6. «Садитесь и потолкуем»
Екатерина проявила несвойственное ей легкомыслие:
– Мне эти самозваные «мужья» мои прискучили хуже горькой редьки! Объявляю за голову «маркиза де Пугачева» награду в двести рублей, и на этом, полагаю, скверный анекдот и закончится…
Стало известно, что самозванец украсил свою штабс-квартиру портретом Павла и ожидает приезда наследника, который якобы мечтает кинуться в объятия «папеньки». Но призрак воскресшего под Оренбургом «отца» не имел очертаний прусского офицера в раздуваемой ветром пелерине, – напротив, в нем виднелось нечто дремучее, идущее из самых глубин русской земли. Natalie, взяв мужа за руку, вдруг ощутила, с какой ненавистью колотится пульс на его влажном от страха запястье…
Официальный Петербург известился о восстании через курьера лишь в октябре 1773 года, когда Пугачев уже держал Оренбург в осаде, и поначалу происшедшее называли «оренбургским смущением». Екатерина же была смущена голштинским знаменем, попавшим неизвестно откуда в руки восставших. Пугачев объявил ей войну именем мужа – не только в защиту народа, но и за престол для Павла. «Этого мне еще не хватало!..»
– Садитесь и потолкуем, – обратилась она к членам своего Совета.
Придворные соглашались с нею: «возмущение не может иметь следствий, разве что расстроит рекрутский набор и умножит ослушников и разбойников». Екатерина предложила отпечатать «плакат» для расклеивания на заборах – о прощении всех бродяг и дезертиров, чтобы к весне 1774 года одумались и вернулись к своим занятиям.
– Пока, – велела она, – огласки о делах маркизовых делать не нужно, чтобы народ наш ничего не знал!
Стали думать, кого из генералов послать против восставших, и выбрали генерал-майора Василия Алексеевича Кара, который недавно приехал из Польши в столицу для женитьбы на княжне Хованской.
– Его и пошлем, – распорядилась Екатерина. – Чай, молодая княжна не засохнет, если медовый месяц без мужа проведет.
Григорий Орлов был настроен серьезнее прочих:
– Ежели сей Кара не был способен удержать князя Радзивилла от беспробудного пьянства, так где ему сдержать мужиков наших, когда они за топоры да колья возьмутся?..
Орлов напророчил: Кар был мгновенно разбит народом и, перетрусив, спасся единоличным бегством. Проездом через Казань он благим матом возвещал дворянству, что идет сила небывалая, сила ужасная, всех дворян грабит и вешает, а воински с Пугачевым не совладать. Екатерина была удивлена. «Такой жирный котище, – писала она, – и не мог мышонка поймать…» Она указала: Кара из службы навечно выставить, в Москве и Петербурге пожизненно не являться. Екатерину навестил Александр Ильич Бибиков, бывший «маршал» комиссии. От него императрица впервые услышала слова, перепугавшие ее:
– Опасен не сам Пугачев, – доказывал Бибиков, – опасно всеобщее недовольство в народе…
– Да, – сказала Екатерина, – Дидро некстати приехал!
«А где взять войска?» Королевский переворот в Швеции заставил отозвать из глубин России все годные части, там, где развертывалось восстание народа, оставались лишь инвалидные команды, со стариками-комендантами в крепостях, похожих на землянки. Но и те отряды, что посланы против Пугачева, переходили на сторону восставших. Бухгалтерия была простая: Румянцев имел под рукой 25 тысяч солдат, зато под знаменами Пугачева собралось людей гораздо больше. Внутри государства, связанного войною, открылся второй фронт, ставший намного опаснее турецкого…
– Сам черт угораздил Дидро приехать именно сейчас!
Пришлось распечатать тайну самозванца перед народом, чтобы затем милостивым обращением уклонить народные толпы от приставания к армии повстанцев. Мало того, семейный раскол между сыном и матерью мог стать причиною для разлада в самом дворянстве – об этом следовало помнить! Екатерина снова собрала Совет.
– Слухи вздорные, – сказала она, – притчею во языцех сделались, будто покойный супруг мой из гроба восстал. На каждый роток не накинешь платок, а полиция с ног сбилась, смутьянов из кабаков выволакивая. Москва уже неспокойна… Послы иноземные молчат и ничего не спрашивают, но по их улыбочкам вижу, как они смутам нашим возрадовались. Здесь два мнения возникло: «маркиз де Пугачев» может поспешить на заводы сибирские, чтобы усилить общество свое работными людьми, или тронется вверх по Волге… Манифестом пора народ образумить!
При писании манифеста решили сослаться на Лжедмитрия, сравнивая его с Пугачевым, но воспротивился князь Григорий Орлов:
– Как можно расстригу с Емелькой равнять? Тогда все государство в смятении было…
Впервые за последние годы пятеро братьев Орловых собрались вместе. Мрачной злобой пресыщен был Алехан.
– Катьку-то профукал! – набросился он на брата.
– Отстань! Мы еще всех при дворе перещелкаем…
Большая часть имений Орловых, дарственных от Екатерины, располагалась на Волге, и братья были озабочены – застрянет ли Пугачев под Оренбургом или решится идти на Казань? Иван Орлов, как хороший счетовод, за ужином подсчитал, что президент Академии наук и генерал-фельдцейхмейстер (Володька с Гришкою) наели и напили за один только присест на сорок рублей сразу.
– Перестаньте жрать! – осатанел он. – Не таковы сейчас дела, чтобы деньгами сорить. Того и гляди, приберут мужики именьишки наши – тогда в кулаки-то еще насвистимся.
На все время «пугачевщины» братья дали клятву, что, играя в карты, не станут делать ставки более ста рублей.
– Отныне в один роббер играть помалу. Коли увидишь, что карта пошла дурная, – бросай игру ко всем псам…
За выпивкой они говорили, что Кара надо бы повесить.
– Без Суворова тут не обойтись! Да вот закавыка – Румянцев не отдаст его, этот мозглявый чудак больно всем нужен стал…
Гришка Орлов иногда начинал пороть явную чепуху, и Алехан Орлов-Чесменский, подозрительный, спрашивал братьев:
– Что это с ним? Никак, заговаривается?
– Да нет, придуривается, – отвечали ему.
Время таково, что и спятить можно…
* * *
Екатерина встретила Дидро очаровывающей улыбкой:
– Волшебный миг настал – я вижу вас у себя! Не слишком ли досадила вам жесткая невская вода? Садитесь и потолкуем…
Пренебрегая придворным обычаем – иметь цветное платье, гость явился в том самом черном костюме, в каком дома хаживал в чулан за бутылкой вина или куском окорока. И политически Дидро тоже обставил себя неважно: он жил у Нарышкина (сторонника «орловщины», врага Панина), охотно общался с княгиней Дашковой, всегда неприятной для императрицы, но Екатерина отнесла все эти промахи за счет наивности ученого.
– Так расскажите, что обо мне болтают в Париже?
– Говорят о душе Брута в облике Клеопатры.
Екатерина ответила, что сейчас у нее нет Антония.
– Правда, я взяла на воспитание молодого человека Васильчикова, но, поверьте, я отношусь к нему скорее по-матерински. Меня уже давно волнует вопрос о совершенствовании нравов! В этом особенно молодые люди нуждаются…
Через свое посольство Дидро уже известился о делах Пугачева, но в доме повешенного не принято говорить о веревке. Дидро заранее решил избегать всяких бесед и о внешней политике, но тут Екатерина сама стала жаловаться, что Франция ее плохо знает, что в Париже решили, будто она ненавидит французов.
– Нелепость! – возражала Екатерина. – Версаль много вредил нам, о чем вы и сами извещены достаточно, но виґны Шуазеля или Вержена я не стану перекладывать на головы всех французов.
Они беседовали без свидетелей, и это уж большой секрет графа Дюрана, узнавшего о сути их диалогов. «Вы не любите прусского короля», – говорила женщина. «Это великий человек, – отвечал Дидро, – но дурной, и делатель фальшивой монеты». «Я, – смеялась императрица, – принимала некоторое участие в этой подделке монеты». Дюран оповещал Версаль, что она упрекала «себя за раздел Польши, предаваясь очень мрачным рассуждениям о том, что скажет потомство о ней, и выражала печаль, что Россия во всем этом деле играла роль слуги Пруссии…»
Дидро был вечным сторонником вечного мира.
– Неужели вам не надоело еще воевать? – спросил он.
– Надоело! – отвечала Екатерина со вздохом и далее заговорила о новом, лучшем издании Энциклопедии. – Я хотела бы видеть в ней побольше статей о России, и надобно исправить все ошибки, особенно о Сибири, о которой Европа привыкла болтать одни ужасы… Вы не смейтесь, но мы, русские, еще не потеряли надежды встретить где-либо живого мамонта, а библейские кедры Ливана – сущая безделица по сравнению с кедрами сибирскими!
Перебирая российских знаменитостей, Дидро не оставил своим вниманием и Леонарда Эйлера. Екатерина сказала, что после пожара она велела построить Эйлеру новый дом, что операция по снятию у него катаракты прошла успешно, что ученый овдовел и, будучи в преклонных летах, все же решил свататься к сестре покойной жены.
– Он по-прежнему занят изучением света и Луны, Петербург уже заимел первый хронометр. Я в этом плохо смыслю, – сказала Екатерина, – но моряки утверждают, что Эйлер много помогает им в освоении навигации и астрономии, а флот наш, слава богу, от берегов оторвался – перед нами пролегли океаны!
Дидро выразил недоумение по поводу того, что абстрактное мышление гениального математика вдруг нашло практическое применение для нужд России, на что Екатерина ответила ему:
– А знаете ли вы, что наш великий Эйлер служит на русском флоте?.. Да, да! Он уже давно в чине лейтенанта флота.
– Но почему же он тогда не адмирал?
