— «Зея»! «Зея»! Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Тихое, едва слышимое потрескивание, тяжёлый вздох, опять настойчивое:
— «Зея», «Зея»…
Зея… Знакомое имя. Восточное. Зея… Гибкое тело танцовщицы в газовых шароварах. Дымчатый шарф. Танцовщица кружится. Никак нельзя разглядеть её лицо и обнажённые руки. Только волны шарфа, полупрозрачные, как редкий туман. Ритмичные удары барабана отдаются в голове. А туман всё кружится, колышется.
— «Зея», «Зея»! — устало зовёт простуженный голос. — Я — «Сура», я — «Сура».
Страшная сила рвёт в клочья зыбкий туман. Будто лопаются сверху донизу сотни нитей прочного шва. В разрыве — оранжево-белые всполохи пламени. Многоголосый гул и частая дробь барабана. Непонятные выкрики, топот. Над самой головой захлёбывается автомат. Протяжный вопль, падение чего-то тяжёлого, громыхание металла. И тишина, звонкая до боли в висках. Но вот снова размеренное:
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Медленно возвращается сознание. Ощупываю себя. Кажется, цел, но во всём теле тупая, ноющая боль. Пытаюсь вспомнить, что же произошло.
…Мы наступали на Жиллен, разрушенный хутор с единственным уцелевшим домом под островерхой черепичной крышей.
Пологая возвышенность, на которой стоял хутор, судя по топографической карте, господствовала в этом районе. Впрочем, листы карты Восточной Пруссии устарели, обнаруживались неведомые дороги и неизвестные населённые пункты. За пять минут до начала артиллерийской подготовки командир дивизиона пришёл к выводу, что мы уже в Жиллене, а дом под островерхой крышей впереди — что-то другое. То, что Жиллен уже в наших руках, радовало. Но знал об этом только наш дивизион, а «катюши» нацелили на Жиллен ракеты. Прямой связи с гвардейцами у нас нет. Радировать в полковые штабы не имело смысла. План артподготовки исходил из армии. Разве туда добраться по эфиру за пять минут до боя!
Нас не накрыли: «катюши» всё-таки «сыграли» по немцам.
Когда изломанную цепочку второй роты отделяла от дома с островерхой крышей сотня метров, я с разведчиком Лариным и радистом Шкелем ушёл вдогонку за наступающими. Из старого наблюдательного пункта корректировать огонь стало невозможно.
Вместо крыши на доме чернел скелет из стропил. Черепица обрушилась, и вокруг дома снег казался пропитанным кровью.
В пустой комнате с голыми проёмами окон сидел на полу пожилой лейтенант в ватном костюме, измазанном глиной и извёсткой. Он звучно высасывал мёд из большого куска пчелиных сотов. В углу девушка в шинели бинтовала голову раненому солдату.
— Ну как? — отдышавшись, спросил я лейтенанта, командира роты.
Покряхтев, он разломил медовую плитку и, протянув мне половину — угощайтесь, пожалуйста, — равнодушно кивнул на окно. Я взялся за бинокль, но в нём не было нужды. В каких-нибудь трёхстах метрах на опушке леса пофыркивали сизыми выхлопами две самоходные пушки с мужским именем «фердинанд». Под их прикрытием залегли немцы.
Шкель возился с радиостанцией: у него что-то не ладилось. Появился куда-то исчезавший Ларин.
— Товарищ старший лейтенант, подвал здесь — чистый дот!
Я отмахнулся и заторопил радиста.
— Питание село, — отозвался Шкель.
Он предупреждал меня ещё вчера; мы наступали восьмые сутки. Как тут напасёшься свежих аккумуляторов!
Ротный тоже не имел связи. Оба телефониста, тянувшие кабель, погибли. Ждали радиста командира батальона.
— Что делать будем? Пэтээры есть? А противотанковые гранаты?
У ротного не было ни противотанковых ружей, ни гранат. Определив на глаз местоположение самоходок, я набросал несколько слов на листке из полевого блокнота и вручил его Ларину:
— Бегом!
Разведчик исчез.
Немцы, чувствуя безнаказанность, продвинулись метров на двадцать, затем ещё на десять. Их гаубичные батареи бьют из-за леса через нас, отсекают второй эшелон.
