В 1938 году Орлова и Александров получили квартиру на улице Немировича-Данченко в огромном доме с черным мраморным цоколем. Теперь этот дом весь в мемориальных досках, имена на которых – слава русской культуры. Квартира была с необыкновенно высокими потолками, четырехкомнатная и, главное, – своя. В одной из комнат Любочка поселила мать. Ни отца, ни Любови Николаевны, тетушки, к этому времени уже не было в живых.
В этой квартире было много интересного. Больше всего я запомнила огромную картину П. Вильямса. На фоне заснеженного деревенского пейзажа стоял почему-то, несмотря на зиму, в одном только костюме с галстуком высокий молодой человек – явный портрет Григория Васильевича. Рядом с ним – маленькая девочка лет шести-семи, в валенках, тулупе и платке, а в руках у нее – зеленый огурец. Я очень любила подолгу рассматривать эту необычную картину, в ней все было удивительно. И зеленый огурец среди белизны зимних сугробов, и раздетый золотоволосый красавец, и теплый свет окошек в избе, хотя на улице – белый день. Висела она в спальне Любови Петровны прямо над ее кроватью на фоне белой стены. Говорят, эта картина теперь находится в запасниках Третьяковской галереи. Но главным и несомненным центром притяжения в ее спальне было фантастической красоты овальное дамское зеркало. Оно стояло на туалетном столике в форме «бобика», которую так любила хозяйка этого дома. Зеркало было в раме из лепнины цветного саксонского фарфора. И чего только там не было! Пухлощекие золотоволосые босые ангелы, трубящие в золоченые трубы, гирлянды голубых незабудок, венки из пунцовых и розовых роз, пестрые бабочки с раскрытыми крыльями. Эти бабочки, которые, казалось, вот-вот вспорхнут и улетят и которых можно было потрогать руками, больше всего дразнили мое воображение. Вместе с квартирой в их жизни появилась и первая домработница.
В 1937 году И. В. Сталин подписал приказ выделить во Внукове, что по Киевской железной дороге, землю для Поселка писателей. Получили там участок и Орлова с Александровым.
Они вместе мечтали о будущем доме, о доме только для них. Был нанят шведский архитектор, но все закончилось тем, что Гриша сам с увлечением чертил и рисовал эскизы постройки. По ним мастерские «Мосфильма», где умели делать все, выполняли любые его пожелания. Правы англичане, утверждающие: «Мой дом – моя крепость». Так и должно быть. Своими прочными стенами, большими объемами и тишиной дом оградит их от всех и всего. И никто не будет нарушать их покой, привычки, уединение вдвоем.
В подмосковном поселке Внуково им выделили гектар светлой березовой рощи с изумрудной травой, с зарослями мощного орешника. Деревянный штакетник весело пестрил, не разрушая зеленой массы пейзажа. Только ворота с калиткой были сплошными, из широких досок, с козырьком красной черепицы. Такая же черепица накрывала и дом, спрятавшийся в глубине участка. От ворот вела широкая песчаная дорога, сворачивала налево – к крыльцу. Деревянные ступеньки обрамлены массивными и низкими оштукатуренными стенками. И вот она – дверь. На фоне белого фасада – темно-коричневая, тяжелая, дубовая. Ручка висит чугунная, кованая, в форме сердца. Над ней – маленькое окошечко. В него удобно посмотреть изнутри на пришедшего. И оно тоже в форме сердца. Знаки любви встречают вас уже на пороге. Коридор, налево – кухня и туалет, направо – две небольшие смежные комнаты. Коридор приводит в огромную, метров шестьдесят, гостиную. Слева – массивный и длинный мореного дуба стол с двумя во всю его длину дубовыми же темными скамьями. В торцах стола такие тяжелые и прочные квадратные табуреты. И стол, и скамьи, и табуреты опираются на дубовые ножки – тоже в форме сердец. Совершенным чудом воспринималось – как всплеск праздника и волшебства – окно в левой от входа стене. Двойная рама без переплетов, идеально прозрачные стекла – и перед тобой природой созданная картина. Белые стволы берез, зелень травы и листьев – все, что там, за окном. Но между оконными стеклами тоже прозрачно-стеклянные полочки. На них – целая коллекция фигурок разноцветного стекла. Животные, крошечные вазочки, цветы, рыбки. Со всех концов света, где только приходилось бывать, привозила их Любочка в дом. Венецианское стекло, чешское… Заморским нарядным цветным блеском парили маленькие цветные прозрачные фантазии на фоне русских берез перед глазами того, кто садился за стол. Только эта пестрая яркость и нарушала общий мягкий, почти строго двуцветный – бело-коричневый – колорит всего зала. Если же сесть за стол спиной к окну, то перед тобой открыто все пространство этого зала. Справа в мягкую белизну стены врезались открытые широкие полки мореного дуба с поблескивающей керамической и фаянсовой посудой. Внизу буфета ящики, дверцы. И – все те же кованые чугунные ручки-сердца.