– Эйлер – офицер береговой службы…
Екатерина считала себя принадлежащей к литературному цеху и потому заговорила о критике: она была ярой сторонницей мнения, что положительные результаты в совершенствовании общества возможны лишь в том случае, если искусство станет показывать положительные примеры. Дидро – на примере Вольтера! – доказывал, что, описывая отрицательные явления, художник достигает более значительных результатов, нежели в создании характеров положительных. Как выяснилось, Дидро критику вообще презирал. «Против меня, – говорил он, – как литератора и человека, написана уже тысяча критик, но куда они все девались, никому не известно, а писатель и человек занимает по-прежнему то высокое место, какое ему и предназначено»… Невиданно экспансивный, Дени Дидро рассуждал слишком пылко и в доказательство своей правоты, бурно жестикулируя, больно хлопал Екатерину по колену.
– Ах, простите, мадам! – говорил он при этом.
– Не беда, – отвечала Екатерина. – Если вам так удобнее выражать свои мысли, то можете лупить меня без пощады… Наверное, я, великая грешница, только того и стою!
Она писала мадам Жоффрен: Дидро – человек гениальный, но «после каждой беседы с ним у меня все бедра смятые и черные от синяков, уж я поставила стол между нами…». Она все прощала Дидро, ибо он не посол Версаля, а полномочный и чрезвычайный посланник Великой Энциклопедической Республики!
* * *
При дворе создалось напряжение, какого давно не было, и граф Никита Панин, видя страхи, одолевавшие императрицу, втайне радовался: чем сильнее делался Пугачев, тем больше укреплялось его положение при дворе. Сейчас он явно искал опоры в «малом» дворе, отдаляя его от «большого». К осколкам стекол, попавших в тарелку с сосисками, Екатерина отнеслась теперь серьезнее, подозревая в этом чью-то провокацию, рассчитанную на окончательный разрыв Павла с матерью. Между тем граф Никита Иванович внушал ей, что Орловых следует окончательно задвинуть в угол, а расправу над восставшим народом вверить полководческому опыту его брата. Но императрица не была расположена давать ходу Петру Панину, чтобы не усиливалось влияние Никиты Панина, – она ответила:
– Если угроза от «маркиза» столь уж велика, так я сама выступлю в поход, приняв главное командование над армией.
Екатерина вскоре призвала генерал-аншефа Александра Ильича Бибикова, напомнив, что промедление становится опасно:
– Злодеи под Оренбургом застряли, голодом его в осаде изнуряя, но отряды мужиков всюду шастают… Тебе и поручаю расправиться с «маркизом де Пугачевым»!
Утром Бибиков еще додремывал сны, когда в передней его дома на Гороховой улице началась возня, послышались голоса:
– Не пущай… кто его знает-то! Пошел, пошел…
– Да пустите меня до аншефа! Не от безделья ж я!
Накинув халат, Бибиков вышел из опочивальни на антресольки. Под ним, в обширном вестибюле, адъютанты удерживали офицера, рвавшегося из рук, и Александр Ильич сверху повелел:
– Не держите его! Пусть подымется… – Вблизи он рассмотрел прапорщика-преображенца и по скудности мундира его, по жалкой амуниции догадался, что этому бедолаге не до жиру, быть бы живу. – Чего надобно от меня? – спросил генерал-аншеф.
Прапорщик назвался Гаврилою Державиным:
– Прослышал я, что монархия указала вам в края волжские ехать, а сам я из тех же краев и нравы тамошни мне знакомы. До тридцати лет дожил, лишь недавно в первый чин вышел… Избавьте меня от ложности положения горестного, доставьте случай при высокой особе вашей отличиться усердием служебным.
Бибиков просморкался в надушенный фуляр:
– Державин?.. Хм. Но я Державиных никого не знаю.
– В том-то и беда моя, – чуть не зарыдал прапорщик, – что никто меня не знает и никто слушать не хочет. Кроме насмешек над бедностью, не испытал ничего от людей. Влиятельной родни сызмала лишен. Младость посвятил казармам солдатским, познав нуждишку прискорбную. Уж вы не оставьте меня, будьте благодетелем моим!
– Ладно, – сказал Бибиков. – Сбирайся… в Казань.
Державин поискал глазами икону:
– Господи, никак и матушку свою повидаю?
– Не думаю, чтобы она тебе обрадовалась, – зевнул Бибиков. – Экий ты дурень, братец! Скажи кому-нибудь – ведь не поверят, что мужику четвертый десяток пошел, а он едва до прапорщика вытянул… Фу! Пудра у тебя затхленька.
– Да не пудра то! Мукою блинной в пекарне обсыпался…
Внизу, под антресольками, измывались над ним адъютанты. Державин прошел мимо знатных господ, полусгорбленный от унижения.
Страшными зигзагами рисуется жизнь человеческая!
Что для нас этот Бибиков? И что нам Державин!
В эти сумбурные дни дежурные драбанты в Зимнем дворце, распалясь, чуть не спустили с лестницы подозрительного старикашку с недобрым лицом. Выяснилось, что это был Степан Шешковский, которого в своих покоях ожидала растерянная императрица.
* * *
После свидания с Бибиковым, обнадеженный в успешной карьере, Державин, дабы услужить своему патрону, поспешил отъехать в Казань.
Александр Ильич Бибиков тоже отъехал в Казань, его карета была завалена пачками свежеотпечатанного манифеста Екатерины, в котором она призывала народ – Пугачеву не верить! Державин встретился с Бибиковым посреди дороги между Москвой и Петербургом. Генерал сказал поэту:
– Охти мне, Гаврила! Чую, за солдатами присмотр нужен – как бы к самозванцу не переметнулись…Ты, Гаврила, старайся: коли Емельку словим, быть тебе в поручиках!
Державин в Казани даже маменьку обнять не успел – сразу отъехал в Симбирск и далее. Бибиков обязал поэта надзирать за «вольным духом» среди солдат и населения.
Восставшие калмыки уже захватили Ставрополь – со всем начальством и пушками. Державин взялся писать увещевательный манифест – ко всем калмыкам. В искусстве писания он мог поспорить с императрицей, и потому злокозненная тема – царь Пугачев или не царь? – под пером Державина обретала бульшую убедительность:
«Кто вам сказал, что государь Петр III жив? После одиннадцати лет смерти его откуда он взялся?.. Нет разве на свете государей, друзей его и сродников, кто б за него вступился, кроме беглых людей и казаков? У него отечество – Голштиния…»
Бибиков был вполне доволен «манифестом» Державина и отослал его в Петербург – на одобрение императрицы. Вряд ли Екатерина усмотрела в писании поэта литературное соперничество… Орлову она сказала:
– Письмо такого дурного слога, что я его не опубликую. Охота нашим калмыкам знать, какие были сродники у меня да мужа моего в Германии! Державин не только Голштинию, но даже Фридриха Прусского сюда приплел…
В рескрипте на имя Бибикова она объявила себя «казанской помещицей», но Орлов тогда же заметил, что Державина, казанского дворянина, она запомнила. Бибиков издалека ощутил, что Екатерина к Державину подозрительна:
– Помереть тебе, Гаврила, в поручиках, не станет тебе ходу. Ты всего стерегись, жить ныне опасно…
Державин стеречься не умел; в речи перед портретом Екатерины поэт выразился: «Признаем тебя своею помещицей. Принимаем тебя в свое товарищество. Когда угодно тебе, равняем тебя с собою…»
Екатерина говорила:
– Дожила я! Донской казак Емелька Пугачев из меня жену свою сделал, а Гаврила Державин ровней себе объявил. Надо Дидро об этом сказать – пусть посмеется!
7. Дидро и Пугачев
Екатерина, пытаясь иронизировать над Пугачевым, столь часто называла его «маркизом», что в Европе появились даже его апокрифические изображения, на которых донской казак и в самом деле сродни какому-то маркизу. Но политики Европы не обманывались: самозванец был уже расшифрован, имя Емельяна Пугачева в сочетании с именем Дени Дидро быстро заполнило потаенные каналы дипломатии. Берлин и Лондон, Париж и Вена проявляли жгучее любопытство: что предпримет далее Пугачев и как велико влияние Дидро на императрицу?
Екатерина говорила кабинет-министру Елагину:
– Дидро иной раз как столетний мудрец, но чаще всего – наивный ребенок. Если бы его прекрасные теории приложить к русской жизни, так завтра же от России камня на камне не осталось бы… Он такой же Пугачев, только в другой ипостаси…
Дидро выслушивал ее речи с улыбкой.
Но… как понимать его улыбку?..
Екатерина потянулась к звонку:
– Велю закладывать сани, мы едем…
Она привезла Дидро в Сухопутный корпус; будущие офицеры поразили философа бодрым видом гимнастов, кадеты не страшились прыгать с высоты, умели ящерицами ползать по стенам, штурмовали снежные пирамиды, а когда императрица начала с ними играть в снежки, то один крепкий снежок залепил и лицо энциклопедиста.
– Очаровательная игра! – сказал Дидро, приняв в ней участие, после чего беседовал с кадетами о Гуго Гроции, и они, шаловливые, как чертенята, свободно цитировали Вольтера и Гельвеция…
Это было удивительно! А вечером, попивая с Нарышкиным слабенькое винцо возле камина, ученый слушал этого старого человека, сокрушавшегося о бедах отечества.
– Я ведь долго жил в Европе, – говорил он, – и много живу в России. Для Европы она всегда останется сфинксом, и все будут удивляться нашему могуществу и нашим бедам. Но для меня, для русского, останется трагической загадкой: как мы еще не погибли окончательно под руинами собственных ошибок?
От Нарышкина же Дидро узнавал и последние новости из глубин России, где ворочалась страшная русская народная силища, потрясавшая самодержавие, и в такие моменты Дидро было искренно жаль Екатерину, как было жаль ему и турецкого султана Мустафу III, загнанного за Дунай тою же Екатериною… Дидро был слишком добр: он жалел всех!
Он жалел и Фальконе, который грубо отказал ему в гостеприимстве. Только сейчас, посещая его мастерскую, Дидро убедился, что человечество обрело новое произведение искусства и ему остаться в веках… По дороге от Фальконе ученого перехватил едущий в карете французский посол граф Дюран.
