Книга: Люди остаются людьми
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

1

— Не можем, дорогой товарищ, не можем… У майора милиции хорошее лицо, особенно глаза, и глаза говорят больше, чем его слова; я вижу даже будто какую-то затаенную муку в его глазах, и до меня никак не доходит смысл этого «не можем».

Вернее, какой-то частью сознания я понимаю, что означает «не можем»: меня не могут прописать в Москве, и это серьезная неприятность, но другая часть сознания, вероятно, более сильная и по инерции еще радостная, подавляет ту, первую, и мешает полностью уразуметь смысл того, что говорит мне майор.

— Вот же форма, комендант подписал, и заявление родственников, и размер жилплощади позволяет, — продолжая улыбаться, говорю я и чувствую, что это уже глупо — улыбаться.

Однако майор снова берет форменный листок, подписанный комендантом общежития, заявление Петра Николаевича, придвигает к себе мой паспорт и снова углубляется в чтение, словно надеясь вычитать там такое, чего прежде он не заметил.

Я напряженно слежу за его лицом. Он напряженно потирает подбородок, шурша щетинкой, и опять поднимает на меня глаза, в которых будто какая-то мука.

— Нельзя.

— Но почему, товарищ майор?

— Почему да почему… — Он вдруг быстро и странновато улыбается и говорит: — Забирай документы и иди устраивайся на работу. Устроишься — возможно, пропишу на свою ответственность.

И тут же опять делается хмурым, а ведь хороший человек, я вижу, хотя чего-то и не договаривает, и мне непонятно, почему даже после того, как я устроюсь на работу, он пропишет меня все-таки на свою ответственность.

Но я уже снова бодр и полон надежд — такой, каким я и вошел сюда, в этот залитый солнцем кабинет начальника- паспортного стола. Устроиться на работу — это пустяк, я уже почти устроился на работу!

…Пал Палыч сидит в проходной будке и через окно наблюдает за погрузкой дров. Во дворе, обнесенном тесовым забором, стоят три полуторки, несколько мужчин и две женщины в холщовых фартуках закидывают в кузова машин тяжелые осиновые плахи.

— Привет, Пал Палыч!

— Привет. — Он подает мне через стол могучую волосатую руку.

Он заведующий дровяным складом и хороший знакомый моего зятя. Мы с Пал Палычем уже договорились в принципе, что он возьмет меня на должность кладовщика-учетчика: это место как раз недавно освободилось.

— Пришел оформляться, — говорю я.

— Давай. А то все сам. И за рабочими пригляд. И поставщики — мошенники. Разрываюсь. С пропиской готово? — Пал Палыч говорит отрывисто и все время отдувается: то ли жарко ему, то ли астматик.

— Почти, — отвечаю я. — Сейчас я прямо от начальника паспортного стола. Сказал, что пропишет, как только устроюсь на работу.

— Понятно. — Пал Палыч толкает форточку и кричит наружу громовым голосом (он бывший боцман). — Эй, березу не трогать! Отставить!

Один из рабочих, ухвативший было сухой березовый горбыль, не оглядываясь, бросает его и трусит обратно к штабелю с осиной.

— Мошенники! Глаз нельзя спускать, — отдувается Пал Палыч и кладет могучую руку на узкий обшарпанный стол. — Иди. К этому самому паспортному начальнику. Скажи ему, что берут. Конкретно и точно. Кладовщиком-учетчиком на дровяной склад номер три. Мое слово — олово.

— А нельзя ли вначале оформиться?

— Нет. Отдел кадров не пропустит. Пусть хоть наложит резолюцию: «Прописать». Тогда оформлю. Немедля… Плуты! — Последнее относится к рабочим, которые кинули-таки березовую дровину в кузов полуторки. Пал Палыч долбит в стекло, грозит пальцем и опять поворачивается ко мне. — Иди. И поживей. А то сам видишь: разрываюсь…

Трамвай доставляет меня вновь к красивому серому дому, в котором помещается отделение милиции. Начальник паспортного стола ушел обедать. Я решаю подождать его в приемной.