Почти в центре зала, напротив входа, у стены коричневый, как правило молчаливый, рояль. (Он теперь живет в Доме-музее великого русского актера М. С. Щепкина.) А справа от входа, в дальнем углу, – сам домашний очаг. Камин, большой и темный, с беленым покатым дымоходом. На большой каминной полке – как напоминание о жизни иной, бурной и дальней – огромный макет старинного парусника. И без конца можно рассматривать крошечные иллюминаторы, канаты и якоря. А как уютно утопать в кресле или на диване матового голубовато-серого шелка у живого огня. Помню, я, уже будучи студенткой, сидя вот так у камина вместе со своими бабушками-сестрами, закурила. Они, ничего не сказав, переглянулись и, наверное, подумали о том, о чем подумал бы любой на их месте: о том, как быстротечно время… Они обе курили. Любочка курила мало и редко, а последние годы и вовсе бросила. Это были сигареты «Филип Моррис», белые с коричневым фильтром. Элегантнейшие пачки – белые с бронзой – она привозила из Парижа. У нас тогда еще не продавали даже болгарских сигарет. Бабушка курила знаменитые советские папиросы «Беломор». Эти папиросы стали неким знаком времени, неотъемлемым символом целого поколения русских женщин, переживших войну. Григория Васильевича помню курившим и трубку, и сигары. И я, как сейчас, вижу его – необыкновенно импозантного, сидящего в кресле, закинув ногу на ногу, вкусно затягивающегося, выпускающего красивый дым с резким запахом. Любочка этот запах не любила, морщилась, но только иногда позволяла себе чуть отмахнуться от этого непривычного вмешательства в ничем не замутненное и неслышное дыхание дома. А он очень любил открывать и показывать пестрые яркие коробки гаванских сигар. И еще коврик у камина ее раздражал, несмотря на то, что Гриша им безмерно гордился. Еще бы! Авторская работа самого Пикассо, его личный подарок. Любочка же, когда была уверена, что он не слышит, слегка пинала коврик: «Терплю только ради Гриши!» Абстрактные изыски ее традиционно настроенная натура органически не воспринимала. Приводило ее в ужас и еще одно творение того же всемирно известного гения: черное керамическое блюдо, на котором был изображен рыбный скелет в зловещих зеленоватых тонах. Нет, в своем доме ей не хотелось никаких экспериментов. И он, как видите, за очень немногим исключением был с ней совершенно согласен.
