***
Следующим вечером Джон снова был на Джанг-роуд, но теперь и близко не подошел к «Пьяному коню», а устроился в кафе на другой стороне улицы, заняв столик у окна. Ждать пришлось недолго: ровно в девять вечера появился Олмонд. Он зашел в кабак, пробыл там с полчаса, а затем вышел и последовал вниз по Джанг-роуд, как и в прошлый раз, но теперь его походка была твердой, а курс – прямым. Помедлив, Джон выскользнул на улицу и пошел следом, держа изрядную дистанцию. На всякий случай Репейник с утра сходил к цирюльнику, который выскоблил ему щетину со щек и подровнял волосы. Оделся Джон в свой лучший костюм и смотрелся теперь, как респектабельный джентльмен, которому и в голову не придет выслеживать честных граждан. Первое, чему учат в Гильдии – выглядеть солидно. Нет ничего глупей, чем переодеться нищим, а потом стараться незаметно проследить за объектом наблюдения. Объект в таком случае глаз не спустит с попрошайки, который подозрительно трётся вокруг и вот-вот сопрёт кошелек. Зато на хорошо одетого господина никакого внимания не обратит, взглядом мазнёт и пойдет дальше: мы с тобой одного сословия, нам друг друга бояться нечего...
Олмонд шагал беспечно, по сторонам не глядел. Видать, был уверен, что незадачливый сыскарь лежит в морге, и прозектор угрюмо потрошит безымянное тело «со следами повреждений магического характера». Джон был зол. В основу своих отношений с миром он всегда ставил равноценный обмен. Помогли тебе – помоги сам. Оплатили работу – выполняй. Но никогда не лезь к людям. Не рвись на помощь по первому зову. Обмен может не состояться, и ты окажешься в дураках. Простые правила, легко запомнить, еще легче выполнять. И вот, пожалуйста: стоило пьяненькому гуляке попросить – ты спешишь ему на подмогу и получаешь заряд из жезла. Ведь не корысти ради в провожатые к нему подался, нет; это уже потом додумал, что по дороге вызнаешь легкую пьяную правду, а самый первый порыв был – именно помочь бедолаге. И поделом тебе, Джон Репейник, сыщик без гильдии. Радуйся, что жив остался, и впредь будь умнее.
Олмонд на сей раз не стал сворачивать в злополучный переулок, а шел по Джанг-роуд трезво и целеустремлённо. Достиг перекрестка, пропустил рессорную коляску, отступил назад, на тротуар, чтобы уберечься от пара из цилиндров разукрашенного мобиля, с шипением и лязгом свернувшего на соседнюю улицу. Заглянул в табачную лавку; вышел оттуда со свёртком подмышкой. Немного постоял – раскурил сигару. Придирчиво оглядел рдеющий в полутьме сигарный кончик, остался доволен и пошел дальше, пуская дым, как давешний мобиль. Толкнул дверь прачечной, откликнувшуюся нежным динь-дилинь колокольчика; пара минут, снова динь-дилинь, и вот Хенви Олмонд, ганнварский доктор медицины и владелец запрещённого магического оружия, идет по улице с тугим узлом белья. «Уже близко», – сообразил Репейник и оказался прав: доктор исчез в подъезде новенького доходного дома с мордастыми химерами на крыше. Джон сорвался с места, за секунды набрал спринтерскую скорость, проскользнул в подъезд и успел вставить носок ботинка в щель лениво закрывающейся двери. Тихо-тихо он вошел и осторожно заглянул в лестничный колодец. Видимый снизу Олмонд поднимался по ступеням третьего этажа. На четвертом он зашаркал, завозился с ключами и, наконец, хлопнул дверью.
Джон поднялся на четвертый этаж. Доктор медицины обитал в квартире номер семь, окна квартиры, судя по всему, смотрели во двор – здесь Джону повезло. Он спустился на улицу, закурил и осмотрелся. Вновь повезло: напротив он увидел кэб. Кучер, сидевший на высоких козлах, за обе щеки уплетал пирог с мясом, периодически отхлёбывая из бутылки, которую после каждого глотка заботливо прятал на груди. Перед ним, прямо на крыше коляски, была разложена газета с нетронутой частью трапезы. Понурая серая кобыла дремала, подогнув заднюю ногу. Джон приблизился.