Ничего, думаю я. Раз Пал Палыч сказал, что возьмет, значит, возьмет. Слово — олово. Теперь майор не откажет.

И еще я думаю, что, наверно, надо быть понастойчивее. Ну, что было бы, если бы, услышав от майора «не можем», я повернулся бы и ушел? Тогда он ничего не сказал бы насчет работы, и я не поехал бы к Пал Палычу… Настойчивость и терпение!

Майор, не глядя на меня, хотя в этот час я один в приемной, проходит к своему кабинету и плотно затворяет за собой дверь.

Не очень любезно, но я не привык к любезностям. Ничего. Я негромко стучусь в дверь:

— Разрешите?

— Заходи! — Майор вешает шинель на стоячую никелированную вешалку и, не снимая шапки, садится за стол.

Я достаю из кармана форменный листок для прописки и остальные документы.

— Товарищ майор, — говорю я, — меня оформляют кладовщиком на дровяной склад номер три. Я только что оттуда.

— Быстро, — одобрительно замечает майор.

— А у меня была предварительная договоренность, так что теперь все зависит от вас.

Майор уже протягивает руку за моими документами, но на полпути останавливается и той же рукой, которой он хотел взять документы, берет из разорванной пачки «Беломора» папиросу.

— Справку с места работы принес?

— Нет еще. Меня просил передать вам заведующий складом, что, как только вы наложите резолюцию: «Прописать», — он немедленно оформит меня. Он не обманывает, товарищ майор, честное слово. Ему очень нужен помощник.

Лицо майора чуточку темнеет. Он молчит.

— Так что жег — говорю я. — Вы же сами сказали: устраивайся…

Он молчит.

— Разве что-нибудь изменилось?

— Дорогой товарищ, — медленно произносит майор, глядя в стол. — Наивный вы товарищ… Мне справка, справка нужна! Вот к остальным этим вашим бумагам. Не могу я без этой справки. — Он поднимает на меня хмурые глаза, и я снова вижу в них какую-то муку. — Обратитесь в райотдел милиции. Лучше всего к заместителю начальника: он добрый мужик, — прибавляет майор.

2

Заместитель начальника райотдела милиции уже собирается уходить: приемные часы окончены. Я в нерешительности топчусь перед полуоткрытой дверью, пока он сам не кивает мне: и правда, добрый мужик.

— Что-нибудь, конечно, срочное? Горящее? — ворчливо спрашивает он и опять опускается за стол.

Этот стол не письменный, а простой, на четырех ножках, только крышка обтянута синим сукном. И садится заместитель начальника почему-то не за длинную сторону стола, а сбоку.

— А где отказ? — спрашивает он, взглянув на форменный листок.

— Видите ли, — объясняю я, — тут не совсем обычный случай. Мне и не отказывают и в то же время не прописывают. Дело в том, что для прописки необходима справка с места работы, а справку я могу получить лишь тогда, когда пропишусь, потому что, вы понимаете, без прописки отдел кадров не пропустит, хотя у меня и есть твердая договоренность с руководством по поводу работы.

— Ясно, — говорит заместитель начальника. Он достает трубку, набивает ее душистым табаком, зажигает спичку.

Комната наполняется приятным медовым ароматом. Очень приятный дым. И заместитель начальника очень приятный. Он подполковник, и он почему-то не в синем милицейском кителе, а в зеленом.

— Военный билет у вас при себе?

— Пожалуйста.

— Садитесь. Что же вы стоите? — Голос у него тоже приятный, ровный, лицо интеллигентное. На лице мягкая усмешка, добрая.

Он листает книжечку моего военного билета, не вынимая трубки изо рта и часто выпуская клубочки медового дыма. Он подполковник МВД, это я вижу по его форме, я только не понимаю, почему он работает в милиции. И это хорошо, что майор направил меня к нему подполковник МВД, конечно, знает, что такое Маутхаузен, — у меня в военном билете в графе «Особые отметки» написано, что я «содержался» в концлагере Маутхаузен.