Они оба любили свое жилище, созданное ими во всех мелочах в полном согласии. Это был еще один реально воплощенный знак их единства, нерушимого и постоянного. Не одно десятилетие приходила я в этот дом, и всегда в нем все было неизменно, все предметы были на тех же местах, ничего не менялось, хозяева дома были верны ему, как были верны друг другу, прочности своего союза. Такого же прочного и нерушимого, как эти темные балки высоко над головой, которые надежно держат белый потолок. Продуманно крупнозернистые беленые стены почти ничем не украшены, никакая пестрота не раздражает глаз и не нарушает ваш покой. Только справа от входа, у подножия лестницы на второй этаж, – яркий прямоугольник объемной керамики Леже. С этим французским художником и его русской женой Надей они были давно и хорошо знакомы. Над диваном – лавровый венок, знак победы на одном из фестивалей. На стене над роялем – смуглого дерева огромный лев, подарок мэра Праги. И над всем царят шторы – от пола до высокого потолка закрывают решетчатые стеклянные балконные двери и окна. Раздвинешь – и вся зелень травы и деревьев заливает зал. Шторы – таких ни у кого не было. На кремовом поле редко и ярко цвели цветы. Покой и праздник. А терраса, такая же огромная, как и зал, словно продолжает его прямо по газону, ничуть над ним не возвышаясь, сливаясь с ним в безупречной горизонтали. Там тот же стол со скамьями, шезлонги и кресла. В них растворяешься в зелени и солнце, и никакой дождь не страшен под высокой крышей, которую поддерживают четырехугольные белые оштукатуренные столбы-колонны. По ним ползет прямо на второй этаж дикий виноград. Осенью он вспыхивает жаркими красками и сухо шелестит. На полу террасы – черные чугунные амфоры. В них особенно хороши осенние золотые шары, сияющие в пасмурной серой мягкости воздуха солнечным светом. Весной сестра приносила охапки белоснежного жасмина, летом по черному чугуну свисали стебли прохладных голубых незабудок. Люба приносила их с долгих одиноких прогулок по любимому внуковскому оврагу. Собирать цветы, делать букеты – это был целый ритуал. Незабудки, ромашки, колокольчики. На грядках у забора – газон не допускал никаких клумб – росли астры, флоксы, розы. Цветок тщательно подбирался к цветку с учетом цвета, длины стебля, взаимосочетаемости, с таинственной точностью угадываемой ею. И она искренне огорченно отчитала как-то меня, когда я поставила в вазу цветы – прямо сразу, как сорвала, не разобрав, не облюбовав места для каждого…
Гриша иногда останавливался около букетов, задумчиво подолгу разглядывал, улыбался. В эти мгновения, казалось, он вел с ней ему только слышный диалог… Тающий след сигарного дыма, летняя легкость воздуха, мягкие, сквозь листву, солнечные блики. Блаженная тишина…
Здесь все ласкало глаз. Безупречная ровность газона ничем не нарушалась. На нем позволено было расти одной-единственной елочке. Люба с Гришей посадили ее у террасы 9 мая 1945 года – незабываемый день…
Но мы не были еще на втором этаже. А туда вела из зала элегантно изогнутая лестница, раскинувшая широким веером ступени на плавном повороте. Она была веселого светлого дерева и вела в верхний коридорчик, полный света, который лился через стеклянную дверь террасы второго этажа. В коридорчике направо – дверь в ее спальню, налево – в его кабинет и на террасу. На стенах коридора фотографии с автографами – Чаплин, Дитрих, почерк Льва Толстого на его книжке для детей: «Любочке…» Маленькая Люба сама написала письмо великому старцу и в ответ получила его детские рассказы с личной подписью. И вдруг – как удар – вас останавливает единственный в мире взгляд: подлинник Модильяни, маленький женский портрет в его неповторимой манере. Длинная шея, глаза бирюзовые, без зрачков и оттого странно глубокие, смотрящие в никуда, мимо, мимо…
Гришин кабинет в какой-то степени повторял нижний зал в миниатюре. Белые стены, мореного дуба письменный стол, темные полки. На одной из них – еще один парусник. На столе – Любочкина фотография в рамке в форме сердца. Над диваном – ее же большой живописный портрет. Удлиненные локоны, преувеличенно пышные длинные рукава вечернего туалета.