– Покой, – сказал он.
– И вам покой, – жуя, невнятно отозвался кэбмен. – Едем?
– Не-а, – покачал головой Джон. – Стоять будем.
– Чего-чего?
– Надо здесь приглядеть кое за кем, – объяснил Джон. – А ждать негде. Сколько возьмешь за простой экипажа?
Кэбмен оглядел пирог, прицелился и откусил новый кусок.
– Из полиции, что ли? – спросил он с набитым ртом.
– Сыщик.
Кэбмен подумал.
– А, ладно, – сказал он. – Двадцать форинов.
– За двадцать я пойду кого другого поищу.
– Эй! – сказал кучер. – Пятнадцать.
– Приятного аппетита, – сказал Джон и повернулся спиной.
– Десять, – сказал кэбмен.
– Пять, – сказал Джон через плечо.
– А сколько ждать-то?
– Как получится.
Кэбмен засопел.
– Уговорил, – сказал он. – Полезай.
Джон сел в коляску.
– Только подальше отгони, – велел он. – До угла, чтоб не светиться прямо тут.
– Замётано, – сказал кэбмен и шлёпнул кобылу вожжами. Та очнулась, медленно протащила коляску до следующего перекрестка и, послушная оклику кучера, встала. Джон устроился поудобней. Внутри кэба пахло старой кожей, пылью и дёгтем. Занавески были серыми, как солдатские портянки. Репейник задернул окошко, не забыв оставить щёлочку для наблюдения. Подъезд дома с химерами был виден как на ладони, фонари лили на мостовую жёлтый едкий свет, лошадь дремотно фыркала себе под нос. Сверху порой слышался звук откупориваемой бутылки и смачное бульканье. Время от времени хлопала в наблюдаемом подъезде дверь, и Джон щурился, разглядывая того, кто выходил на улицу, но каждый раз это был не Олмонд. Темнота сгущалась, прохожих становилось всё меньше, дверь хлопала реже. Прошло время, и Джон словно закоченел на потёртом кожаном сиденье, уставившись в окно и шевеля губами. Он вспоминал. Бывают воспоминания, похожие на больной зуб. Если такой зуб не трогать, он тихо ждёт, зияя дуплом, и напрочь про него забываешь, но стоит неловко двинуть челюстью, как в десну втыкается незримая игла, и тогда уж от боли так просто не избавиться. Вот и с прошлым то же самое. Теперь, ночью, в душном экипаже, от памяти не было покоя. Джон вспоминал; временами морщился и вяло мотал головой, но всё равно вспоминал дальше.
«Вы все дураки. Зажравшиеся дураки».
«А я-то думал, ты меня умным считала».
«Все несчастненькие. Все бедненькие. Зачем?»
«Мы не несчастные».
«Ещё как. А ведь вас в воду не бросали. Не связывали, не бросали. Знаешь, каково, когда водой дышишь?»
«Джил…»
«Потом-то привыкла. А поначалу надо её вдохнуть. В грудь набрать. Больно – аж в глазах темно. А уж страшно как, вообще не сказать».
«Джил, послушай…»
«Я долго так жила. Водой дышала, воду пила, водой гадила. А он держал. В голове мутно. Все мысли – не свои. Его мысли. Как привыкать начала, так он на берег погнал».
«Я знаю».
«Ничего ты не знаешь. Рыбу целиком жрала, с плавниками. Как зубы появились, легче стало. И тут он велел с берега людей таскать».
«Слушай, успокойся. Да, тебе туго пришлось. А почему ты думаешь, что никому из людей хреново не было? На войне…»
«На войне – что? На войне кто-нибудь глотки рвал врагу?»
«Может, и рвал».
«Сам, зубами? Чтоб кровь в горло хлестала? Он дёргается, а ты всё равно его рви. Потому что иначе Хозяин саму тебя сожрёт. Если пустая вернешься. Блевала от крови-то. Попробуй, попей. А все равно грызла. Потом – тащишь на себе. Ныряешь. И опять воды полная грудь. И знаешь: скоро всё по новой».
«Ладно. Иди сюда».