– Стойте! – властно произнес он, и сани с Дидро остановились посреди Морской улицы. – Я требую внимания к себе, как к послу короля, подданным которого вы являетесь… Исполните мое поручение: передайте императрице предложение Версаля, желающего склонить Россию и Турцию к принятию французского посредничества.
– Этого я никогда не сделаю! – пылко отвечал Дидро. – Я приехал сюда как гость, а не для того, чтобы поддерживать политику Версаля, ведущего к раздорам и несчастиям многих людей планеты.
– Вы не любите Францию, – упрекнул его Дюран.
– Нет, я очень люблю Францию, – возразил Дидро. – Я люблю Францию и не хочу, чтобы Версаль оскорблял Россию.
Дюран направился к карете, издали крикнув:
– На этом мои просьбы заканчиваются. Но если вы патриот, вы и сами найдете способ постоять за свое отечество…
Дидро попал в неловкое положение, а граф Сольмс и его австрийский коллега князь Лобковиц силились проникнуть в тайну его частных бесед с Екатериною: нет ли в них вредных суждений о немецкой политике? Сольмс прямо сказал ученому:
– На обратном пути вас ждет блистательный прием у нашего доброго короля, который всегда считал вас своим другом.
Шведский посланник, граф Нолькен, в свою очередь, убеждал Дидро, что молодой король Густав III будет обижен, если Дидро откажется посетить Стокгольм. Никогда еще философия века не пользовалась таким успехом, как в ту ветреную холодную зиму! А на широких стогнах российской столицы уже привыкли видеть ученого в дешевенькой шубе мещанского покроя, свои озябшие руки он согревал в громадной муфте из сибирских соболей. Как следует продумав все предложения послов, Дидро все-таки подал Екатерине записку политического содержания. Но не в том духе, в каком бы ее составил Дюран! Нет, Дидро предрек, что королевская династия Франции обречена на скорую гибель; Австрия всегда останется врагом Франции, и этой вражды не избежать; Пруссия будет врагом России; а потому двум великим народам, русскому и французскому, следует искать сближения в оборонительной политике, и это сближение пусть будет столь же прочным, как прочна существующая со времен Елизаветы связь двух культур, двух народов – в музыке, в литературе, в искусстве.
– Неужели вы уверены, что Бурбоны исчезнут?.. Да, не любите вы королей, – сказала Екатерина, прочтя его записку.
Дидро ответил:
– Если б миру стало известно, в каком месте на земном шаре находится гнездо, из коего выводятся всякие Фридрихи, любой разумный человек поспешил бы туда, чтобы перекокать все яйца всмятку!
Екатерина спросила Дидро:
– Вы писали ко мне по просьбе графа Дюрана?
– Нет, – ответил Дидро, – мои уста менее подозрительны, нежели уста королевского посла… Я сказал как француз!
Перед ним заискивали многие царедворцы, и только цесаревич Павел глядел волком, откровенность ученого считая лестью, а спину Дидро называл слишком гибкой. Дидро полагал, что повидается с Екатериной лишь дважды, но беседа следовала за беседой, и однажды императрица встретила гостя откровенными словами:
– А у нас опять новость… Подумайте! Не успели мы избавиться от Степана Малого в Черногории, присвоившего себе имя Петра Третьего, как вдруг явилась в Европе красотка, желающая сесть на мое место. Кто такая – никто не знает. Но возле ее ног валяется вечно пьяный князь Радзивилл, относящийся к ней, как отец к родной дочери, а литовский гетман Огинский относится к самозванке скорее как пылкий влюбленный… Что скажете, мсье Дидро? Ну разве не весело нам живется?
Новая претендентка на престол России пока что слишком далека и загадочна, а потому и неопасна.
Екатерина указала Елагину:
– Перфильич, у меня руки от писанины уже отсохли, садись и пиши сам… Так и быть! За голову Пугачева кладу теперь десять тыщ. Напомни Бибикову, чтобы схватил жену его «маркизу» Софью Пугачеву с детишками, пущай живет в Казани, содержать ее хорошо и с лаской. А она пусть трезвонит, где можно, что ее муж Емельян – подлец и дезертир, с войны убежавший, без куска хлеба ее оставил! Если бы, мол, не царица, чтобы она делала?
* * *
Екатерининский царизм Емельян Пугачев мечтал заменить собственным царизмом, а мнимой любовью к себе цесаревича Павла маскировал свое самозванство… Замыслов своих от народа Пугачев не прятал: «Утвердясь на царствие, буду старатца, чтоб все было порядочно… от дворян деревни лудче отнять, а определить им хотя большое жалование. И так, учредив все порядочно, пойду воевать в иные государства, – я де, ведаешь, служивой человек, мне на одном месте не усидеть. Пойдем мы воевать по всем государствам, и то мне удасса!» А в случае неудачи Пугачев желал бы увести народ православный в подданство под султана турецкого.
– Как сяду на престол, – обещал он, – и три года ничего делать не будем, гулять станем. Навеселимся мы, детушки! Только б Оренбург взять – тады вся Рассея-то мне поклонится…
Наивная стратегия Пугачева зависела от настроений яицкого казачества. Власть была целиком в их руках, они стали элитой восстания, и сам Пугачев остерегался вмешиваться в их кровавые забавы. Но при этом вынужден был страшиться и своих земляков, ибо на Дону знали, кто он таков, и донцы к нему не примкнули. Любая же попытка пленных офицеров заговорить с «императором» по-французски или немецки кончалась неуловимым жестом Пугачева, после которого пики казаков вонзались в легковерного. Правда, одного офицера он даже вознаградил тулупчиком со своего плеча – подпоручик Миша Шванвич, сын кронштадтского коменданта, переводил его манифесты на языки иностранные.
Берда, расположенная в пяти верстах от Оренбурга, стала его столицей! Башкиры сгоняли сюда гигантские табуны лошадей. Восставшие люди сходились в Берду, вставая под знамена «доброго» царя, обещавшего им волю и много денег. Народ желал избавления от засилия крепостного права, и в борьбе за свободу народ стоял гораздо выше самого Пугачева, мечтавшего заточить Екатерину в монастыре, а потом три года гулять, ничего не делая… Помощники Пугачева были активнее и умнее Пугачева: они осуждали «царя», бесполезно застрявшего под стенами Оренбурга, тогда как всей мощью крестьянства следовало трогаться вдоль Волги – взять Казань, тряхнуть Москвою, а там и до Питера рукою подать! Но Пугачев прочно осел под Оренбургом, желая голодом вызвать падение столицы степного края. Полгода длилась эта никчемная осада, в результате умирали старики и дети, больные и бедные, а богатые выживали (на базарах осажденного Оренбурга один соленый огурчик стоил тогда целый гривенник, фунт паюсной икры продавался за 90 копеек, а гуси шли по рублю за тушку)… Яицкие казаки насильно удерживали Пугачева под Оренбургом, ибо местнические интересы края были для них намного дороже общих судеб восстания. Башкиры тоже не пускали Пугачева от Оренбурга:
– Ты, бачка-царь, обещал нам город спалить, вот и делай так, и пока Оренбурга не спалишь, мы тебя никуда не пустим…
Емельян Иванович занял в Берде лучшую избу, горницу изнутри обклеил золотистой фольгой и яркими бумажками, указав именовать эту комнату «золотой палатой». Оглядывая стенки, он предавался перед людьми сладостным «воспоминаниям» о былом житье:
– Эдак-то, помню, ишо ранее, когда коронку таскал, так у меня во дворце-то питерском, почитай, все комнаты таковы были…
Просители падали ниц, целуя сапоги «надежа-государя», явно ослепленные фальшивым блеском дешевой конфетной фольги. А в сенях дежурили охранники-казаки, неустанно игравшие на скрипицах и ложках, увеселяя «императора» яицкими речитативами:
А где кровь лилась,
там вязель сплелась,
а где слеза пала,
там и озеро стало…
При торжественных выходах к народу Пугачева вели под руки разнаряженные бабы из походного гарема, враждовавшие между собой, кому из них сегодня спать с его «величеством»? Дорвавшись до царской власти, Пугачев уже не мог спать с одной женщиной, обязательно клал с собою двух баб – одну слева, вторую справа (а царю как же иначе-то?). Сиживая в «золотой палате» под портретом цесаревича, Пугачев пускал притворную слезу, иногда, распалясь, даже навзрыд рыдал, убивался:
– Очень уж Павлика повидать хочеца… Вся душа изнылась! Вот небось обрадуется он сваму батюшке-то.
Подкрепляя свое положение, он распускал слухи, будто Павел уже выступил навстречу отцу, ведя войско в 30 000 штыков. Известие о его женитьбе Пугачев воспринял с большим достоинством:
– Как же! Наташку-то я помню… еще девчонкою малой на руках таскал. Сопливая была, а теперь поди красавушка стала. Дай-то божинька им деток поболее… уж я понянчусь!
Притворяясь пьянее, чем был на самом деле, Пугачев строгим глазом, отливавшим нехорошей болезненной желтизной, косился на своих ближних, словно выведывая – как они? веруют ли? Ряды виселиц, расставленных вокруг Берды, устрашали каждого, кто осмелился сомневаться. Отсюда он рассылал по стране манифесты: всем воля-вольная, мужикам пахать и сеять не надобно, рабочих призывал уничтожать заводы, придуманные едино ради прибылей. Для его армии мастера успели отлить 10–15 пушек, но когда потом возникла нужда в артиллерии, то было уже поздно: военные заводы Урала лежали в развалинах, уничтоженные, все пошло прахом, а народ разбежался… Верно говорят в народе: сила есть – ума не надо! Но теперь Пугачев мог рассчитывать только на трофейные пушки, а Дунайская армия Румянцева будет зависеть от запасов арсеналов… Война-то еще не кончилась – война продолжалась!