Не только из коридора, но и прямо из кабинета можно было попасть на открытый балкон. Собственно, это была крыша нижней террасы. Выходишь – и паришь над землей прямо под небом, среди листвы деревьев… На другом конце коридорчика, как я уже говорила, дверь к Любочке. Ее спальня просторна, светла, ничего лишнего. И все – в ткани. Задрапирован туалетный столик-«бобик» с оборкой до пола, затянута тканью рама огромного зеркала, двуспальная кровать. Даже стенной шкаф – все в этой же ткани. И – такие же шторы. Шли годы. Ткань изнашивалась, ее приходилось менять. Меняла ее Люба примерно на такую же, привозила из Лондона, Парижа. И казалось, что цветы на светлом фоне все те же и каждый – на том же месте… И что очень важно, стенка в изголовье кровати и центр стенного шкафа были стегаными. В центре каждого квадратика – обтянутая красным пуговка. Любочка сама обтягивала эти бесчисленные маленькие кружочки. Пришив, решала, что цвет все же не тот. И – снова… Ее частенько можно было видеть сидящей на кровати с иголкой, склонившейся над этим нескончаемым рукоделием. А ванны тогда такой тоже ни у кого не было. Она была низко утоплена в полу. Залезая в нее, не надо было задирать ногу. Один царственный шаг – и ты в воде.
Когда дом был завершен, на многих соседних дачах появились беленые стены, потолки с балками. Камины. Соседями были Л. Утесов, И. Дунаевский, В. Лебедев-Кумач, И. Ильинский, С. Образцов… И хотя это был внуковский Поселок писателей, его называли поселком «Веселых ребят». Потом улицы поселка будут носить их имена: улица Лебедева-Кумача, улица Виктора Гусева. В пику не менее знаменитому поселку писателей в Переделкине исполненные патриотизма внуковцы дружно пели на мотив популярной песни: «…Но известно всем давно: Переделкино хваленое перед Внуковом г…но!»
Участки были у всех по гектару, домам и в домах – просторно. Гриша часто повторял: «Мы объездили чуть ли не весь мир, но лучше нашего Внукова нет места на земле». Они оба любили сидеть в шезлонгах на веранде. В хорошую погоду летом здесь обычно завтракали и обедали… Покой, ощущение защиты, надежности. Она любила сама вытирать пыль, наводить порядок. А его страсть к технике в полной мере ощущалась и в доме. Именно здесь я впервые, когда еще ни у кого не было ничего подобного, увидела магнитофон, телевизор, сверкающую никелем кофеварку, привезенную из Италии. Все почему-то были уверены, что она рано или поздно непременно взорвется, и мимо нее шли исключительно на цыпочках… Тостер, бутылки со слегка наклоненным горлышком, играющие музыкальную мелодию при наклоне.
Однажды за обедом, неотрывно слушая Григория Васильевича, я все же опустила глаза в свою тарелку. Когда я снова подняла их, то взгляд Григория Васильевича показался мне очень странным. Его глаза смотрели пристально, преданно, прямо-таки в самую душу, будто он ждал от меня какого-то откровения. Я опешила. Увидев мое явное недоумение, он рассмеялся и – снял с себя очки. Оказалось, что он из Америки привез так называемые «очки для заседаний». Преданно слушающие глаза были нарисованы на стеклах, и за ними можно было спокойно дремать во время скучных докладов. В зрачках же были дырочки, в которые, если что, можно было всегда все увидеть и оценить ситуацию.
Ручки с фонариками, непомерно огромные карандаши, причудливых форм точилки, музыкальные блокноты – все это в изобилии привозил Григорий Васильевич из частых поездок за границу. Ничего подобного у нас тогда не было.