«Не надо. Не сейчас. Ты мне скажи: у вас – ни у кого – такого не было. Почему вы несчастные, а? В тепле живёте. Воздухом дышите. Жрёте от пуза. И всё вам надо чего-то».
«Нам надо больше, чем жрать от пуза и в тёплом сортире жопу просиживать. Некоторым, знаешь, больше надо».
«Так придумайте уже что-нибудь. Микстуру какую, чары. Чтобы счастье. Всем».
«Было уже, при богах все счастливые ходили. Пробовали, знаем».
«Нет. При богах – час в неделю счастье только. Больше они не давали. Надо было узнать, как они делали. Чтоб самим. Почему вы у них не узнали?»
«Ха! Почему не узнали. Потому что жить хотелось, понимаешь, вот и не узнавал никто. Хальдер с просителями не церемонилась, в последние годы ей вообще покушения мерещились повсюду. Чуть что – жарила смерчем. Как ты вообще себе это представляешь? «Покой тебе, о Прекрасная, сделай милость, открой-ка тайну, как ты даришь людям блаженство, ах, прошу прощения, я уже обуглился, а так много ещё не сказано…»
«После войны последний бог остался, раненый – кто? Лакурата?»
«Не Лакурата. Она в битве при Гастанге погибла, в финальном сражении. Сейчас, дай вспомнить… Да! Амотуликад был последний, он и её заборол, и еще пятерых богов. Но протянул недолго, умер от ран».
«Вот надо было брать его, полудохлого! И пытать! Пусть бы за всех ответил. Как они людей счастливыми делали».
«Эка невидаль. На час кого угодно можно счастливым сделать. Хоть на десять часов. Спиртного напейся или опия покури. Вот, к примеру, нинчунцы в Жёлтом квартале. У них каждую ночь такое счастье».
«Дерьмо это, а не счастье. Сам знаешь. Курильщики живут по сорок лет, не больше. И мозги набекрень. А от пойла вообще кони сдохнуть могут».
«Ладно тебе. Чего взъелась-то?»
«Потому что ненавижу, когда живут хорошо, а выкобениваются».
«Ты про Кайзенов? Не стоило тебе к ним ездить, предлагал же – сам поеду. Вечно у тебя нелады, когда богачей допрашивать надо».
«Кайзены, шмайзены. Таких Кайзенов – целый мир. Вы все на свой лад Кайзены. Все одинаковые. С жиру беситесь».
«Джил, премудрая ты наша. Сама-то – счастливая, а?»
«С вами жить – от вас набираться. Вот и набралась. Тоже уже… Незнамо чего хочу…»
«Чего там – незнамо. Иди сюда».
«Не сейчас, сказала же».
«Слушай, давай начистоту. Я – точно знаю, что мне надо для счастья. Мне надо личный остров, чтобы на нём жить, и чтобы кругом ни души. Всё, буду счастлив до конца дней. А что там остальным нужно, мне плевать. У меня со всем миром – перемирие… Каламбур получился, хм».
«А я?»
«Что ты?»
«Я тебе не нужна?»
«Иди сюда».
«Перемирие у него…»
«Как это расстёгивается? Крючков каких-то напридумывали».
«Дай я сама…»
Джон не заметил, как задремал, только вдруг ухнул куда-то всем телом, порывисто вздрогнул и разлепил глаза. Была глубокая ночь. Он встряхнулся, собрал взгляд на подъезде напротив и увидел, что от подъезда скорым шагом по улице спускается закутанный в плащ очкастый, усатый человек. «Чуть не пропустил, раззява!» – обругал себя Джон и энергично растер лицо ладонями. Подождав, пока Олмонд завернет за угол, открыл шаткую дверь кэба и вылез на улицу. Было холодно, где-то невдалеке орали коты. Джон сунул деньги сонному кучеру, перебежал улицу и, с минуту поколдовав над дверью, стал подниматься по лестнице дома с химерами.