* * *
…Бибиков, прибыв в Казань, докладывал Петербургу; что дворянство пребывает в тоске и унынии, бедные истерзаны страхом господним, а богатые, махнув рукой на свои имения, уезжают подальше. Казань живет ожиданием пугачевского нашествия. Бибиков выражал боязнь за свои гарнизоны, особенно отдаленные от центров, – как бы солдаты не переметнулись к самозванцу! Духовенство в провинциях почти все на стороне Пугачева, его посланцев попы встречают крестным ходом с хоругвиями, заодно молятся за цесаревича Павла, Екатерину же в ектениях уже не поминают…
Екатерина все чаще совещалась с Шешковским:
– Степан Иваныч, тебе, дружок, следствие вести. Истину из Пугачева с кровью достань и мне покажи… Костей его не жалею. Но, пытая, сбереги изверга, чтобы своими ногами на эшафот вскарабкался. Вопросов у меня к «маркизу» скопилось немало…
– Матушка, – кланялся ей обер-кнутмейстер империи, – какие вопросы? Сначала вора словить надобно.
– Если за рубеж не скроется, дома всегда словим! – Логика размышлений уводила императрицу в дебри внешней политики: кто стоит за спиной Пугачева? За спиной его стоял русский народ, но Екатерина гадала: «Фридрих? Мария-Терезия? Или… Панин?» – О том и будешь с Пугачева сыскивать, – наказала она Шешковскому. – Еще знать хочу, откуда знамя голштинское у злодея явилось?
Настала ночь, а Васильчиков не дождался звонка, зовущего его к исполнению обязанностей. Но и заснуть Екатерина не могла, до утра блуждала по темным комнатам пустого, будто вымершего, дворца. Надо подумать. И как следует подумать. Справится ли Бибиков с Пугачевым? Вряд ли… Румянцев застрял на Дунае и не даст Бибикову ни солдат, ни Суворова! А что Васильчиков? Ничтожество, живущее по звонку, как лакей на побегушках. Орловых она удалила сама, и еще неизвестно, что взбредет в голову Алехану, который владеет могучей эскадрой…
На кого положиться? На чье плечо опереться?
– Никого нет, осталась одна! Совсем одна…
Красота мужчины – дело последнее; Екатерина ценила мужскую породу за иные качества: силу, волю, бесстрашие, разум. Сейчас, как никогда, необходим сподвижник в преодолении трудностей, возникавших на каждом шагу.
– А где мне сыскать такого? – вздыхала Екатерина…
Нашла! Раненько утром, когда явился гоф-курьер, чтобы забрать для развоза почту, женщина казалась собранной, мрачной, черствой. Одно из писем она выделила точным жестом:
– В армию Румянцева – генерал-поручику Потемкину!
Это было письмо, зовущее к любви, какие пишут все женщины всем мужчинам. Гоф-курьер этого не знал. Широким жестом сгреб он почту со стола в свою широкую сумку, защелкнув бронзовые пряжки. Сейчас в панинской канцелярии проставят печати, и через всю страну, потрясенную восстанием, поскачут курьеры…
Екатерина мысленно пересчитала прежних фаворитов:
– Потемкин будет шестым, если учесть и… мужа! – При воспоминании о муже ее передернуло от брезгливости.
Был декабрь 1773 года.
8. Шестой – прямо с фронта!
Неожиданно скончался турецкий султан Мустафа III, тень Аллаха на земле, ставший тенью самого себя. Он умер, сломленный неудачами войны и недоверием к тем фанатикам, которыми сам же и окружил себя и которые при всяком удобном случае кричали ему: «Никакого мира с неверными! Нет такой силы в свете, чтобы поколебала минареты наших мечетей. Если мы свято верим в Аллаха, так, спрашивается, кто может победить нас?..»
Скрипнула потаенная дверь Сераля – из нее выбрался страшный человек, тихо прошествовавший к свободному престолу, чтобы воссесть на нем под именем султана Абдул-Гамида I. Ужасен был облик его – облик человека, заживо погребенного, который все эти годы ожидал или удушения ночью подушками, или острого кинжала в спину, или чашки кофе, на дне которой растворились кристаллы яда. Он не верил, что жив, и садился на престол осторожно… Ислам завещает владыкам мира: «Врага устрани, а затем убей его. Каждый пусть беспощадно использует все обстоятельства, назначенные ему судьбою». Этот принцип покойный Мустафа III применил к своему родному брату. Рожденный в 1725 году (в год смерти Павла I), Абдул-Гамид тридцать восемь лет провел в заточении, где ему не отказывали только в одном – в гаремных утехах. Наследник престола пил воду, не догадываясь, откуда она течет, он слышал, что есть звезды, но забыл их свет… На цыпочках к нему приблизился великий визирь Муэдзин-заде (уже седьмой визирь за время войны) и, склонясь, информировал новую тень Аллаха на земле, что его империя находится в давнем состоянии войны с империей Романовых. Как только он это сказал, тут все дервиши, закружившись волчками, стали кричать:
– Никакого мира с неверными московами! Если мы свято верим в Аллаха, так кто же, скажите нам, может победить нас?
…В далеком Петербурге растерянная, отчаявшаяся женщина еще раз пересчитала свои грехи, загибая пальцы:
– Да, я не ошиблась! Он будет моим шестым…
* * *
Дунайская армия обнищала: не стало ни обуви, ни одежды, фураж отсутствовал, кавалерию шатало от бескормицы. Рубикон – Дунай лениво катил свои воды в Черное море, и никогда еще Потемкин не чувствовал себя столь скверно, как в эту кампанию. «Убьют… не выживу», – тосковал он и при этом просил Румянцева отправить его в самое опасное место.
– Иначе и не бывать, – сурово обещал фельдмаршал.
Разбив турок на переправе, Потемкин овладел замком Гирсово. Фельдмаршал форсировал Дунай возле Гуробал и, вжимаясь в узкие дефиле, двинулся по следам бригады Потемкина; в отдалении, застилая небо пылью, маневрировали колонны противника. Потемкин сгоряча налетел на Осман-пашу, рассеял его войско, а пашу лично ранил выстрелом из пистолета. Комендант Силистрии, завидев бегущие толпы, открыл ворота крепости на одну минуту – чтобы впустить истекавшего кровью Осман-пашу. «Остальных мне нечем кормить!» – крикнул он, громыхая пудовыми замками. Потемкин тем временем успел выручить Первый гренадерский полк, поражаемый турками с флангов. Возле него околачивался племянник Самойлов, и дядя неласково сказал парню:
– Чего в рот глядишь? Скачи до Румянцева, скажи, что Черкес-паша идет с тыла, станут всем нам салазки загибать…
Но тут прямо из свалки боя, из туч пушечной гари, вынесло на рысаке самого Румянцева – без шляпы, без парика. Фельдмаршал тряхнул на себе мундир, из него посыпались пули.
– Во как! – сказал он. – Насквозь простучали. Думал, сегодня и конец. Слушай меня: бери кавалерию, я тебя сикурсирую – и ударь, сколь можешь, по Черкесу на марше… А наши дела худы: Салтыков ни мычит ни телится, а мы тут погибаем… Выручай!
Потемкину удалось отогнать Черкес-пашу к Шумле, остатки его кавалерии отошли к Кучук-Кайнарджи; возле этой деревеньки, из зелени садиков, уже мрачно реяли сатанинские бунчуки мощной армии Нюман-паши, который удачным маневром отрезал армию Румянцева от переправы у Гуробал. Это поняли все: даже барабанщики, громом своим внедрявшие бодрость в души слабейшие, даже эти ребятки тихо плакали, потому что умирать никому неохота.
Ночь застала Потемкина под южными фасами Силистрии, а запорожцы осаждали крепость с другой стороны – дунайской; две тысячи усачей затаились в камышах, вряд ли кто из них уже спасется! Румянцев прислал Самойлова, который похвастал, что нашел случай отличиться в бою, за что фельдмаршал сулил ему Георгия.
– А вас, дядечка, граф изволят к себе.
Румянцев размашисто черкнул ногтем по карте.
– Сюды, – показал, – пошлю Вейсмана задержать Нюман-пашу, а ты прикроешь меня отселе. – Он наполнил стакан темной, крепкой «мастикой». – Выпей, генерал… Ночь будет нехорошая!
Этой ночи уже не вернуть, заново ее не переделать, и она сохранилась в памяти самой черной. Когда армия отступает, арьергард ее становится авангардом, жертвующим собой ради спасения армии, – вот Потемкину и выпала эта честь! Он подчинил своей бригаде остатки растрепанного корпуса Вейсмана (труп убитого Вейсмана велел спрятать в кусты), занял входы в глубокое дефиле и сдерживал турок до тех пор, пока Румянцев не вывел войска к переправам. Вдоль берега Потемкин вернулся к прежним позициям, снова возвел батареи, посылая через Дунай ядра на крыши Силистрии.
В громах миновала осень, настала зима…
* * *
Скучно зимовать в землянке. Потемкин страдал честолюбием: в году минувшем имел он немалые успехи в баталиях, а его никак не отметили. Это нехорошо! Выбравшись из землянки, он сумрачно наблюдал за траекториями ядер, летящих на Силистрию, и тут его настигло письмо Екатерины. «Господин генерал-поручик и кавалер, – писала женщина, – вы, я чаю, столь упражнены глазением на Силистрию, что вам некогда письма читать…» Это было настолько неожиданно, что в нетерпении Потемкин перевернул лист. «Вы, читав сие письмо, – заканчивала Екатерина, – может статься, зделаете вопрос – к чему оно писано? На сие вам имею ответственность: чтоб вы имели подтверждение моего образа мыслей в вас, ибо я всегда к вам доброжелательна…»
Сомнения Потемкина разрешил опытный Румянцев:
– Какое ж это письмо? Это, братец, мой, подорожная от Фокшан до Питерсбурха… Петька! – гаркнул он, и мигом явился Завадовский, что-то быстро дожевывая. – Дожуй, дурак, – велел ему фельдмаршал, – и садись писать путевой лист генерал-поручику.
Не потому ли и снилась ему страшная золотая галера?
