Книга: Интербригада
Назад: II
Дальше: VI

IV

Мы не чувствовали ни раскаяния, ни угрызений совести. Разве что Настя несколько раз вздрагивала во сне. И за завтраком не было аппетита.

Настя поджарила яичницу, но не притронулась к ней. Я поковырял вилкой и ограничился кофе. Угрюмое молчание висело над кухней.

От нечего делать Настя стала расставлять посуду в шкафу. Наткнулась на мою старую фотографию. Черт знает что она там делала. Вообще-то у меня фотофобия. Никогда не фотографируюсь. Наверное, потому, что на школьных фотографиях всегда выглядел придурком. То сижу враскоряку, то волосы торчат дыбом, а в самом лучшем случае криво повязан пионерский галстук.

– Что это за фотка? – спросила Настя. – Почему такая грязная? Ты на ней урод.

– Это портрет. Как у Дориана Грея.

– Не всосала.

– Она говняется, а я не старею.

– Чего делать будем? – спросила Настя. Уже во второй раз.

– Надо бы… как это называется… лечь на дно. Посидеть дома недельку.

Она кивнула. Я, конечно, прав, но вчера мы пропили последние деньги. Нужно что-то есть. А в нашей ситуации желательно еще и пить.

Как мне надоели эти деньги. Кто их только придумал? Лидийцы какие-то. Но делать нечего. Придется идти в редакцию. В конце концов, я там работаю.

В бухгалтерии мне заплатили. Уже хорошо. Мне бы сразу домой, но я зашел пообщаться.

На душе повеселело.

Редакция у нас хорошая. Как-то я написал про нее стихи:

 

Сидит редактор. Хмурый.

Напротив две секретарши-дуры,

Политаналитик – рупор прогресса,

Спецы по культуре,

По архитектуре

И бывшая поэтесса,

Бездельник колумнист,

Собиратель слухов,

Бумаги чистый лист,

В остальном – глухо.

Редактору все равно

(Много печали в знании),

Бейся не бейся, давно

Не идет издание.

Хоть кури, хоть ори.

Пришла полоса признания.

Прошла полоса признания

Недели через три

После создания.

 

Стихи успеха не имели.

Сегодня я увидел только черные квадраты мониторов. А в дальнем углу – Гаврилу Пожрацкого, который что-то строчил в блокноте.

Гаврила Пожрацкий – молодой человек пятидесяти двух лет, с длинными волосами и короткими жирными ножками. Говорит безостановочно. Ему бы на радио, да дикция подкачала.

– Привет, – говорю.

– Здорово-здорово. Не поверишь, брат, когда пишу, верю каждому своему слову. Назавтра могу написать прямо противоположное – и тоже буду верить.

– Меня всегда возмущало твое легкомыслие. Есть в нем что-то женское.

– Ерунда. Просто сильный эмоциональный заряд. Можем же мы любить бабу, потом ненавидеть, а потом любить и ненавидеть одновременно. А баба, заметь, все та же.

Я совершил ошибку. Нельзя было упоминать о бабах при Пожрацком. В комнате повешенного о веревке не говорят. Повешенные не терпят дилетантских рассуждений о веревках. Пожрацкого понесло на куннилингусы, а с этой темы существовал только один поворот – на минеты.

– Не делай, – говорю, – из пизды культа.

Пожрацкий великодушно усмехнулся. И тут мне попался редактор. Он замечательный, но не сегодня. Сегодня он совсем ни к чему.

– Ну здравствуй, – говорит редактор, – давненько тебя не было.

Действительно давненько. Дней десять.

– Слышал, в главной конторе холдинга тебя хотят уволить. Не совсем уволить, а перевести во внештат.

Неправильно, думаю. На одних гонорарах, пожалуй, ноги протянешь. Да еще Настя…

– Саня, – говорю, – готов выполнить любое задание. Вот прямо сейчас.

– Отлично, – говорит редактор. – Вчера какого-то кавказца замочили.

– На чердаке?

Боже мой, что я несу…

– А ты откуда знаешь?

Я откашлялся. Сказал, что ничего не знаю, просто читал в интернете.

– Значит, уже вывесили. Тем более. Дуй туда и разузнай, что к чему. Напишешь репортаж. Глядишь, может, в конторе и передумают. Они криминал любят.

Моя гортань издавала какие-то звуки, для передачи которых нет букв в русском алфавите. Сердце стучало в районе живота, а живот разместился в районе сердца.

– Что с тобой? С бадуна, что ли?