«Проберётся ли Ларин?»
«Фердинанды», взревев моторами, осторожно поползли вперёд, выставив длинные стволы с лапчатыми набалдашниками дульных тормозов.
— Сейчас начнут, — замечает ротный. — Метко бьют негодяи. У них, говорят, оригинальные прицельные приспособления. Не слышали?
— Стабилизированные, — отвечаю я невнятно: рот забит пахучим воском и мёдом.
Раненный в голову, мучительно заикаясь, жалобно тянет:
— Сестрица, унеси меня отселя.
— Раненых эвакуировать! — распоряжается ротный. Его измятое бессонницей и окопной жизнью лицо с чёрной в блёстках щетиной на миг становится печальным и серьёзным, но тут же глаза с красноватыми веками загораются любопытством. — Как это — стабилизированные?
— Связь пришла! — кричит кто-то.
Появляется рослый пехотинец с зелёным ящиком рации за спиной.
— Разворачивайся! — коротко приказывает ротный.
— Лучше спуститься ему в подвал. — советую я, наблюдая за «Фердинандами».
Они остановились, выжидая перед последним броском.
Ротный соглашается. Прошу его временно подчинить мне радиостанцию. Шкель передаёт радисту свою табличку с позывными.
— Так что значит — стабилизированные? — допытывается ротный и подаёт мне второй кусок мёда. — Угощайтесь, пожалуйста.
— Стабилизированные — это…
Со свистящим шипением, прерывчатым, булькающим, высоко над нами летят снаряды. «Наши!» Выглядываю в окно. «Фердинанды» возобновили движение. Отчётливо звякают гусеничные траки.
На лесной опушке взлетают кустистые разрывы. Ларин пробрался, но поздно, а коррективы передать некому.
— Товарищ старший лейтенант, «Зея» отвечает! — докладывает в дверях Шкель.
— Прицел меньше четыре! — кричу я в ответ.
— В подвал надо, товарищ старший лейтенант, — виновато дёргает маленькими усиками Шкель. — Это пехотинец настроился.
Пробежав две комнаты, выскакиваю из дому, нахожу глазами чёрную дыру в подземелье. Наклоняюсь над ней.
— Передавайте: «Прицел меньше…»
Грохот и лязг заглушают команды.
— Отставить! Огонь на меня! Огонь на меня!
За спиной гремят пушки, и тотчас чёрное и красное ослепляет меня, упругая волна толкает в бездонное ничто…
Да, теперь я всё вспомнил. Глаза постепенно освоились с мраком. За толстым бетонным столбом виднеются освещённые каменные ступени, в самом низу застыли трое гитлеровцев. На светлом прямоугольном пятне валяются немецкие автоматы.
Незнакомый простуженный голос продолжает вызывать «Зею».
Я не вижу лица радиста, видна только шапка на голове в пульсирующем ореоле сигнальной неоновой лампочки. И матовые блики на кожухе автомата, что лежит у него под рукой.
— Отрезали? — спрашиваю я, с трудом расклеивая губы.
— Очнулись? — веселеет радист и вдруг, схватив автомат, выпускает скупую очередь по ступеням лестницы.
Сверху доносятся выкрики и ответная пальба. Пули высекают искры, брызжут цементными осколками.
— Тут какой-то фон фриц лежит, — объясняет радист. — Всё достать хотят, верёвку с крючком забрасывали. — Он хрипло смеётся. — А я его ещё дальше оттащил. Может, они, гады, из-за него и нас не взрывают, а?
— Может… — Разговаривать трудно, в голове продолжает стучать. — Воды нет?
— Нет. Что было, вам споил.
Пустая фляга с шумом катится в темень. Сразу же сверху гремит автоматная очередь.
— Так нас и взяли! — смеётся радист. Он, видимо, истосковался в одиночестве. — Никак не свяжусь, — говорит он со вздохом. — Первый раз отозвалась ваша «Зея», а потом, как оглохла.
Он начинает покачивать лимб.
— «Зея», «Зея»! Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
У меня пистолет и две почти полные обоймы, четырнадцать штук.
— Как с боеприпасами?