С робостью взяв подорожную, он обещал Румянцеву:
– Я скоро вернусь. Дел в Питере у меня нету.
– Не зарекайся, – благословил его фельдмаршал…
Был день 1 февраля 1774 года, когда Потемкин прибыл в Петербург, но не поехал домой в Конную слободу, а затаился на квартире зятя Николая Борисовича Самойлова. Сестра его Мария, заодно с мужем, оплакивала долгое отсутствие сына:
– Сашка-то наш как? Небось страхов натерпелся.
– Ничего балбесу не сделается. Вот он, щенок, осенью кавалером Георгия стал, а меня даже дегтем никто не помазал…
Три дня подряд Потемкин отсыпался, навещая по ночам кладовки, где поедал все подряд: сельдей с вареньем, буженину с капустой. Несмотря на зимнюю стужу, двор пребывал в Царском Селе, куда его загнала оторопь перед буйной «пугачевщиной». Екатерина скрывалась от народа, а Потемкин прятался от Екатерины, обдумывая на досуге свое дальнейшее поведение. И чем больше размышлял он, тем тверже становился во мнении, что напрасно поспешил на сладостный зов тоскующей сорокапятилетней сирены.
Сам для себя выяснил вдруг: брезглив и ревнив!
Его нашел у сестры Иван Перфильевич Елагин:
– Одна морока с тобой, генерал. С ног сбился, тебя по городу сыскивая… Матушка-то ждет. Чего разлегся? Велела явиться…
В свете уже гадали, зачем вызван «Cylope-borgne» (Кривой циклоп), и недоумение столичного света разделяли иностранные послы, не желавшие перемен при дворе. Васильчиков всех устраивал только потому, что, кроме царской постели, никуда больше не лез… 4 февраля, в 5 часов пополудни, генерал Потемкин явился в Царскосельский дворец, а когда поднимался по лестнице, навстречь ему спускался Гришка Орлов.
– Что, князь, слыхать нового?
Ирония еще не покинула отставного фаворита:
– Новость одна: я спускаюсь – ты поднимаешься…
Орлов спустился вниз, а Потемкин поднялся наверх. Императрица чувствовала себя неловко, таила глаза:
– Богатырю – и дело богатырское: помоги мне, генерал, с «маркизом де Пугачевым» управиться, и я благодарна останусь…
А больше ничего! Но Потемкин и сам догадался, что женщина сейчас в положении утопающей – брось ей хоть бритву, она и за лезвие ухватится. В небывалой раздвоенности чувств Потемкин отъехал обратно в столицу, куда вслед за ним примчалась и сама Екатерина, а сестрица Мария нашептала братцу за ужином:
– Хватит тебе кладовки-то наши объедать! Ведь она ждет тебя. Знаешь ли, что люди в городе говорят… не одна я бубню.
– Так ее нет же в Зимнем, она на даче Елагина.
– Ой глупый ты, Гришка! В Зимнем-то Васильчиков торчит, а на даче Екатерина, хоть убей ты ее, никто не узнает…
Устав ожидать Потемкина, императрица выманила его в собрание Эрмитажа, куда попадали лишь доверенные персоны. Генерала ознакомили с правилами поведения: перед императрицей не вставать, болтать можешь все, что взбредет в голову, за дважды отпущенную остроту полагается платить штраф в пользу бедных Петербурга. Если очень заврешься, заставят выпить стакан сырой воды или прочесть строфу из «Тилемахиды» незабвенного Тредиаковского. Главное же условие для Эрмитажа – быть забавным и не обижаться, если тебя, ради общего веселья, превратят в дурака и всеобщее посмешище. Екатерина явилась в собрании приодетой нарочно для Потемкина: в русском сарафане из малинового бархата, отделанном вологодскими кружевами, в высоком кокошнике, украшенном мелкой зернью беломорского жемчуга. Она ознакомила Потемкина с неписаным правилом Эрмитажа:
– Прошу сору из нашей избы не выносить.
– Хороша же изба, из которой сор не метут!
– Не спорь, генерал: я уже сказала…
Женщина мелкими шажками сразу прошла к шахматному столику, точными движениями расставила фигуры:
– Садись, друг мой. Поучи меня, бестолковую… Платон уже не раз сказывал, что ты вроде русского Филидора.
Потемкин был отличным мастером шахматной игры. Но то, что между ними было еще не сказано, мешало сосредоточиться, отвлекал и шум эрмитажных гостей. Комик Ванджура предвосхитил музыкальных эксцентриков будущего, играя на фортепьяно локтями, носом, головой и ногами, за что имел чин «майора», а сама Екатерина (за умение двигать ушами) ходила лишь в чине «поручика». Потемкин похрюкал свиньей и получил чин «сержанта». Но веселье Эрмитажа сегодня казалось натужным, все ощущали некоторую скованность – и виной тому была грозовая туча, нависшая над шахматной доской.
– Мат! – прекратил Потемкин эту обоюдную муку.
Екатерина прикинула ход слоном, переставила ферзя, но поняла, что ее партия проиграна, и поднялась со вздохом:
– Allons, encouragez poi avec quelque chose. Напиши мне, пожалуйста, а то, чувствую, нам никак не разговориться…
Она ушла к себе, он поехал домой. Что толку?
В вихрях метели, разгулявшейся к ночи над Петербургом, разминулись санки Потемкина и карета императрицы, увозившая ее прочь из города – опять в гробовую тишину елагинской дачи.
«Хочешь, чтоб я написал? Так я напишу…»
* * *
Оскорбленный тем, что не был награжден за Силистрию, он пошагал наперекор всему, разрушая традиции придворных отношений. Описывая свое пребывание на войне, Потемкин призывал в свидетели Румянцева и самих турок, которые могут подтвердить, что он воевал честно. И просил для себя звания генерал-адъютанта. «Тем единственно оскорбляюсь, что не заключаюсь ли я в мыслях Вашего Величества меньше прочих достоин?» – конкретно спрашивал он… Екатерина отреагировала моментально: 1 марта в Сенате был заверен указ о назначении его в генерал-адъютанты. Новое звание позволяло Потемкину входить во внутренние покои императрицы, носить любой мундир (кроме флотского), иметь казенный стол на двенадцать персон и прочие преимущества по службе. Екатерина сама вручила ему жезл с золотым набалдашником, украшенный голубым муаром; жезл венчал двуглавый орел из черной эмали. Но еще долгие шесть недель длилась между ними мучительная и сложная борьба. Сдаваясь без боя, женщина однажды не вытерпела и, потупив глаза, как стыдливая девочка, сказала, что снова ночует на пустой елагинской даче:
– Навести меня, одинокую вдову…
Как бы не так! Потемкин переслал ей через Елагина записку: у тебя, матушка, перебывало уже пятнадцать кобелей, а мне честь дороже, и шестнадцатым быть никак не желаю. На этот дерзкий выпад Екатерина ответила «Чистосердечной исповедью». Она усиленно доказывала, что у нее было лишь пятеро мужчин (включая и неспособного мужа). Жестоко проанализировав все свои романы, об Орлове она писала: «Сей бы век остался, есть-либ сам не скучал… а ласки его меня плакать принуждали». Екатерина извиняла себя «дешперацией» (страстью), бороться с которой она не в силах. А в конце письма спрашивала: «Ну, господин богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих? Изволь сам видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих… Беда та, что сердце мое не может быть ни на час охотно без любви!» И заканчивала так, что у него два пути: может хоть сейчас отправляться обратно на Дунай или разделить с нею долгожданную «дешперацию»…
На квартиру Самойловых опять заявился Елагин:
– Да пожалей ты меня, генерал! Устал я мотаться.
Потемкин не поехал. Елагин доложил императрице:
– Воля твоя, матушка, а за волосы этого одноглазого я к тебе не потащу… У него кулаки – страшно глядеть.
Екатерина была подавлена упорством Потемкина:
– Наверное, я состарилась. Но мог бы и приехать, потому как не просто баба зовет, а все-таки – императрица… да!
На Елагине острове, в мертвой тишине леса, среди высоченных сугробов, притихла дача. В передней – ни души. Потемкин сбросил шубу на пол, поднялся по скрипучей лестнице. Одна комната, вторая, третья – пусто, и мелькнула мысль: «Не дождалась…»
Резкий шорох платья за спиной – она!
Лунный свет заливал паркеты, плотными лучами сочился через окна, выделял из потемок фигуру женщины. Она сказала:
– И с чего ты взял, будто их пятнадцать было? Не верь тому, что люди говорят… Ежели моих статс-дам перебрать, так я перед ними еще дитё невинное буду. А ты – шестой!
Потемкин вдруг направился обратно, но Екатерина, резво забежав перед ним, загородила двери спиною:
– А вот как хочешь… не пущу!
– Но я не желаю быть шестым.
– Я согласна – будь первым, кто тебе мешает?..
Рядом со своим лицом он видел ее лицо, ставшее в лунном свете моложе. Потемкин поймал себя на мысли, что ему хочется взять ее за шею и трясти за все прошлое так, чтобы голова моталась из стороны в сторону. Екатерина, очевидно по выражению лица, догадалась о состоянии мужчины.
– Ну… бей! – сказала она. – Бей, только не отвергай.
В этот момент ему стало жаль ее. Он понес женщину в глубину комнат, ударами ботфорта распахивая перед собой половинки дверей, сухо трещавшие. Екатерина покорилась ему.
– Пришел… все-таки пришел, – бормотала она. – Не хочешь быть шестым – и не надо! Будь последним моим, проклятый…
Потом возник новый день, морозный и солнечный. Из заснеженных лесов столичной окраины вытекала густая мажорная тишина. На белых ветвях дерев сидели бодрые снегири в красных мундирчиках. К подъезду елагинской дачи подали сани. Екатерина, полковник Преображенской гвардии, поздравила Потемкина с чином подполковника той же гвардии.