Это был их рай. Но рай этот создавался буквально потом и кровью – в основном ее. Для постройки такого дома и поддержания жизни такого уровня – машина, шофер, кухарка, сторож и пр. – необходимо было гораздо больше денег, чем могла дать даже их звездная деятельность в кино. И Любовь Петровна все свободное от съемок время концертировала. Наверное, не было в стране более или менее заметного города, где бы она не пела, не танцевала, не говорила. Зато ни один художник не мог с таким правом говорить, что его лично знает вся страна. Собственно, именно концертная деятельность, эстрада, и положила начало ее артистической карьере.
Эстрада сопровождала ее всю профессиональную жизнь – и до театра, и во время театра, и до кино, и после него, до самого конца. Начинала она с театрализованного романса, жанровых музыкальных миниатюр. Постепенно это увлечение прошло, она стала петь классику: детский цикл Даргомыжского, Чайковского, Глинку, Шуберта. Затем в ее концертный репертуар ворвались песни Дунаевского из фильмов ее Гриши.
«Я очень люблю эстраду… Начинается она обычно с выхода – с походки легкой, на полупальцах. С первого шага на сцену надо любить зрителя. Всех и каждого, а не только партер. Эстрада – очень суровая школа для актера… Как часто актеры срывают себе голос оттого, что не умеют владеть дыханием… И микрофоны мне нужны только тогда, когда я выступаю перед очень большой аудиторией», – говорила она в одном из интервью. Но самое главное – она лично встречалась и разговаривала со зрителями вне своих актерских образов, щедро одаряя личностной самоценностью во всем ее масштабе и всесильной женственности.
Любовь Орлова с концертами объездила буквально всю страну. Почти в каждом письме к ней ее почитатели упоминают о том, как им посчастливилось быть на ее концерте – в Тамбове, Ленинграде, Риге, Краснодаре, Севастополе, Одессе, Новосибирске, Пскове, Архангельске, Астрахани. Самолеты, поезда, гостиницы. Как правило, на гастролях она давала по два концерта в день. Но иногда обстоятельства складывались так, что за один день приходилось петь пять-шесть концертов! Уставала так, что плакала, падала в обмороки, и об этом никто бы никогда не узнал, если бы не неизменный спутник во всех гастролях, ее постоянный аккомпаниатор Лев Миронов. Только он и мог видеть те минуты ее слабости, о которых она сама никогда не говорила. Поезда попадали в снежные заносы, рейсы задерживались из-за нелетной погоды, самолеты совершали вынужденные посадки на аэродромах других городов. Но ничто не мешало ей выйти к зрителю со своей ослепительной улыбкой. Вот одно из писем Любови Петровны, которое дает лишь отдаленное представление о ее нагрузках: «Только вчера кончила сниматься на натуре “Очной ставки” («Ошибка инженера Кочина». – Н. Г.), вышло, что снимались беспрерывно две недели. Жара ужасная, под прожекторами и солнцем измучилась. Завтра еду в Ленинград. Сегодня ездила получать деньги в филармонии. Говорила относительно своих самостоятельных концертов в зимнем сезоне… Съездила в Ленинград хорошо. Я спела за 5 дней 11 отделений… 2-го еду в Курск. 7-го в Ярославль на три дня. 26-го состоялись первые съемки “Золушки” («Светлый путь». – Н. Г.)… Смотрела “Очную ставку”. Кажется, ничего…»
Это строки из письма человеку, который в течение более полувека был неотъемлемой частью ее жизни. Я уже говорила о нем: Лев Николаевич Миронов – пианист и постоянный аккомпаниатор Орловой. Маленький, худенький, лысоватый. У него была странная манера отрывисто смеяться как-то в нос, потирая при этом руки. Он и его жена – тоже Любочка – были частыми гостями во Внукове. Его называли не иначе как Левушка, и отношение к нему его певицы и друга было самым доверительным. Это он разделял все тяготы ее нелегкого труда, подставляя плечо и руку на бесчисленных ступенях и лестницах, в темноте погасшего вдруг электричества в гостиничных коридорах, в немыслимых прорывах через толпы поклонников, подавал лекарства, и утешал, и подбадривал. Левушка и его жена были поистине членами семьи Орловой и Александрова.