Замок на двери седьмой квартиры сопротивлялся немногим дольше своего собрата внизу. Скрежет, щелчок, тихий скрип – и Репейник, проскользнув в недра чужого дома, замер на пороге. Он прислушивался и ждал, а, ничего не услышав, ждал ещё. Минут через пять, когда глаза окончательно привыкли к темноте, Джон рискнул продвигаться дальше. Квартира была маленькой, сродни той, в которой жил он сам. Из крохотной прихожей можно было попасть либо в тесную кухню, либо в узкую, как гроб, комнату. Рядом с кухней была еще одна дверь – в сортир. Крючок на двери сортира отчего-то приделали снаружи. Очевидно, канализация была забита: в квартире стоял мерзкий душок. Репейник заглянул на кухню, оглядел гору немытых тарелок в раковине, хрустнул чем-то сухим на полу (оказалось – рыбий хребет) и отступил обратно в прихожую. Кухня была для обыска неинтересна, вонючая уборная и подавно не привлекала.
Оставалась комната – вытянутая в длину и словно бы сдавленная по бокам, так что, если бы Джон встал посередине и протянул в стороны руки, то ладонями коснулся бы противоположных стен. Полкомнаты занимал ветхого вида топчан, место у окна делили грубый комод и письменный стол. Оба были поставлены вдоль стенок, так что между ними едва помещался стул с протертым тряпичным сиденьем. Медленно, будто по колено в воде, Джон подошел к окну и достал нож. Пользуясь клинком, как рычагом, поочередно открыл ящики комода и поворошил одежду. Не найдя ничего, кроме сорочек и кальсон, он таким же методом обыскал стол, в ящиках которого обнаружились только несколько счетов, недокуренная сигара и флакон средства от облысения. Покачав головой, Джон отошел назад, на середину комнаты, и осмотрелся. Странно: доктор медицины жил бедней и проще довоенного монаха. Джон хотел было, скрепя сердце, продолжить обыск на кухне, как вдруг заметил, что из-под подушки на топчане петлёй свешивается тонкая веревка.
Он нагнулся и, по-прежнему не касаясь ничего руками, с помощью ножа откинул подушку в сторону. Под ней лежал массивный диск из тусклого металла. Диск был размером с чайное блюдце, толщиной примерно в палец. Металл в жёлтом свете фонаря походил на бронзу, но мог оказаться и золотом. Через маленькое колечко на краю диска проходила цепочка, которую Джон сначала принял за веревку. Судя по всему, перед Репейником был какой-то амулет, нагрудный талисман. Вглядевшись, Джон рассмотрел, что поверхность диска занимает сложный знак, похожий на солнце, обрамлённое причудливо изгибающимися лучами. Поколебавшись, сыщик чиркнул спичкой, поднес огонь к амулету и увидел: то, что он принял за солнце, было круглой головой чудовища, спрута или кальмара, а лучи оказались щупальцами. На Джона яростно таращились глаза с рельефными вертикальными зрачками, разевалась в беззвучном рёве губастая пасть.
Репейник взмахнул рукой, гася спичку. Пошарив по карманам, он достал блокнот со свинцовым карандашиком и, водя рукой почти наугад, принялся зарисовывать амулет на клетчатой бумаге. При этом Джон не мог отделаться от далёкого воспоминания: он, семилетний, входит в комнату к отцу и видит на стене эстамп, чёрно-белое изображение тигриной морды. Тигр, кажется, глядит маленькому Джону прямо в глаза. Джон пятится из комнаты и с этого дня целую неделю к отцу не заходит, а, проходя мимо его двери, ускоряет шаги, чтобы тигр не успел заметить и броситься... То же самое чувство Репейник испытывал сейчас. Спрут будто бы смотрел на Джона, и Джон ему не нравился. Закончив набросок, сыщик ножом перевалил подушку обратно на талисман. Сразу стало легче.
Крадучись, Джон вышел из комнаты. На кухне в шкафу обнаружились вполне обычные продукты – обломок чёрствого пудинга, завернутое в газету месиво рыбы с картошкой, одинокий зубодробительный гренок. Вразнобой капала из кранов вода. Джон хотел было уходить, но остановился у двери в сортир. Крючок на двери выгнулся, напружинился, словно изнутри дверь что-то подпирало. Репейник нахмурился, протянул руку с ножом и, поддев остриём клинка, откинул крючок. Дверь распахнулась – в самом начале движения быстро, под напором, потом замедляясь, а в самом конце стукнула негромко о стену, подумала было вернуться, да так и осталась нараспашку. Джон сделал шаг назад, уперся спиной в простенок.