9. Все силы ада
«…Негодяи говорили, – писал Дидро матери, – будто я приехал вымаливать у императрицы новые милости. Это взбесило меня… Нужно зажать рот этой сволочи!» С появлением нового фаворита Дидро закончил беседы с императрицей. Их насчитывалось шестьдесят! О чем угодно: о полиции и абортах, о тщете классического образования и разводах между супругами, о дураках и умниках, о конкурсах среди чиновников для занятия ими должности, о непроходимой скуке изучения грамматики. Предвосхищая учение Дарвина, Дидро говорил о борьбе сильнейших видов со слабыми, предвидел развитие генетики, рассуждая о великом значении наследственности, и, заглядывая в будущее планеты, беспокоился о сохранении необходимой гармонии между природой и человеком. Екатерина бесплатно прослушала энциклопедический курс занимательных лекций, но, внимая Дидро, она ни на минуту не забывала о Пугачеве и борьбе с восстанием…
Пора расставаться! Не желая зависеть от императрицы, Дидро заранее предупредил ее, что никогда не бывал счастлив от наличия денег. Но Екатерина все-таки нашла случай вручить ему «на дорогу» 7 000 рублей. Дидро потратил их на две очень хорошие картины, которые и сдал в Эрмитаж – на вечное хранение…
В последний раз они пили кофе, который сама же Екатерина и заварила. Она воскликнула:
– Ну хоть что-нибудь от меня возьмите же наконец!
Дидро подождал, когда она допьет кофе, и взял из-под ее чашки… блюдечко. Екатерина расхохоталась:
– Неужели вы так богаты, Дидро?
– Я доволен жизнью, а это важнее.
– Но блюдечко ведь разобьется.
– Возможно, – не возражал Дидро.
– Когда же вы едете?
– Как только позволит погода.
– Не прощайтесь со мною – прощание наводит грусть…
Чтобы не удовольствовать явных врагов русского народа Дидро не навестил Берлин, его не видели и в Стокгольме, – измученный долгою разлукой с Парижем, он ехал прямо домой, только домой. С той поры Россия сделалась главной темой его разговоров с друзьями, и ученый-энциклопедист искренне сожалел, что в прошлом допустил трагическую обмолвку, заявив однажды, что «Россия – это колосс на глиняных ногах».
– Россия, – говорил он, – слишком сложный организм, о котором европейцы имеют искаженное представление. Все ссылки на «дикость» русского народа не имеют никаких оснований. В доме Нарышкина я разговаривал с лакеями о своей Энциклопедии. Они были крепостными, это так, но рабство не уничтожило в них стремления к познанию вещей… Пройдет еще лет сто или двести – мир будет ошеломлен небывалым ростом этой удивительной державы! Русский народ никогда не сожмется, напротив, он будет расширяться за счет тех гигантских пространств, которые пока еще не в силах освоить…
Случайно Дидро узнал, что барон Бретейль в издевательской форме поздравил Екатерину с русской революцией.
– Это он сделал напрасно, – сказал Дидро. – Революция возникнет сначала во Франции, Россия продолжит начатое французами…
* * *
Это правда, что барон Бретейль, ныне французский посол в Вене, напомнил Екатерине давнишний спор в 1762 году, поздравив ее с революцией. Екатерина в ярости отвечала, что бунт черни на дальней окраине империи нельзя равнять с революцией, а она еще надеется дожить до того времени, когда сможет поздравить Бретейля с революцией в Париже… Софья Пугачева с детьми проживала на казенных харчах в Казани, а дом Пугачевых в Зимовейской станице императрица велела сжечь, засыпав место пожарища солью, чтобы еще лет сто на этом месте даже трава не росла.
– Матушка, – подсказал ей Потемкин, – Яицкий городок хорошо бы переиначить в город Уральск, я бы и реку Яик назвал Уралом, дабы память о самозванце навеки исчезла в географии нашей.
Екатерина удивительно легко с ним соглашалась:
– Как тебе не слушаться? Велю всем не слепым и не хромым ехать в Казань «маркиза» бить… Ой, не проси о ласке, друг мой! Сам видел, какова я с тобою, такова и вечно останусь. В дешперации моей никогда не сомневайся. Пойми, глупый: что может быть для женщины дороже ее последнего мужчины?
Бибиков, рапортуя императрице из Казани, счел нужным оповещать о своих делах и Потемкина. Гарнизоны у него оставались без комендантов, полки без полковников. Все разбегались, даже ничтожный писарь, ни в чем не повинный, грыз в канцелярии перо, терзаемый страхом апокалипсическим: «А ну как Пугач явится?» Растерянность властей в провинции была такова, что городничие обращались даже к помощи военнопленных турок, вооружая их. Неистовые вопли «Ля-иль-Алла!» производили сильное впечатление на русских баб и мужиков. Екатерина указала отпускать, коли пожелают, воинственных агарян на родину, одаривая каждого одиннадцатью рублями и часиками фернейского производства. Вольтер мечтал, что часы его фабрики она распродаст через Кяхту китайцам, но мудрец никак не ожидал, что русская императрица обратит их в политическую спекуляцию.
Весна была ранняя, брызжущая капелью. Во дворце Потемкину встретилась расфуфыренная, вся в мушках, Прасковья Брюс. Дурачась, она прикинулась попрошайкой-цыганкой:
– Позолоти ручку, барин.
– За что?
– Это ведь я вдувала в уши Като о том, как ты изнываешь на Дунае от неземной страсти… Или забыл? Так вспомни: когда ты глаза лишился и хотел в монахи постричься, разве не я тебя утешила?.. Хочешь, опять приду?
– Брысь! – отвечал свысока Потемкин…
Бибиков вскоре повел генеральное наступление, в котором выявились два талантливых полководца – Иван Иванович Михельсон и князь Петр Михайлович Голицын. Им было сейчас не до наказания восставших: они быстро наступали на Пугачева, по их следам двигались менее удачливые в боях, зато более жестокие в расправах. Эти никуда не торопились – деловито секли, вешали, рубили и сжигали. Бибиков, отсылая в Петербург реляции, старательно вычеркивал из текста описания их жестокостей.
Пугачев не смог взять Оренбурга! Яицкого городка он тоже не осилил. В утешение ему яицкие казаки женили Пугачева на местной казачке Устинье Кузнецовой, чтобы еще крепче привязать его к Яику и делам яицким. Вскоре под станицей Татищевой разыгралась жестокая битва: Пугачев схватился с князем Голицыным, но, ощутив свою слабость, скрылся в Берду, где долго утаивал от народа свое серьезное поражение. Виселицы вокруг ставки не пустовали: одних, еще теплых, из петель вынут, других, похолодевших от страха, в петлю вкладывают, – Пугачев боялся измены, подозревая в пришлых людях агентов и убийц императрицы (в этом он прав: их было в Берде немало!). Безжалостно уничтожая дворян, истребляя даже грудных младенцев, Пугачев нарождал новое, мужицкое дворянство, делая своих приближенных «графами» и «фельдмаршалами». Народу он обещал: «Я вас всех не оставлю и буду вас жаловать верно, нелицемерно… от головы до ног обую». А башкир призывал: «И бутте подобными степным зверям!» Но скоро и в Берде стало опасно, надо бежать далее. Накануне отступления Емельян Иванович устроил в лагере гомерическую попойку, отчего утром, когда пришло время трогаться в путь, четыре тысячи человек остались лежать замертво, не в силах оторвать от земли головы. Таких страшных потерь Пугачев не имел ни в одном сражении, и он поспешно бежал в чащобы Башкирии, оставив свою армию похмеляться.
В конце марта правительственные войска вступили в Берду и наконец сняли осаду с Оренбурга; императрица радовалась:
– Ну вот! Явился богатырь, и все пошло к лучшему. Недели не пройдет, как с «маркизом» будет покончено… Нарекла я себя помещицей казанской, а теперь помышляю – не объявиться ли мне и помещицей оренбургской, чтобы дворяне чувствовали: я с ними, я никогда их не оставлю, буду их жаловать!..
Вслед за Оренбургом избавился от блокады и Яицкий городок, в котором изнурение гарнизона дошло до того, что солдаты питались «киселем», сваренным из глины с водою. Потемкин указал щедро наградить потерпевших солдат, а жителям Оренбурга императрица разрешила три года подряд не платить в казну никаких податей. В числе многих близких Пугачеву людей была схвачена и «царица» Устинья! Все складывалось удачно для Екатерины, но вдруг, как гром средь ясного неба, умер Бибиков, и это было столь неожиданно, что при дворе решили: опоен ядом.
– Необходим Суворов, – сказал Потемкин.
– Суворов нужен на Дунае, – ответила императрица. – Впрочем, смерть Александра Ильича уже не имеет значения: Пугачев разбит полностью, дело за поимкой его, а Михельсон с Голицыным молодцы, я их своей милостью никогда не оставлю…
И как раз в это время, когда разгромленный всюду Пугачев ушел от преследования, собирая новое ополчение, на просторах России стали появляться новые отряды повстанцев. Предводители их не старались выдавать себя за «царей», им было не до того, чтобы притворяться «графами» и «фельдмаршалами». А народ окрестил их метко – пугачи! Вот эти-то «пугачи», подлинные вожди народа, и раздули по стране новое жаркое пламя Крестьянской войны.
Не Пугачев поднялся – сам народ поднимал Пугачева!
* * *
Женщина, плачущая от любви в объятиях мужчины, – это была она, Екатерина, и с первого поцелуя Потемкин навсегда забыл, что это императрица: для него она стала только женщиной, которой ему, мужчине, приятно повелевать. Любовный язык Екатерины был по-бабьи горяч: «Все пройдет в мире, кроме страсти к тебе… Сердце зовет: куда делся ты, зачем спишь? Бесценные минуты проходят… Я с тобой как Везувий: когда менее жду, тогда эрупция моя сильнее. Ласками все свечки в комнатах загашу… Что хочешь делай, только не уйди от меня без этого!» Одурманив его нежностью и бурной страстью, Екатерина переложила со своих плеч на плечи нового фаворита главные дела: снабжение армии Румянцева и руководство борьбы с восставшим народом. Потемкин и сам не заметил, как и когда в его руках сосредоточились все силы ада… На кричащем фоне пожаров и виселиц, сразу изменивших идиллические пейзажи России, творились при дворе такие дела, результаты которых отразятся в недалеком будущем.