С бадуна! Конечно, с бадуна! Сколько раз с бадуна я ссылался на простуду. А сегодня я с бадуна. Безусловно. Со всех бадунов на свете. Да хоть в наркотической ломке.

– Я не могу, Саня.

Голос, старик, контролируй голос. Не выдавай себя, этого еще не хватало.

– Давай, – говорит редактор, – без разговоров.

Иду к Пожрацкому.

– Классная тема. На чердаке завалили кавказца. Скинхеды и всё такое – по твоей части.

Пожрацкий, идиот, смеется. Ему, видишь ли, смешно.

– Нет, кавказцы меня не интересуют. Вот кавказочки – другое дело. Имел я одну черкешенку, я тебе скажу, марципан. А познакомились – хохма. Не поверишь, брат, подхожу, спрашиваю: «Девушка, что-то мне ваше лицо знакомо. Вы мне минета не делали?» И, не поверишь, прокатило.

– Бывает, – говорю.

Выпить. Позвонить Насте. Нет. Наоборот. Не звонить Насте. Но выпить.

Сказано – сделано. Сто пятьдесят коньяку – и отпустило. Да и шалман хороший подвернулся – «У Ахмета». Очень кстати. А чего, думаю, даже забавно.

Я отправился на задание. Много ли журналистов получают такие задания? Тебе, брат, несказанно повезло. Забавно, ничего не скажешь.

V

Захожу в подворотню. Ту самую. Екает сердце? Нет, нормально с сердцем. После коньяка – абсолютно нормально.

Менты шустрят, народ какой-то. Не люблю ментов. Они, как говно, – тоже из внутренних органов.

Вижу Натаху из «Нева-инфо». Дурочка из молодых, да ранних. Ноги длинные – начинаются на земле, а заканчиваются за облаками. Скоро в редакторы выбьется. С такими ногами на рядовых должностях не задерживаются. Всем хороша Натаха, только трещит почище Пожрацкого.

– Короче, посылают меня сюда. Нормально, да? Типа больше некого, что ли? Я, короче, ни ухом ни рылом. Вон, короче, следователь, а труп вынесли.

У каждого поколения свои слова-паразиты. Раньше говорили – это самое и так сказать. Хотели наши старшие братья чего-то сказать, да не знали, что именно. Я говорю – как бы. Постмодерн. Всё – как бы, всё – понарошку. Как бы добро, а как бы и зло. Как бы сам придумал, а как бы и процитировал.

С нынешними проще. Они говорят – короче. Сами себя подстегивают, хотят уложить речь в 140 символов. У большинства получается, причем без труда. Некогда единое поколение дворников и сторожей разошлось по полюсам, превратившись в поколение Твиттера и бомжей.

Потолкался минут пятнадцать, иду к следователю, представляюсь. Ничего он, конечно, не скажет, им не положено. Следак меня уже послать собрался, вдруг подходит какой-то баклан и передает ему что-то в пакетике. Смотрю – пуговица. Смотрю – моя. Или не моя. Таких коричневых пуговиц – что грязи.

Машинально опустил голову. Гляжу на куртку. На месте второй пуговицы пучком торчат серые ниточки. Одна длиннее других. Почему-то запомнилось. Смотрю на следака, а он – мне на грудь.

– Жженый, – представился следователь, – Петр Пафнутьич.

Обычный мужик. Пониже среднего роста, упитанный, курносый, с большой круглой головой. Правда, глаза странные. Вроде бы водянистые, но так и сверлят.

– Вас интересуют подробности?

Стою, ничего не отвечаю, тереблю ниточки. Ну полный идиот.

Жженый изложил подробности. Я не слушал. К чему мне подробности? Я их и сам знаю. Тут дело в другом – с чего он перед журналистом распинается? Уже заподозрил? Замечательно. Прилетела бабочка на огонек.

Присмотрелся повнимательней. Он мне как будто подмигивает. Или всегда так моргает?

Вдруг слышу:

– С пальца убитого снято кольцо.

Какое еще кольцо? Кто его мог снять? Не я – это точно. Тогда кто? Вот тут-то сердце и екнуло. Или коньяк отпустил.

Нет, не может быть. Даже подумать о таком страшно. Да и когда? Мы же все время стояли рядом.

– Вы меня слушаете? – спрашивает Жженый.

Я тряхнул головой, будто спросонья.

– Да, конечно. Думаю, скинхеды.

Точно – подмигивает. И усмехается. На редкость мерзко – одними губами.

