была сильной, хитрой, агрессивной, властной женщиной. Я совсем не представляла, как можно соединить в конце этот характер с той жертвенной любовью, которая спалит насмерть ее сердце. Мне казалось, моей задачей было как можно дальше отойти от себя, заклеймить ненавистные человеческие качества: корысть, цинизм, отсутствие жалости путем показа такого характера, от которого можно содрогнуться. И вдруг… я услышала от Бориса Александровича совсем другое: эту роль он видит в моем исполнении именно потому, что у меня самой, как ему кажется, этих качеств нет. Домна Платоновна, по его мнению, обладает детской непосредственностью, убежденностью в нравственной правоте своих поступков и еще большей убежденностью в том, что в этой жизни иначе поступать и невозможно. Покоренная этим неожиданным для меня новым образом моей героини, нарисованным режиссером, я, конечно, не стала противопоставлять свое понимание роли, я его просто зачеркнула и стала осваивать новый для себя образ. Но при всем моем желании это оказалось непросто. Не буду говорить о том, сколько душевных сил было затрачено и режиссером, и мною. Но, кажется, мы все преодолели.
В результате получился спектакль монолитный, законченный, с особой формой существования актеров на сцене, необычный, на мой взгляд.
Необычность начинается с декораций, созерцаемых зрителем еще до начала спектакля: огромное многоярусное кружево, свисая сверху, как бы придавливает сцену, лишает ее воздуха и простора, но само не лишено красоты и пышности. В середине сцены то же кружево, с аппликацией, дает ощущение комнаты. Два проема по бокам означают как бы входы. По кругу сцены, точно по набережной Петербурга, окружая все это великолепие, идет чугунная решетка, а в середине, в разрезе этой решетки, стоит огромная кровать. Домна Платоновна в ночной рубашке и капоре, почти сливаясь с этим кружевным фоном, крестится и, погасив свечу, ложится на кровать. Слышится звук шарманки, и Автор, двинувшись по внешнему кругу вдоль решетки, приступает к рассказу о Домне Платоновне. Так начинается наш спектакль.
Русская мещаночка – хлопотливая, бойкая, на все руки мастерица. И кружево продаст, и сведет, и сосватает, и обведет… Хитрая и простодушная, «ýченная» петербургской жизнью – «петербургскими обстоятельствами», – и добрая, готовая тотчас оказать помощь, конечно, в соответствии со своим пониманием добра. «Что ж, я отягощусь, похлопочу, – говорит она Леканидке, предлагая свести ее с купцом, который может дать денег, – только уж и ты, сделай милость, не капризничай!» – и крестится, глубоко веруя, что делает доброе дело. Живет она неторопливо, словно плетет кружево. Очень любит поговорить, а разговор ее простонародный, образный, сочный, красочный, давно нами забытый, вот с такими «перлами»: «Жизнь для своего пропитания веду самую прекратительную». Или: «Врешь ты, рожа твоя некрещеная, врешь, лягушка ты пузатая!»
Маленький человек, песчинка в мироздании… И вдруг нежданная, запоздалая любовь вошла в сердце Домны Платоновны, зажгла его факелом; вспыхнула яркая звездочка, на краткий миг осветила все вокруг и погасла, спалив себя дотла. «А я все люблю и все без радости, и все без счастья без всякого», – говорит она, а сама уже счастлива только тем, что говорит об этом. Открыла свою светлую тайну и простила всех, кто не понял ее: «Бог с вами, люди! Не понять вам, какая это беда, если приключится такое не ко времени».
От тоски, от нестерпимой сердечной муки умирает Домна Платоновна – просто истаяла, как свечка, но на миг познала она силу большого чувства, и душа ее осветилась неземной и трагической красотой. «Лежала она в гробике черном такая маленькая, сухонькая, точно в самом деле все хрящечки ее изныли и косточки прилегли к суставам».
Если бы моя героиня была, как я ранее представляла, хищницей, то не смогла бы так полюбить. И потому она скорее жертва «петербургских обстоятельств», а по натуре своей добра, очень простодушна (сама часто попадает впросак и бывает обманута) и глубинно сильна. Эти качества режиссер считал свойственными и моей натуре, и это заставило меня призадуматься.
Моя роль имеет в спектакле как бы две стороны характера. Внешняя – это профессионализм и наблюдательность. А вот внутренняя – это уже сложнее, она касается жизни духа, какого-то почти религиозного ощущения себя, своих истоков, своей веры, своего покаяния. Лесков, как мне чувствовалось, писатель неистовый, мгновениями (на наш современный, холодный взгляд) по-своему безумный, с неожиданными прозрениями, и очень искренний. Не дай бог играть его просто как бытописателя местных и современных ему нравов – это будет уже не Лесков! Надо, не прерывая, вести главную линию характера и, что основное, – жизни человеческого духа, и только этот единственный путь может дать какой-то результат.
Осилила ли я эту вершину? Не знаю… Мне не нужны никакие блага и радости, только бы мое сердце, испытавшее любовь и прощание, полное боли от потерь, от длительности творческого молчания, только бы оно выдержало и дало мне силы, право произнести со сцены выстраданные слова, написанные великим русским писателем Лесковым: «Огненным прощением пресекается перед смертью душа моя. Боже мой! Боженька! Миленький! Да поди ж к Тебе моя молитва прямо столбушком: вынь Ты из меня душу, из старой дуры, да укроти мое сердце негодное!»
Я постоянно мысленно произношу эти слова как заклинание, как мольбу о жизни в театре, только бы не кончилось это счастье – мой труд, мое продолжение души.
P.S. Годы мчатся. Вот уже много лет я не играю «Воительницу» – она больше не идет на сцене нашего театра. Оставались мечты и планы о новой работе с Борисом Александровичем Львовым-Анохиным.
И однажды в чудесный солнечный день, находясь на гастролях в Белгороде с Орловским театром, зная, что вечером играть «Филумену», сижу в своем номере, включаю телевизор… И вдруг вижу портрет Бориса Александровича в темной рамке и слышу голос диктора: «…им были написаны прекрасные книги о Галине Улановой, о Владимире Васильеве»… Что говорилось дальше – не помню, поняла, почувствовала, что не стало моего прекрасного учителя. Учителя жизни в искусстве.
Звоню в Москву. Да… умер… сердце.
19 апреля 2000 года театральная Москва провожала великого режиссера в последний путь, я открывала траурную церемонию. Прекрасные актеры, режиссеры, критики с любовью, печалью и благодарностью прощались с этим светлым человеком.
Потом было отпевание в церкви, а потом, стоя в стороне на кладбище, я видела, как быстро опустили гроб, как быстро закопали его, поставили большой крест и большой прекрасный портрет Бориса Александровича.
Он смотрел на нас с доброй печальной улыбкой, скрестив красивые аристократические руки с большим оригинальным перстнем.
Поставили венки, вырос холм из цветов, а их все не убывало… Потом стали класть цветы около портрета, вот уже и прекрасные руки скрылись за цветами, вот и лица почти не видно. Остались только глаза – добрые, умные, печальные. И казалось, что они смотрят только на меня. Грустя и прощаясь…