Потемкин по-хозяйски основательно занял обширные апартаменты в Зимнем дворце, но еще очень стыдился часовых и прокрадывался в спальню императрицы на цыпочках, по стеночке, наивно полагая, что остается невидим и неслышим. Васильчиков, покидая дворец, не питал к своему сопернику недобрых чувств, напротив, щедро награжденный императрицей, он испытал облегчение, как арестант, негаданно попавший под указ об амнистии. Без тени юмора, вполне радушно он пожелал Григорию Александровичу больших успехов на новом для него государственном поприще… Не так спокойно отнеслись к этой перемене при «малом дворе». Павел с Natalie и Андреем Разумовским растерянно окружили навестившего их Никиту Ивановича Панина; молодые люди наперебой спрашивали вельможу: что им ждать с явлением нового фаворита, на что надеяться? Документальный ответ Панина был таков: «Мне представляется, сей новый актер станет роли свои играть с великою живостью и со многими переменами, если только он утвердится».
– Доколе же нам терпеть этот разврат? – спросил Павел.
– Такое положение будет продолжаться, – сказал Панин, – и Потемкин не последний, а вам не советую нарушать равновесия на дворе, ибо новый куртизан вашему дому не враждебен…
В мае 1774 года, вызвав смех при русском дворе, скончался от оспы французский король Людовик XV, и Екатерина сказала:
– В веке просвещенном от оспы умирать стыдно! Сам же отверг вариоляции оспенные и умер… вольно ж ему. А нам забота: дофина поздравлять с его австриячкой Марией-Антуанеттой.
Кончина короля, кроме смеха и недельного траура, не вызвала никаких эмоций, ибо своих дел было по горло. Между тем возвышение Потемкина аукнулось и на Дунае – Безбородко первый порадовал его льстивым письмецом: «Милостливый отзыв вашего высокопревосходительства обо мне оживотворил все чувства мои и воскресил надежду во мне достигнуть желаемого». Потемкин, хоть убей, не мог вспомнить, когда он выражал о Безбородке милостивые отзывы. Впрочем, сие не столь важно… В это время граф Захар Чернышев, президент Военной коллегии, уже почернел от предчувствия своего скорого удаления. Потемкин, зная положение на фронте не по бумагам, а испытав все на собственной шкуре, отлично понимал нужды румянцевской армии. Жена полководца, графиня Екатерина Михайловна Румянцева, оповещала мужа, чтобы впредь уповал исключительно на Потемкина, который, не в пример Чернышеву, угнетать приказами не станет, а всегда поможет: «Он даже и мне великия атенции делает; вчерась нешутя сказывал, чтоб ты к нему прямо писал, он тут во все входит, а письма наверху (императрице) кажет…» Потемкин желал дать Румянцеву «полную мочь» в военных решениях, он возражал Екатерине, которая настаивала на посылке войск сначала против Пугачева.
– Пугачев хуже чумы! – горячилась она. – Сначала уничтожить его надо, а потом уж о победах на Дунае помышлять.
Потемкин в этом вопросе имел иное мнение:
– Только добыв мир с турками, мы освободим армию Румянцева для дел домашних. Не отнимать войска надо, а дать ему войск, чтобы скорее викторию раздобыл…
Она уступила! Потемкина кружило в делах, словно в метельных вихрях, а по ночам женщина ошеломляла его безудержной страстью. Казалось, она целиком растаяла в его нежности, как тает сахар в горячей воде, и не раз плакала в его объятиях:
– Есть ли еще хоть одна женщина в этом мире, которая бы любила, как я люблю!
Дешперации было много, а денег совсем не было.
Екатерина, кажется, забыла, чем люди живы.
Всем давала, а Потемкину – ни копейки…
Василия Рубана он взял к себе в секретари:
– Надо бы тебе, Васенька, яко бедному, по сту рублев в месяц платить, да поверь, друг: сам не знаю, где взять! – Рубан молча указал пальцем кверху, намекая на императрицу. – Э, нет! – отказался Потемкин. – Я же не Васильчиков, просить мне стыдно…
Тут и пригодилось Потемкину звание генерал-адъютанта: по чину имел он право объявить словесный указ, чтобы забрать из казны государства сумму не более 10 000 рублей. Но залезать в сундуки знатных и важных коллегий не мог решиться.
– Коллегии все на виду… шум будет! – сказал он.
Рубан точно указал на Соляную контору:
– Коллегии, Гриша, пока тревожить не станем. Контора же сия горами соли ворочает, у нее денег – мешками!
– Тогда садись, Васенька, и пиши указ от меня…
Рубан «указ» сочинил. Потемкин глянул в бумагу и обомлел: Аполлоны, Марсы, Цирцеи, Хариты, а в конце – нуждишка.
– Ах, мудрена твоя мать… почему в стихах?
– Не удержался, – пояснил Васенька. – Поэт я или не поэт?
– Вот ежели по этим стихам дадут денег, тогда выясним…
Соляная контора стала первой казенной кубышкой, в которую запустил свою лапу граф Григорий Александрович Потемкин. Рубан получил от него сразу полтысячи – за стихи!
10. Последняя – Волжская
Иноземные послы и посланники, аккредитованные при дворе Петербурга, пребывали в состоянии прострации. Появление Потемкина, для всех неожиданное, спутало многие карты в том пасьянсе, который они привыкли разыгрывать при бесхарактерном Васильчикове, искусно лавируя между Паниным и Екатериною! Теперь возникла новая громоздкая фигура, быстро набиравшая силу и скорость, а дипломаты ничего о Потемкине не знали и поначалу в депешах, рассылаемых ко своим дворам, характеризовали фаворита очень кратко: одноглазый генерал. Было еще неизвестно, каковы его пристрастия, что он любит и чего не терпит, продажен или неподкупен, каковы его симпатии в европейской политике, какими языками он владеет, трезвенник или пьяница? Пока что политики уяснили одно: в насыщении желудка Потемкин неукротим, как доисторический ихтиозавр, дела вершит больше в халате, его любимая поза – лежачая. К лету 1774 года дипломатам стало ясно, что «одноглазый генерал» – не случайный баловень царской постели, лестница его восхождения к славе строилась Екатериною весьма основательно – в таком порядке:
генерал-адъютант императрицы,
подполковник лейб-гвардии полка Преображенского,
вице-президент Военной коллегии,
граф великой Российской империи.
Его высокопревосходительство стал титуловаться его сиятельством! В эти сумбурные дни, когда было трудно доискаться истины, в Петербурге все чаще появлялись усталые и небритые курьеры, с ног до головы заляпанные грязью дорог и проселков; они прибывали с пакетами от Румянцева. В разноголосице придворных сплетен дипломаты улавливали лишь отдельные слова: «Суворов… Козлужди… конгресс, конгресс!.. князь Репнин уже там… это в деревне Кучук-Кайнарджи…» Никто ничего не понимал. Лучше всех был информирован прусский посол, граф Виктор Сольмс, давно живущий в России и хорошо изучивший русский язык (за что его уважала Екатерина).
– События созрели, – говорил он, – а Пугачев вряд ли повторит оренбургскую ошибку и скорее всего явится на Волге…
Узнать же точно, где сейчас Пугачев и куда направляет он движение своей новой армии, было невозможно: Екатерина отшучивалась, Панин хмуро отмалчивался, Потемкин грыз ногти. Весь июнь дипломатический корпус пребывал в напряженном внимании, тщательно коллекционируя слухи среди царедворцев и простонародья. Кажется, что на этот раз народ российский широко расправил свои крылья… В один из теплых вечеров Сольмс пригласил коллег в прусское посольство на Морской улице; почти напротив расположилась мастерская Фальконе, где под самый потолок был вздыблен «глиняный» всадник… Посол Фридриха II раскатал карту России:
– Пугачев, очевидно, вышел на Казанский тракт.
– Но какие страшные расстояния! – сказал граф Дюран.
– В этой дикой стране, – напомнил шведский посол Нолькен, – расстояния никого не ужасают, а тем более русских…
Политики сомневались, хватит ли у Пугачева дерзости вонзиться в самый оживленный центр России, насыщенный множеством дворянских усадеб и вотчин, переполненный крепостным населением.
– Вы не верите, что Пугачев спешит к Волге?
– Трудно в это поверить, – отвечали Сольмсу.
Прусский посол хлопнул в ладоши, явился лакей.
– Вот тебе рубль, – сказал ему Сольмс. – Обойди ближайшие лавки, принеси нам фунт свежей икры.
Лакей долго отсутствовал. Наконец вернулся:
– Извините меня, посол, но икры нет.
– Быть того не может! – воскликнул граф Дюран.
Лакей пояснил, что в лавках икра есть:
– Но старая, залежавшаяся, а торговцы говорят, что свежей икры долго еще не будет. А почему – никто не ведает.
Сольмс, явно удовлетворенный, позвал гостей к столу:
– Заранее извиняюсь перед вами, господа, что прекрасная русская икра сегодня не оживит мой стол… Нет икры, и ясно почему: Пугачев идет прямо на Казань!
…Крестьянская война еще только начиналась.
Занавес
Ну и жарища… В середине июля 1774 года Прохор Акимович Курносов проезжал через Россию, поспешая в столицу по срочному вызову. Где-то вдали горели леса, сизый дым обнимал ромашковые поляны. Дороги утопали в едучей пыли, по ним хаотично катили брички, рыдваны, коляски, кареты, таратайки, шарабаны, просто телеги – ехало дворянство, причитая испуганно. Спасались… А на почтовых станциях не протолкнуться было от множества застрявших пассажиров: все ямщики в разъездах, лошадей нет, всюду суета, вопли, ругань, драки, пьянство, неуважение человека к человеку. Прошка легко протекал через этот чудовищный раскардаш России, будто ничто его не касалось. Где-то за Липецком, остановясь менять лошадей, он спросил станционного смотрителя:
– Что это с людьми, будто повзбесились все?