На полу туалета, обняв закостеневшим телом жестяной унитаз, скорчилась мёртвая девушка. Худая, маленькая, почти ребёнок. Краска на двери была изнутри вся ободрана, словно её долго царапали ногтями. Покойница скалилась в потолок, твёрдое плечо упиралось в пустоту, храня напряженность последнего усилия. Волосы грязной мочалкой прилипли к спине. Всё кругом – стены, пол, дверь, унитаз, даже аптечный шкафчик на стене – было перепачкано тёмным. Джон подошел, нагнулся, посветил спичкой. Так и есть, кровь. Больше всего натекло под боком девушки, но что там была за рана, Джон разглядеть не успел: спичка догорела. Воздух в уборной был густым от трупного запаха, подкатывала тошнота. Джон зашёлся кашлем, отпрянул и закрыл дверь, как раньше, на крючок. Больше здесь делать было нечего.
Репейник выглянул в дверной глазок на лестницу, убедился, что путь свободен, и вышел из квартиры. С облегчением вздохнув – даже спёртый, отдающий помоями лестничный воздух был слаще мертвечинной вони – он сбежал на первый этаж и вышел в ночь.
«Круто, – думал Джон. – Круто, ох, круто. Во что же это я влип…» На улице не было ни души. Фонари заливали брусчатку жёлтым светом. Кэб не уехал, стоял там, где его оставил сыщик, чуть наискосок от дома. «Толковый парень, – подумал Джон, – догадался подождать». Однако, подойдя, он обнаружил, что кучер просто-напросто спит, завернувшись в толстый, пропитанный каучуком плащ. Сперва кэбмен никак не хотел просыпаться, как Джон его ни тряс: ронял голову, блестел из-под век белками закаченных глаз, шумно выдыхал спиртовым духом. Волшебное действие оказали, как всегда, деньги. Едва Джон позвенел в пригоршне форинами, кучер встрепенулся и, дернув щекой, осведомился: «К-худа едем?» Репейник сказал адрес, залез в коляску. Кэбмен хлестнул вожжами кобылу; та, не просыпаясь, мелко потрусила вдаль.
Джон раздвинул занавески на окнах, чтобы, если кучер снова заснёт, не проехать нужного поворота, и попытался обдумать увиденное, но увиденное было таким загадочным и мерзким, что обдумыванию не поддавалось. Дешёвая съёмная квартира, огромный, возможно, драгоценный амулет под подушкой, замученная девушка в уборной – всё это никак не вязалось с образом жизни, подобающим доктору Ганнварского университета. Зато как нельзя больше подходило гнусному проходимцу, таскающему под плащом боевой магический жезл. Джон никак не мог отделаться от запаха – трупная вонь мерещилась в каждом дуновении воздуха – и ещё перед глазами стояло лицо покойницы. «Боги, – думал Джон. – Какое поганое оказалось дело. Но выхода-то нет, придется работать…»
Кэб тряхнуло. Джон вдруг почувствовал, что дико устал, вымотался за этот отвратительный вечер, словно таскал мешки на фабрике. Он зевнул так, что зазвенело в ушах. «Лягу сейчас, – с тоской подумал Репейник, – как я сейчас лягу, закроюсь с головой и спать буду. К богам всё. А завтра с утра – в Ганнвар». Зевая, Джон вынул из кармана блокнот, поднёс к окну и в набегающем свете фонарей рассмотрел собственный рисунок. Несмотря на то, что набрасывать его пришлось в темноте, вышло очень похоже: с расчерченной клетками страницы свирепо пучил глаза спрут, обрамленный завитушками щупалец. «Ганнварским профессорам должно понравиться, – заключил Джон. – Покажу историкам или искусствоведам. Может, и скажут что путное. А потом заявлюсь к декану и спрошу, давно ли работает у него в штате некий Х.Олмонд, доктор медицины. Вместе посмеёмся… М-да, а вот девчонке той больше смеяться не судьба. Какая все-таки сволочь этот Олмонд».
Он бросил взгляд в окно, понял, что едет не туда, и, высунувшись, стал орать кучеру, чтоб проснулся.