Но заместителя начальника, похоже, не интересуют мои особые отметки. Он возвращает мне военный билет и, мягко улыбаясь, говорит:

— Мой сын в сорок первом тоже удрал на фронт, семнадцати неполных лет. Тоже хватил горя парень. Вернулся без руки… Но как бы помочь вам?

Он попыхивает трубкой и задумчиво барабанит пальцами по столу. Я чувствую, что ему хочется помочь мне.

— А вы не смогли бы позвонить майору или заведующему дровяным складом? — пытаюсь подсказать я.

— Какому заведующему дровяным складом?

— Ну, куда меня оформляют на работу.

— Нет, это не годится. Да и не в этом суть. — Заместитель начальника выбивает трубку о край чугунной пепельницы, потом, немного щурясь, смотрит на меня. — Вам двадцать два года?

— Да, уже двадцать два.

— Уже! — грустновато усмехается он. — У вас еще все впереди, вся жизнь. Вы только начинаете… а начало редко бывает легким. И ваше дело с пропиской нелегкое. Совсем нелегкое. Давайте попробуем так: отказа писать я вам тоже не буду, а вы завтра утром пойдете на Петровку в управление милиции и поговорите там. Я вам обещаю позвонить туда, потому что без отказа райотдела вас могут не принять. Сделаем пока так…

Я ухожу не очень огорченный. Это «пока» сохраняет во мне надежду. Надо лишь потерпеть. А терпеть я, кажется, умею.

В просторной приемной на Петровке командует невысокого роста худощавый пожилой ефрейтор с орденом на груди. Своим лицом и голосом он напоминает мне капитана Пиунова. И такой же энергичный. И белки глаз чуть воспалены, будто он только что из блиндажа, где при свете коптилки корпел над оперативными сводками.

— Продвигайтесь, продвигайтесь, граждане, продвигайтесь! — командует ефрейтор. — У вас отказ есть? Оч-чень хорошо! Что? Права? Права вы свои знаете, а вот обязанности — не всегда.

У него хорошая дикция, на кителе орден, и кажется несколько ненормальным, что он всего-навсего ефрейтор. Надень на него капитанские погоны, и он, по-моему, сойдет за капитана. У него начальственный тембр голоса, уверенные жесты, и ведь это тоже чего-нибудь да стоит — его высказывание насчет прав и обязанностей граждан: «Права вы свои знаете, а обязанности — не всегда».

Уверенно постукивая каблуками, он пересекает наискось приемную и снова командует:

— Продвигайтесь, продвигайтесь! Отказ есть? Предупреждаю: без отказа не примут. Продвигайтесь, граждане.

И граждане продвигаются, вдоль стен. Сядут на стул, посидят с минуту и пересаживаются на следующий по порядку. Посидят на следующем и опять пересаживаются.

Получается культурно и, главное, не утомительно. Все время чувствуешь движение, чувствуешь, что ты ближе и ближе к цели.

Но вот мой черед. Я вхожу в светлую комнату и вижу два стола, за которыми трудятся два капитана, один черноволосый, другой блондин.

— Садитесь, — приглашает меня блондин. Поблагодарив, я сажусь.

— Документы… Ага. Это относительно вас звонили из райотдела, просили прописать в порядке исключения, — говорит он. — Так вот, отказ. Сейчас я напишу вам.

Он берет из розовой стопки бумаг какую-то карточку и аккуратно обмакивает кончик пера в чернила.

— Подождите. Почему отказ?

— Потому что отказ, — отвечает капитан-блондин и аккуратно вписывает что-то в розовую карточку. Затем берет мой форменный листок и в верхнем левом углу его пишет то же самое, это я вижу по движению его пера. — Если же вы не согласны, — не отрываясь от писания, продолжает капитан, — вы имеете право обратиться в наше министерство или даже в Верховный Совет. Это — ваше право.