У радиста не более половины диска к «ППШ», но есть немецкий автомат с пятью магазинами. Кроме того, у входа лежат ещё три таких автомата. Переворачиваюсь на живот и ползу за ними. Радист останавливает:
— Ни к чему. Когда стемнеет…
Разумно. Наладив автомат со стальным рамочным прикладом, слежу за входом. Гитлеровцы, видимо, и в самом деле не хотят подрывать нас из-за трупа «фон фрица», как выразился радист. Осаждающие пока ограничиваются автоматной стрельбой. Экономя патроны, мы отвечаем одиночными выстрелами или короткими очередями.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Мы заняли дом с островерхой крышей около десяти утра. Сейчас, наверное, часов пять. Поднёс руку с часами к глазам — ничего нельзя разобрать, приложил к уху — тихо: разбились, когда летел в подвал. Отстегнув ремешок, отшвырнул часы в сторону и едва сдержал стон от острой боли в плече.
Нет, не вывих, ушиб. Тогда ничего, обойдётся.
Всё же который час? У радиста часов нет. Были трофейные, штамповка. Поменял на детекторную лампу.
Сейчас около пяти: на пыльном цементном полу рваным прямоугольником лежит розовое февральское солнце.
Нестерпимо мучит жажда. Наелся по глупости мёду. Что стало с лейтенантом? Жив ли Шкель? Так я и не объяснил лейтенанту, в чём сущность стабилизированного орудия…
— Товарищ старший лейтенант, может, есть хотите? — Радист подаёт кусок чёрствого хлеба. — Ещё полбуханки осталось, но экономить надо. Когда ещё придут наши, неизвестно ведь. Верно?
Его хрипловатый голос чуть-чуть дрожит. Он понимает, что ни сам он, ни я не можем знать, когда придут наши. Они придут, обязательно придут. Придут, когда возобновится наступление в районе, именуемом на картах «Жиллен».
Приободрить радиста, сказать «скоро»? Нет, не имею права обманывать. И нуждается ли этот храбрый солдат в утешении? Он меня спас, не я его.
— Верно, надо экономить.
— Есть! — весело отзывается радист, восприняв мои слова как приказ и уверенность в победе.
Шуршит вещмешок, куда он укладывает остатки хлеба, свой паёк, ставший с этой минуты запасом провианта нашего гарнизона — гарнизона из двух человек.
— Не удаётся? — спрашиваю я, показав глазами на рацию. Вряд ли радист видит мои глаза, но понятно и так.
— Никак.
И он снова принимается вызывать радиостанцию нашего дивизиона.
Тени на полу сгустились, уже не различается оружие. Потонули во мраке тела убитых.
Слились ступени.
— Схожу за трофеями, — говорит радист.
Щёлкают тумблеры, гаснет сигнальный глазок.
— Пойду я, — говорю радисту.
Но он возражает:
— Я лучше запомнил, где что. В темноте загремите чем, сразу полоснут. — И, не дожидаясь ответа, он бесшумно крадётся к выходу.
Я отвожу затвор, ствол направлен на лестницу.
Через несколько минут радист возвращается с добычей.
Теперь у нас четыре автомата и одиннадцать магазинов с патронами. Да мои пистолетные обоймы. Если немцы по-прежнему будут щадить своего «фон фрица», мы продержимся долго.
Опять заколыхался жёлтый свет неоновой лампочки.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Пауза, и вновь:
— «Зея», «Зея»!..
Я подползаю поближе к выходу. Немцы могут воспользоваться темнотой и ворваться в подвал.
Взошла луна; рваный прямоугольник на полу стал короче, его голубоватый экран время от времени пересекает тень. В морозном воздухе сухо потрескивают одиночные выстрелы. Сапоги часового скрипят размеренно и громко. Пока нападения можно не опасаться.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Моё внимание привлекает фосфоресцирующий диск. Протянул руку и наткнулся на окоченевший труп. Это часы на убитом. Снять их? Но к чему? Что могут сказать нам стрелки часов: сколько осталось ждать освобождения? Конца?
Часы показывали десять минут второго.
Раньше утра бой не возобновится: нашим нужно подтянуть резервы, сменить обескровленные батальоны первого эшелона.
Тень замерла посредине голубого экрана:
— Рус, сдавайся!