– Не похоже на скинхедов. Они предпочитают на улице, чтобы прилюдно. В назидание, так сказать, и устрашение. И не могли они его на чердак силой затащить – были бы следы побоев, а их нет. Не по своей же воле он на чердак со скинхедами отправился. Бутылочку из-под спрайта с прожженной дыркой опять же не забудьте.

– При чем здесь спрайт?

– Неужто не знаете? С помощью таких бутылочек, мил-человек, гашиш курят. А скинхеды, насколько мне известно, наркотиками не балуются, у них другие интересы. Это я, между прочим, из вашей же статьи почерпнул. Месячной давности.

– Из моей? – рассеянно спросил я. – Может, этот гашиш месяц назад и курили. Мало ли кто по чердакам ошивается.

– Месяц назад, мил-человек, никак не получается. На бутылочке-то дата изготовления стоит.

Что за речь? Совсем не следаковская. Какой-то чиновник позапрошлого века. Вроде он поначалу со мной нормально разговаривал. С какого момента начал паясничать? Теперь уж не вспомнить.

Жженый разболтался не на шутку:

– Не понимаю я вас, хоть убейте. Что значит – мало ли кто по чердакам ошивается? Вы вот, скажем, часто на чердаки лазаете? Часто у вас бывает, что взяли гашиш – и на чердак?

Я сказал, что не курю гашиш.

– А по чердакам? – спросил Жженый как-то уж слишком серьезно. Да так и впился в меня своими глазенками.

Я отвел взгляд. С трудом просипел:

– В детстве. Бывало.

Натужно рассмеялся. Тоже, полагаю, мерзко – одними губами.

Бери себя в руки, старик, ты сыпешься, как песок. Я не успел додумать, откуда именно должен сыпаться похожий на меня песок. В голову пришла мысль, как повернуть разговор в более спокойное русло. А еще лучше – свернуть его к чертовой матери.

– Мне кажется, Петр Пафнутьич, это я должен задавать вам вопросы. По долгу службы.

Жженый продолжал сверлить меня взглядом. Он больше не подмигивал и не усмехался.

– Служба у нас, мил-человек, разная, но обоим приходится вопросы задавать. Впрочем, не смею вас задерживать. До скорой встречи.

С чего это она будет скорой? Вовсе я не желаю с тобой встречаться. Сто лет бы тебя, сука, не видеть.

Год не пей, два не пей, а сегодня сам Бог велел. Я вернулся к «Ахмету». Забился за столик в углу. Пока меня не было, гадюшник оживился.

Какой-то кавказец читал крашеной блондинке Пушкина. Девица в мини-юбке, не прикрывающей трусов, танцевала лезгинку под Леди Гагу. Человек со шрамом на щеке кричал в мобильник:

– Ну и че?

Помолчит десять секунд, крикнет «Ну и че?», снова помолчит, снова крикнет. Ровно через десять секунд. Как по часам. Очень успокаивает.

Я задумался. Отчего-то вспомнилось детство. Третий класс. Мы обсуждали на собрании, кто достоин стать пионером. То есть присоединиться к строительству коммунизма на более высоком уровне, чем октябрятский. Обсуждали моего приятеля Балдеева.

Не помню, что мне ударило в голову, но я встал и заявил:

– Балдеев не может быть пионером. Он играет в марки.

Игра в марки была в то время нашим любимым развлечением. Кладешь марки на пол и бьешь по ним ладошкой. Если они перевернулись картинкой вверх – твои. Так – радостным шагом, с песней веселой – мы дружно шагали за комсомолом, который играл в трясучку. На десяти-, пятнадцати– и даже двадцатикопеечные монеты.

Игра в марки, равно как и трясучка, находилась под запретом. Учителя наивно полагали, что ее придумали в буржуазных странах дети капиталистов, обуреваемые жаждой наживы. Конфискованные марки и монеты учителя забирали себе. Поэтому игра велась в мужском туалете. Туда из старшего поколения мог зайти только трудовик. Потому что у физкультурников был свой туалет, а учителя женского пола доступа сюда не имели.

Мой приятель Балдеев слегка, прошу прощения за каламбур, прибалдел и парировал:

– Я, конечно, играю в марки. Не отрицаю. Но я играю в марки с ним.

И презрительно ткнул в меня пальцем. В итоге нас обоих не приняли в пионеры ни в первый, ни во второй заход. Мы, как лохи, до четвертого класса ходили с октябрятской звездочкой вместо пионерского значка. Это как сегодня ходить с пейджером вместо айфона.