— Простите, — говорю я, ошеломленный («Машина какая-то, а не человек!»), — простите, но почему отказ? Имею я право знать, почему вы мне отказываете?

— Вот, прошу! — И, спрятав форменный листок в свою папку, капитан скалывает скрепкой остальные мои документы вместе с розовой карточкой и кладет на край стола.

— Почему же? — настаиваю я. — Вы прочтите заявление моего родственника Кудрявцева, я у него и до войны жил. Я собираюсь поступать на подготовительные курсы, а потом в институт, и пока, конечно, придется работать. Куда же мне еще?

— Поезжайте туда, откуда приехали, — невозмутимо говорит капитан-блондин. — Где вы были до Урала?

— В Маутхаузене.

— Вот и езжайте… Постойте, это у немцев Поволжья?

— Это фашистский концлагерь, — недовольно покосившись на своего коллегу, говорит другой капитан, черноволосый.

Но капитан-блондин ничуть не смущается.

— В общем, это ваше, гражданин, дело куда ехать. Прошу не задерживать очередь.

3

Володька опаздывает. Я ожидаю его у кинотеатра «Ударник», как мы условились по телефону. Я жду, что он появится справа, со стороны моста — он живет в Замоскворечье, — но он появляется слева. И в первый момент я даже не узнаю его.

— Ты что, не из дома? — Я гляжу на него и стараюсь понять, какая перемена произошла в нем, почему я сразу не узнаю его.

— Из дома, только я сел в метро, а от Библиотеки Ленина на троллейбусе. Неохота было тащиться пешком по морозу, — говорит Володька. — Ты чего так смотришь? Пошли, тут недалеко забегаловка.

У него в, глазах обида, вот что! Опять, как на Урале, обида… И шапка не пыжиковая, а старая, лагерная.

— Ты поссорился с родными?

— А ну их! Давай сюда…

Мы спускаемся по обледенелым ступеням в закусочную, заказываем пиво, винегрет и проходим к дальнему столику.

— Жалко, что поссорился, — говорю я. — Мне отказали в прописке, и я как раз хотел посоветоваться с твоим дядькой. А из-за чего поссорился? Как твои дела?

Володька усмехается. В глазах обида.

— Я до сих пор паспорта не получил.

— Ты?!

— Понимаешь, это такой трус! В отделение милиции он со мной еще сходил, в райотдел тоже: тетка заставила, — а дальше ни в какую…

Я смотрю на Володькины обиженные глаза, на его кургузую лагерную шапчонку и чувствую, что у меня в горле начинают сами по себе сжиматься и разжиматься какие-то мышцы: меня разбирает смех. Неудержимый, нарастающий смех, переходящий в хохот.

Эти обиженные глаза и шапчонка из поросячьего меха — помереть можно!

— Не сердись, — говорю я, давясь от хохота, и никак не могу остановиться. И никак не могу не смотреть на его облезлую шапчонку и особенно на его глаза, в которых обида.

Племянник члена коллегии министерства!

— Слушай, — говорю я, вытирая слезы, — это, наверно, нервы, не сердись. Слушай, тебя на Петровке не посылали туда, откуда ты приехал?

— Посылали, — без тени улыбки отвечает Володька. — У меня отец и мать погибли в первые дни войны, я тебе, по-моему, рассказывал, попали под бомбежку при эвакуации; я тогда был у брата в Куйбышеве, писал этюды… Я и говорю им, на Петровке: ни родителей, никого из близких у меня больше нет в Риге, куда я поеду? Поезжайте, говорят, туда, где проживают ваши родители в настоящее время…

Володька вздыхает, рассеянно ковыряя вилкой винегрет.

— Кто разговаривал с тобой? Не капитан-блондин? — спрашиваю я.