Было еще одно обстоятельство, которое делало труд Орловой, особенно на гастролях, крайне тяжелым. Любовь Петровна страдала редким и неизлечимым недугом – болезнью Меньера. Без всякой закономерности, внезапно начинались головокружение и рвота. Как правило, это состояние вызывалось ярким светом и желто-оранжевым цветом. Как назло, во многих респектабельных гостиницах были шторы именно желто-рыжего рытого бархата. «Не могу же я требовать переселить меня в другой номер из-за цвета занавесок. Решат, что это капризы знаменитости», – жаловалась мне Любовь Петровна. Но и здесь она нашла выход: спала с черной повязкой на глазах и возила в чемодане большие черные шторы, которые прикрепляла к гостиничным. В ее спальне во Внукове окна за пестрым нарядным ситцем занавесок тоже были затянуты черной тканью. На подушке частенько можно было видеть брошенную черную широкую ленту…
Уже в годы освоения целины она летала, как и многие наши выдающиеся мастера, в эти неведомые дали. Местные самолеты болтало так, что, спустившись по трапу на землю, артисты падали в обморок, но Орлова ни разу при этом не отменила концерт. Джим Патерсон вспоминал, как в конце 1950-х годов (ей уже около шестидесяти) они выступали где-то в Сибири на многотысячном стадионе. Был холодный ветреный осенний день. Любочка «работала» свой знаменитый номер на пушке из «Цирка» – шестиметровая высота, тонкое трико…
Иногда на гастролях возникали по-настоящему опасные ситуации. В 1952 году Любовь Петровна давала концерт в каком-то приграничном городе Западной Украины, где, как мы знаем, всегда существовали активные антирусские настроения и политические движения. Орлова в финале концерта вышла на поклоны. Кто-то из публики подал ей необыкновенный букет роз. «Я сразу обратила на него внимание, – рассказывала нам потом Любочка. – Теперь я понимаю, что он был траурный. Белые розы, а в середине совершенно необычные – черные. Я таких никогда не видела». Она взяла букет. Бумагу, в которую он был завернут, надорвали именно с обращенной к ней стороны. Любочка уколола палец, шипы оказались пропитанными ядом. Началось стремительное заражение крови, жизнь Орловой была в опасности. Любовь Петровна лежала в кремлевской больнице на улице Грановского, ей несколько раз делали переливание крови. Григорий Васильевич не выходил из ее палаты, мама и бабушка без конца бегали в больницу. Я слышала их тревожные разговоры: Сталин послал свой личный самолет в Лондон за очередным светилой… снова переливание крови… ей, слава богу, лучше… она выздоравливает…
Итак, их дом-крепость, дом-рай, воздвигнутый к 1939 году, почти десятилетие оставался пустым, и его хозяева редко могли вкусить покой и тишину, наполнявшие их жилище. Помимо бесконечной кочевой жизни в судьбу не только их, но и всей страны вторглось событие, разделившее жизнь каждого на «до» и «после». Война…
Разлука с домом была обоюдно тяжела и драматична. Когда немцы подошли к Москве, в нарядном дачном поселке стояли наши военные части. Солдатам в их нелегком быте было не до чужого уюта, и потом дом надо было снова приводить в порядок. А у бабушки в двери ее комнаты долго существовало прорезанное окошко, через которое арестованным подавали еду, – здесь была гауптвахта. Внуково я помню уже послевоенным, когда еще был цел и не застроен лес сказочной красоты, с остатками просторных аллей и высокой травой с цветами. Мы с бабушкой ходили в этот лес за грибами, и часто приходилось нам заглядывать в глубокие, полные воды воронки от бомб.
Итак, хозяева опустевшего дома во время войны, как и многие их соотечественники, были в разлуке со своим жилищем – бездомные…