А я тогда хотел стать командиром отряда. До этого, в первом классе, я хотел стать командиром звездочки, но обломался. Меня забаллотировали. Разумеется, обломался и на этот раз. Командиром отряда выбрали девочку, которая не могла играть в марки в мужском туалете. Нас с Балдеевым поставили на унизительно низкие номенклатурные должности цветовода и политинформатора. В цветоводах я ходил до седьмого класса, когда меня уже отовсюду поперли.

К чему вспомнилось? Понятно, к чему. Вылез тогда и сам на себя настучал. И ведь с тех пор, как Илья Муромец, тридцать лет сидел и не выделывался. И вот нате вам – влип. По собственной инициативе. А может, и не влип.

Я набрал редактора. Сказал, что ничего интересного не узнал.

– Не скромничай, – засмеялся редактор. – Мне звонил следователь.

Я заглотил коньяк вместе с куском лимона.

– Жженый? Зачем?

– Хвалил тебя. Сказал, впервые встретил такого профессионала. Обо всем, говорит, ты его расспросил, все выведал, грамотно и по делу.

– Ты его знаешь?

– Впервые слышал.

– А больше он тебе ничего не сказал?

– Сказал.

Пауза. Загадочная интонация редактора мне совсем не понравилась. Я жестом показал официанту, что коньяк нужно повторить.

– Сказал, что это дело надо распиарить. И чтобы этим обязательно занялся ты.

– Нечего там пиарить. Банальная мокруха.

– Хватит! Тебе лишь бы ничего не делать. Ты, между прочим, пока еще в штате. Будешь пиарить.

Предвкушая грядущий успех, редактор резко подобрел:

– Давненько у нас ничего резонансного не было. Завтра жду текст. Большой текст, на разворот. Можно с пафосом. Пожалуй, даже лучше с пафосом.

– Какой текст? С каким пафосом? О чем?

– Не мне тебя учить, – смиренно заявил редактор и отключился.

Ладно. Пиарить так пиарить. Я допил коньяк и вышел на улицу.

Поймал машину. Что-то у меня с нервами. Померещилось, что за рулем тот самый, с чердака. И правда похож как две капли.

– Куда едем?

И голос – один в один.

– В Купчино.

– Пятьсот.

– Триста.

– Четыреста – и с ветерком.

Я сел.

– А где это, Купчино?

– Поехали, – говорю, – покажу. Только выруби свои национальные мелодии. Голова болит.

Я не националист, ни в коем случае, но как-то их в последние дни много стало. На меня одного.

Настя сидела на кухне и пила вино.

– Будешь?

– Буду.

– А, по-моему, тебе хватит.

– А, по-моему, тебе стоит меня послушать.

Я все рассказал. На редкость сбивчиво и бестолково. Насте иначе не расскажешь. Когда я пытался острить, она изображала испуг. Когда говорил про Жженого, давилась со смеху.

– Ты курила?

– Курила.

– Молодец. Самое время.

Она засмеялась.

– Настя, когда отлетела эта чертова пуговица?

– Я не помню.

Сказала и снова засмеялась.

Я взорвался:

– Ты не можешь не помнить! – Я схватил ее за плечи. Грубо. В первый раз я схватил ее грубо. – Ты женщина. Вы помните, кто во что вырядился на Восьмое марта семь лет назад. Ты помнишь каждый день, когда я был в нечищеных ботинках.

Я вдруг начал рубить слова:

– Ты. Не можешь. Не помнить. Когда. Отлетела. Пуговица.

– Отстань от меня.

Настя вырвалась, отбежала и с ногами запрыгнула в кресло. Жалобным детским голоском пропищала:

– Я не помню.

– А кольцо?

– Какое кольцо?

– Жженый сказал, что с этого пидора сняли кольцо.

– Ты совсем спятил?

В кои-то веки она выглядела нормальным человеком. Выражение лица и голос совпали и соответствовали моменту. Она смотрела на меня с опаской. То ли испугалась моих подозрений, то ли боялась, что я и в самом деле спятил. Настя походила на обиженного подростка и была до невозможности хороша. Мне стало стыдно. Во мне проснулась нежность. Я медленно подошел к ней и обнял. Ласково. Насколько это было в моих силах.

– Прости.

– Я люблю тебя.

Вот те раз. Такого я еще не слышал. Я посмотрел ей в глаза и улыбнулся:

– Кто бы сомневался.

Назад: II
Дальше: VI