— Да, блондин. Капитан, точно. Блондин-автомат… Что теперь думаешь делать?

— Пойду в министерство или в Верховный Совет. Надо добиваться.

— Напрасная трата сил. Тетка мне тоже не советует — с министерством. Они все дрожат перед этим министерством.

— А я, признаться, думал, что твой дядька может запросто поднять телефонную трубку и поговорить с каким-нибудь начальником главка того министерства, а то при случае и с самим Берия, верховным опекуном бывших военнопленных.

— Что ты! Берия для них страх господний и еще хуже… Нет, дружище, придется сматывать удочки.

— Ты считаешь?

— У брата большая семья и маленькая комната, но делать нечего. Приютит на первое время… А мой дядька, он вообще неплохой, его тоже можно понять. Персональный оклад, машина — тоже ведь не хочется лишаться из-за кого-то.

— Да что мы, преступники? Володька цепляет на вилку колечко лука.

— Не знаю, кто мы. Знаю только, что надо сматываться.

Я этого еще не знаю. Уехать долго ли? А с чем уехать? Что повезти с собой? Новые сомнения?

— Или жениться, — говорит Володька, показывая глазами на смазливую буфетчицу. — Взять себе вот такую… за прилавком. Тогда, наверно, и прописка будет обеспечена, и постель, и пиво бесплатное.

— Это гениальная мысль, Володя, — говорю я. — Пойдем куда-нибудь, где потеплее и посветлее, обсудим эту твою весьма ценную мысль. — Меня начинает опять разбирать дурацкий смех.

— А куда?

— В «Националь» или в «Москву»… Володька хмурится.

— Праздник окончен. От денег на карманные расходы я тоже отказался. Так что все…

4

Тихий вечер. Петр Николаевич сидит на кушетке, прислонившись спиной к стене. На коленях у него младшая дочка. Сосредоточенно, маленькими пальчиками крутит она большие, с якорями, пуговицы, расстегивая отцовский китель. Расстегивает, а потом опять застегивает. Очень углубленно, сосредоточенно — и молчит. Петр Николаевич жмурится, его тянет в дрему.

Старшая дочка готовит уроки. Сестра тихонько играет на пианино, что-то из «Времен года», не играет — священнодействует. Она воспитана на Глинке и Чайковском.

Я пишу письма маутхаузенским друзьям: Валерию и Ивану Михеевичу в Ленинград, Порогову в Кировоград, полковнику Иванцову в Омск. Перед тем, как двинуться в последний бой — пойти насчет прописки в министерство, — я на всякий случай подготавливаю отступление. Если мне и в министерстве откажут, то я последую примеру Володьки и уеду, уеду к кому-нибудь из старых друзей.

Я заклеиваю конверт, надписываю адрес — в дверь квартиры раздается негромкий, но уверенный стук.

Петр Николаевич, не отрывая затылка от стены, поворачивает голову к двери; Чайковский умолкает, сестра накидывает на плечи платок.

— Хочу гулять, — заявляет младшая дочка.

— Можно? — Ив комнату входит комендант общежития, а за ним участковый уполномоченный милиции.

— Здравствуйте, — говорит комендант.

— Здрасьте, здрасьте, — быстро отвечает Петр Николаевич и, поднявшись, уносит дочку в другую комнату.

Сестра опускает крышку пианино. Старшая дочка подхватывает тетради, чернильницу и тоже уходит в другую комнату.

— Побеспокоили вас, извините, — говорит комендант сестре и показывает участковому на меня.

— Документики, — говорит мне участковый.

У него круглое розовое лицо с чуть насупленными белыми бровями, в которых начальственная строгость.

Я вынимаю из кармана паспорт и военный билет — они всегда при мне.

— Проживаете без прописки? Разрешите стул, — говорит участковый.

Он садится к столу и достает из планшетки какие-то бланки. Сестра, нервно поеживаясь, кутается в платок.

— Я хлопочу насчет прописки. Завтра собираюсь в министерство.