Автомат, как живой, забился в руках. Наверху проклятия. В подвал ударили трассирующие пули. И снова тихо, только скрип чужих сапог над головой.
— Товарищ старший лейтенант…
Стараясь не шуметь, отползаю за столб.
— Поспите малость, ну их. До зари не сунутся. Да и сторожить буду: может, дозовусь.
Он прав, надо установить дежурство. Снова ползу к выходу. За часами. Теперь они понадобятся. Циферблат светится по-прежнему ярко, зеленоватыми дымчатыми зёрнами. Десять минут второго. Часы стоят. Стаскивать мёртвые часы с мёртвой руки? Нет. Обойдёмся без них.
— Как только захотите спать, будите.
Долго укладываюсь, ищу покойную позу, удобную для ушибленного плеча. В голове всё ещё стоит гул. В горле будто сухой песок.
— «Зея», «Зея», «Зея»…
Зея — река, приток Амура. Амур-батюшка. Амурские волны. Вижу их, огромные, седые, с белыми гребнями пены. Великолепные, мокрые волны!
— «Зея», «Зея»…
Мокрые волны. Мокрые — единственно, что я понимаю сейчас.
Под сводами подвала громом отдаются выстрелы. Сжимаю автомат. Но снова тихо, и я мгновенно проваливаюсь в тяжёлый сон.
Что-то мокрое упало на потрескавшиеся губы. Инстинктивно раскрываю рот и ощущаю воду, настоящую воду!
— Пейте, товарищ старший лейтенант. Нашёл всё-таки. Опять тот «фон фриц» выручил. Термос у него.
Товарищ, брат мой! Если мы выйдем отсюда!..
Заставляю радиста тоже напиться и приказываю отдыхать. Он охотно повинуется, а я стерегу его, пока серое пятно на полу не окрашивается багрянцем.
Мы съедаем по кусочку зачерствелого холодного хлеба, выпиваем по три глотка воды. Опасаясь мороза, я всю ночь держал термос на груди под телогрейкой.
Немцы пока ничем не выдают себя, но я чувствую — скоро! Я занимаю позицию, а радист выкликает «Зею». Настроение у него бодрое, даже хрипота уменьшилась. Он повторяет одни и те же слова, но каждый раз интонация меняется: голос то сердится, то упрашивает, обижается, заигрывает, зовёт:
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Один раз вместо стандартного «приём» он крикнул:
— Отзовись!
Нужно иметь каменное сердце, чтобы не ответить ему!
Всё никак не спрошу радиста, как его зовут. Сейчас это, конечно, пустая формальность. Нас лишь двое; что бы один ни сказал, это касается другого. Больше отвечать некому. «Зея» молчит. Надо хотя бы разглядеть его лицо. Вчера, наверху, запомнились только высокий рост, шинель и зелёная коробка рации за плечами.
Над головой усиливается топот. Что-то затевается. Если бы нам гранаты!
— Рус, сдавайся!
Молчим. Когда на полу появляется тень, даю очередь.
Почему они всё-таки медлят расправиться с нами? Неужели из-за «фон фрица»? Нет, скорее всего, рассчитывают сохранить надёжное укрытие. О лучшем блиндаже и мечтать нельзя. Не успеваю подумать, как на светлое пятно падает круглая банка. Она несколько раз подплясывает, извергая чёрный смолистый дым. Выхватываю её из света и швыряю обратно, но банка снова скатывается вниз. Пытаюсь подтянуть её прикладом. Бьют автоматы. Громыхая по ступеням, скатывается вторая дымовая шашка. Светлое пятно исчезает, всё заволакивает дымом. Из глаз текут слёзы, душит кашель.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Эх, «Зея», «Зея»! Не о помощи молим тебя. «Огонь на нас!» — вот чего мы хотим и требуем.
— «Зея», «Зея»!..
Длинные автоматные очереди. Искры от пуль в чёрном мраке.
— Рус, сдавайся!
Осторожно подкрадываюсь к выходу и, улучив момент, даю очередь вверх. На миг вижу блеск солнца.
Дикий вопль. Ага, попал! Что-то со свистом летит в подвал. Успеваю догадаться — граната. Валюсь на пол и прикрываю руками голову. Яркое пламя кромсает черноту. Эхо умножает гром разрыва. С потолка отваливаются куски цемента.