– Как, сударь! Пугачев-то у Казани уже… Гляди, день-два – город возьмет, через Волгу перекинется, сюда заявится. Вчерась двоих уже повесили: каки-то манифесты подложны читали…
Имея на руках хорошую подорожную, Прошка катил пока как по маслу, без задержек. Наконец и он застрял под Лебедянью.
– Нет лошадушек. Подождите, сударь, – обещал всклокоченный смотритель. – Уж вас-то я первым делом отправлю… ей-ей!
Курносов был в белом флотском плаще, под которым поблескивал орден Георгия, держался парень в сторонке, в разговоры общие не вступая, и потому привлекал к себе особое внимание.
– А кто же вы, такой нарядный, будете?
– Мы с Черноморской эскадры… А что, сударь?
– Да уж, извините, больно вы спокойный средь нас.
– А с чего бы мне волноваться? – спросил Прошка.
– Пугачев-то… ай-ай! Слыхали ль?
– Слыхал. А буфет на этой станции имеется?
– Эвон, за почевальной комнатой… извольте.
На втором этаже станции проезжие убивались с горя за картами, бодрились от вина. Левую руку с оторванными пальцами Прошка напоказ не выставлял, скрывая ее под плащом. Он сказал:
– Водки бы мне стаканчик. Да карася в сметане.
Повернулся от буфета в зал, и на него испуганно глянули удивительно красивые глаза (не мамаевские, а по наследству из рода дворян Рославлевых). Это была Анюточка Мамаева, а ныне в браке казанская дворяночка Прокудина, с нею – две девочки.
– Ну узнали меня? – спросил он, подходя к ней.
– Да вас, сударь, теперь и не узнаешь… Вижу, что облик-то знакомый вроде. Смотрю вот: вы или не вы?.. Здравствуйте.
– День добрый, Анна Даниловна, – поклонился Прошка.
– Чего ж в нем доброго-то? – сказала она, закусив губу, а девочки ползали по лавке, трепали мать за рукава платья.
Хотел он сказать, что Мамаев в Азове под его командою состоит, да передумал: по всему видать, женщине и без того плохо, так на что правду об отце знать? «Э, ладно! Промолчу…»
– Наверное, тоже от Пугачева бежите?
– Хуже того, – вдруг заплакала госпожа Прокудина. – Муженек мой под суд угодил… Выдали меня за него как за благородного. А он казну в Мамадыше растащил, на акциденциях попался, двух писарей засек и соседнюю усадьбу спьяна спалил. Едем с ним до Сената столичного, чтобы умолить судей избавить нас от Сибири.
– А муж-то ваш где? Хоть бы глянуть на героя такого!
Анечка возвела к потолку прекрасные глаза:
– Где ж ему, окаянному, быть-то еще? Где вино с картами, там и он… Пять дён маемся по лавкам, лошадей не дают. Ах, сударь мой, – вдруг вырвалось у нее. – Ежели б вы дворянином были, так все иначе сложилось – ко счастью нашему обоюдному!
Чего уж тут вспоминать детские наивные поцелуи украдкою? Он прошелся по комнате, стуча железками на ботфортах, белый галстук из батиста терзал шею, мешала шпага. Ответил так:
– Невелика важность – дворянство! Мне ведь тоже в Сенат надобно. Только не судиться. Хочу бумаги выправить по герольдии.
Девочки раскапризничались. Анюта их одернула. С трогательной печалью женщина оглядела парня, даже орден его заметила:
– Никак, вы уже большим человеком стали.
– Человек я не большой, зато государственный.
– Чем же вы заняты бываете?
– Корабли строю. Потом на воду их спускаю. Флоту без кораблей не быть, как и не быть России без флота! Вот и выходит, Анна Даниловна, что я человек государственной надобности… Ныне из шкиперов произведен в чин флотского сервайера.
– Оно конешно… по науке! – пригорюнилась Анюточка.
Прошка и в самом деле сознавал свое высокое предначертание, невольная гордость проглядывала во всем его поведении, даже в походке, и потому привлекал внимание других, которые собственного значения в жизни страны никогда не имели (и вряд ли уже обретут). Прошка вдруг вспомнил, что в бауле его затерялись два румяных райских яблочка, и угостил ими девочек:
– Это татарские, крымские… Нате! Они вкусные.
Наверху щелкали шары бильярда, затем послышалась перебранка картежных игроков, что-то громко упало. Прошка заметил, что Анюта стала нервничать. Он и сам пребывал в нетерпении:
– Надоело маяться. Хоть бы лошадей дали скорее!
Кто-то с лавки, полусонный, буркнул ему:
– Ишь чего захотел – лошадей! Насидишься еще. навоешься за компанию с нами… Удрать хочешь? Не выйдет. Вот явится Емелька Пугачев и всех нас перевешает, а тебя, водяного, да еще с этаким орденом, – прямо башкой в колодец: бултых – и каюк!
Сузив глаза, Прошка с неприязнью ответил сонному:
– Спи и дальше, а я поеду. Даст бог, во сне и помрешь. Чего ты меня Пугачевым пугаешь? Я ведь в кабале никого не умучивал, чужим трудом не живал дня единого… Тебя утопить бы!
Шум на втором этаже усилился, раздался грохот, и носом вперед по лестнице скатился добрый молодец с подбитым глазом.
– Это мой! – вскрикнула Анюточка.
Так и есть. Герой ринулся к буфету, чтобы стремительно запить свою обиду. В тот же момент от дверей раздалось:
– Лошади господину сюрвайеру Курносову поданы!
Все дворяне вскочили с лавок, гомоня разом:
– Мы давно тут сидим, а он… Нам-то когда? Этот черноморский только что прикатил, не успел присесть, а ему и лошадей? Чем мы-то, дворяне, его хуже… какой день ждем!
И уже совсем заклевали несчастного смотрителя станции, когда узнали, что для Прошки закладывается сразу четыре лошади.
– Да что он за барин такой? – наскакивали дворяне.
И пьяный муж Анюточки тоже лез со своими бумагами:
– Глядите! У меня самим губернатором подписано.
– Верно! – галдели вокруг. – А у флотского кем подписано?
Прошка взял свою подорожную и показал ее.
– Да я не чета всем вам, – заявил он гордо. – И спешу не по трусости вашей дворянской, от Пугачева удирая… Можете читать: подписано командующим Второй армией, князем Долгоруким-Крымским, а составлено по указу камергера и генерал-адъютанта его сиятельства Григория Александровича Потемкина… Потемкина!
Все расступились перед ним, как перед апостолом новой веры.
Прошка подарил рубль станционному смотрителю:
– Спасибо тебе, отец мой. Будь здоров!
Еще разок перехватил он печальный взгляд красивых глаз женщины, прощавшейся с ним на веки вечные, и, запахнув белый плащ, круто шагнул в раскрытые двери. Четверка гривастых лошадей, обзванивая поляны бубенцами, уносила в будущее молодого человека высочайшего государственного назначения. Разве же это пыль? Это сама жизнь неслась навстречу, горькая и блаженная… Ах, как заливисто звенели тревожные бубенцы!
Россия, непокорная и замученная, великая и униженная, качалась по сторонам дороги – деревнями и городами, выпасами и кладбищами, храмами и виселицами, березами и грачами…
Петербург встретил его молчанием – почти похоронным.
Вот и Зимний дворец, роскошные апартаменты фаворита.
Прошка предстал! Потемкин нежился на широкой оттоманке, застланной пунцовым шелком, халат на нем свободно распахнулся, обнажая волосатое тело. Крохотный котенок играл пальцем босой ноги фаворита, а чтобы играть ему было интереснее, Потемкин пальцем чуть пошевеливал.
– Здравствуй, – сказал он. – Ты мне нужен…
Мертвый глаз его источал слезу. Потемкин величавым жестом запустил длань в вазу, на ощупь – цепкими, быстро бегающими пальцами – выбрал для себя репку покрепче. Потом сказал:
– Садись, братец. А ужинать прошу у меня…
Покои любимца Екатерины заполнял громкий хруст репы, которому с подобострастием внимали придворные, толпившиеся вокруг его оттоманки. Прослышав, что безвестный моряк приглашен к столу Потемкина, они отвесили церемонные поклоны.
– Пошли все вон, – тихо, но властно повелел Потемкин.
Царедворцы, продолжая кланяться, удалились.
– Скажи, почему нет у нас стопушечных кораблей?
– Не хватает продольной прочности. Оттого и стараются делать корабли в несколько этажей-деков – ввысь бортами.
– А разве у англичан нет стопушечных? – спросил Потемкин.
– Плохие. Как смастерят подлиннее, крак! – и пополам на волне. Вот испанцы, те секретом продольной прочности овладели. Я и сам бумаги немало исчертил – думал! Наверно, обшивку бортов надо стелить не вдоль, а вкось – по диагонали. Петр Великий тоже мечтал о стопушечных. Ничего у него не получилось. Сколько дубовых рощ сгубили – все на дрова пошли.
– Ты мне нужен, – повторил Потемкин.
Подхватив котенка, он направился в туалетную, где придворные кауферы ждали его с горячими щипцами для завивки волос, а гардеробмейстеры уже раскрывали шкафы с одеждами.
– Иди сюда! – позвал фаворит Прошку в туалетную. – Поговорим, брат. Ныне корабельное дело меня занимает. Плавать нам еще и плавать. Императрица у нас с большими фантазиями, ты ей расскажи, что знаешь о стопушечных… Садись против зеркала. Полюбуйся на себя, какой ты курносый и красивый!
* * *
Первый биограф Потемкина А. Н. Самойлов об этом времени сообщает: «В предыдущих главах объяснено было, как Григорий Александрович, еще достигая возмужалости, строил мысленно чертежи о возвышении своем через заслуги Отечеству и для того, чтоб некогда быть способным к делам государственным, прилагал великое прилежание… Судьба и счастие благоприятствовали его предначертаниям!»
Конец первой книги
notes