— Долго хлопочете. Срок истек. — Участковый показывает мне форменный листок, тот самый, который оставил у себя на Петровке капитан-блондин.

— О сроках меня не предупреждали, я не знал.

— Вы грамотный? Читать можете? Ваше фамилие?

— Да вот же перед вами паспорт.

— А вы что, не желаете отвечать? Фамилие? — возвысив голос, повторяет участковый.

— Научитесь хоть это слово-то правильно произносить, — говорю я и называю свою фамилию.

Он, изготовившись было писать протокол (теперь я вижу, что у него бланки протоколов), откладывает карандаш в сторону.

— Это еще что за разговорчики? Проживаете без прописки и еще отвечать? Сейчас оштрафую и в двадцать четыре часа из Москвы, чтоб духу твоего тут не было!

— Товарищ Нефедов, — говорит комендант, — разреши мне его на пару слов.

— Можно, — буркает участковый.

Комендант отводит меня в сторону, к трепещущей, до полусмерти напуганной сестре.

— Давай, тащи пол-литра, — шепчет комендант.

— Зачем? — шепчу я и вижу, что участковый, снова вооружившись карандашом, что-то медленно и усердно пишет в протоколе.

— Тащи, не рассуждай.

— Но… — заикается сестра.

— Давай! — Комендант подталкивает меня в спину и выпроваживает из комнаты.

До сих пор он был доброжелателен ко мне, он с уважением относится к Петру Николаевичу и сестре, и у меня нет оснований думать, что комендант готовит какой-то подвох. Накинув пальто, я бегу в чайную и возвращаюсь через четверть часа с поллитровкой в кармане.

Участковый все пишет. Комендант о чем-то вполголоса разговаривает с сестрой, чрезвычайно взволнованной.

Я делаю коменданту знак, чтобы он подошел ко мне, я показываю на свой карман, но он только машет рукой.

— Ставь на стол. На стол!

Несколько растерянный, я на цыпочках подхожу к столу, ставлю бутылку. Потом достаю из буфета два стакана и ставлю рядом с бутылкой. Потом оглядываюсь на коменданта: так ли? Он кивает: все, мол, правильно. Сестра, ни жива ни мертва, удаляется к своим в другую комнату.

— Ну, Степаныч, потрудился и хватит. Рабочий день окончен! — весело говорит комендант участковому и звучным шлепком по дну бутылки вышибает пробку.

— Нет, нет, — говорит участковый, но не очень уверенно.

— А где третий стакан? Есть еще стакан? — оборачивается ко мне комендант.

Я ставлю на стол третий стакан. Комендант, не спрашивая согласия, наливает всем поровну и провозглашает:

— Будем здоровы!

Привычно и- благодушно, как в компании добрых друзей.

Розовое лицо уже не розовое, а малиновое. Белые брови немного приспущены и выражают сосредоточенность.

— Не надоть было на Петровку ходить, — назидательно говорит мне участковый. — С твоей автобиографией не на Петровку, а в другое место. Возможно, тебя еще разок проверить хотят, каково было твое поведение: тоже ведь морока с вами, пленными… А Петровка что? Им дадены указания — и все. И отказ. Верно, комендант? И распоряжение участковому: проконтролировать. Правильно?

— Правильно, Степаныч. Но он, понимаешь, еще неопытен. Он на войне столько повидал, представить страшно, а здесь, как дите, ничего не смыслит. Беда!

— И с министерством не надоть, — продолжает свое участковый. — Уж ежели иттить, то на самый верх, там доказывать свои права. Они, бывает, скорее учитывают…

Он вздыхает и достает папироску.

— А бывает и так: до бога доберешься — апостол шею намылит, как говаривал покойник дедушка. — И участковый, прикурив, берется за шапку. — Плохое твое положение, молодой человек, очень даже плохое. Ну, да ладно, неделю еще даю, хлопочи, добивайся, а уж после не взыщи. Служба!

Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