Протираю запылённые ресницы и открываю глаза. Видны ступени. Взрывная волна вынесла из подвала часть дыма. Дышать не легче: прогорклый запах взрывчатки щекочет горло.
Ты жив, мой товарищ, брат мой? Жив.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём.
Теперь немцы попытаются спуститься.
Вгоняю в автомат длинный стальной пенал с лакированными патронами.
— Рус!
Ни звука в ответ. На сером пятне тень согнутой фигуры.
Ниже, ниже, ещё ниже, в самый ад! Судорожно вздрогнул автомат, и чёрно-зелёное тело скатывается вниз.
Быстро прячусь за столб.
Одна за другой рвутся гранаты. От едкого дыма взрывчатки нечем дышать. Сейчас я этим гадам устрою!
Радист, наклонившись, как вратарь, становится вблизи рваного края светлого пятна.
Падает граната. Прыжок к выходу, и стальной цилиндр с длинной деревянной ручкой, подобно бумерангу, возвращается наверх.
Взрыв, крики, ругательства.
— Приготовиться, — подаю сигнал радисту.
Повторяется номер с гранатой: смелый, ловкий солдат успевает поймать гранату и выбросить её обратно. Но немцы наверняка догадались, в чём дело, и, если среди них есть хоть один опытный фронтовик, следующую гранату ловить опасно, могут придержать перед броском.
Хочу предупредить своего товарища, но лишь успеваю крикнуть:
— Ложись!
Он бросается за столб, но, кажется, поздно. Сквозь сдерживаемый стон — протяжное: «Га-ады…» Беззлобное, удивлённое.
Выпускаю длинную очередь. Теперь можно, всё равно не расстрелять всего боезапаса. Подбираюсь к раненому товарищу, оттаскиваю его дальше в укрытие, туда, где стоит радиостанция:
— Задело?
— Ноги. И спине горячо…
Чем, чем я могу помочь? Ни лоскута бинтов. И что можно сделать в пыльной тьме! Перевязывать на ощупь ещё хуже.
— Вы не беспокойтесь, товарищ старший лейтенант…
— Какой я тебе старший лейтенант! Я брат твой, до конца жизни, всей недожитой жизни моей.
Наверху опять движение, надо приготовиться к встрече. Сую раненому термос с остатками воды и возвращаюсь на свою позицию.
От грохота заложило уши. Будто издалека доносится:
— «Зея», «Зея». Я — «Сура», я — «Сура». Приём… «Зея», «Зея»…
Взрыв. Град осколков.
— Рус, сдавайся!
Ответная пальба, и всё сначала.
— «Зея», «Зея». Я — «Сура»…
Сура — название реки. Где она протекает, не помню. Голова отяжелела, поташнивает от дыма и лёгкой контузии.
Они опять лезут, и ствол автомата нагревается так, что видна пепельно-бордовая полоска. А может быть, это рябит в глазах от вспышек выстрелов.
Ещё две гранаты. Одна взрывается раньше, и волна отбрасывает вторую в сторону…
Я давно не чувствовал пальцев на правой ноге: застыли от холода. Теперь ноге тепло, от самого бедра до кончиков пальцев. В сапоге мокрая жара.
Оттягиваюсь дальше от входа, ближе к радисту.
Немцы затихли — больше штурмовать не решаются.
Я бы на их месте давно приложил к перекрытию несколько толовых шашек. Очевидно, они это и делают.
Радист уже не зовёт «Зею», он медленно крутит лимб, ищет.
Он снова зовёт её, далёкую «Зею». Потом начинает бредить:
— Я — «Сура»… «Сура»… «Сура»… Взглянуть бы на тебя… Еще разок взглянуть на тебя, Сура…
Осторожно прикасаюсь к его плечу. Нет, он не бредит.
— Я родился на Суре…
И вдруг кричит, громко, восторженно:
— «Зея», «Зея»! Огонь на меня!
Он просит, молит, приказывает:
— Огонь на меня! Огонь на меня! Огонь на меня!
* * *
Нас отправили тогда в разные госпитали, я потерял его. Но он — жив. Я уверен в этом. И мне так нужно найти его! «Сура», «Сура»! Отзовись!