28
Пожалуй, именно мое нынешнее счастливое мироощущение (которому всего-то несколько месяцев от роду) наталкивает меня на мысль, что пора как-то разобраться с Дэвидом. Вернувшись в Рим, я начинаю думать, не настало ли время навсегда поставить точку в этой истории. Мы уже расстались официально, но все же еще была надежда, что однажды (возможно, после возвращения из странствий, через год раздельного существования) мы решим попробовать снова. Ведь мы любили друг друга. В этом никто никогда не сомневался. Просто мы так и не выяснили, как жить вместе, не причиняя друг другу невыносимую, острую, душераздирающую боль.
Прошлой весной Дэвид полушутя предложил совершенно дикое решение наших проблем: «Что, если нам смириться с тем, что отношения у нас плохие, и просто жить дальше? Достаточно признаться один раз и успокоиться: да, мы сводим друг друга с ума, постоянно ссоримся и почти не занимаемся сексом, но друг без друга не можем. Так и проживем до смерти — будем несчастны, зато рады, что вместе».
Последние десять месяцев я серьезно раздумывала над его предложением, что еще раз доказывает, как отчаянно я влюблена в этого парня.
Была и альтернатива, на которую каждый в глубине души надеялся: что кто-то из нас изменится. Я надеялась, что Дэвид станет более открытым и не будет отгораживаться от человека, который любит его, опасаясь, что тот залезет к нему в душу. Что касается меня, я могла бы научиться… не лезть людям в душу.
Как часто мне хотелось научиться вести себя с Дэвидом так, как моя мама с отцом, то есть стать независимой, сильной, самодостаточной. Перейти на полное самообеспечение, существовать без регулярных вливаний в виде романтических жестов и комплиментов от отца — фермера и волка-одиночки. Беззаботно сажать грядки с маргаритками, будучи окруженной каменными стенами необъяснимого молчания, которые папа порой возводит вокруг себя. Я папу люблю больше всего на свете, но он странноват, нельзя не заметить. Один из моих бывших вот что о нем сказал: «Твой отец как будто только одной ногой на земле стоит. А ноги у него длинные…»
По мере взросления мне постоянно приходилось видеть, как отец дарит маме любовь и нежность лишь тогда, когда ему взбредет в голову. В остальное же время, пока он пребывает в собственном мире, рассеянно игнорируя все вокруг, она не пристает к нему и занимается своими делами. По крайней мере, так мне казалось со стороны, ведь на самом деле никто (и тем более дети) не подозревает, что в действительности происходит между двумя женатыми людьми. По мере взросления я твердо убедилась в том, что моей матери ничего ни от кого не нужно. Такая у меня мама — в старших классах она сама научилась плавать, одна, в холодном озере в Миннесоте по книжке «Как научиться плавать», взятой в местной библиотеке. Так что долгое время я считала, что эта женщина способна на что угодно без посторонней помощи.
Но незадолго до отъезда в Рим у нас с мамой состоялся разговор, на многое открывший мне глаза. Она приехала в Нью-Йорк, чтобы пообедать со мной, и откровенно спросила, — нарушив все каноны общения в истории нашей семьи, — что случилось у нас с Дэвидом. В свою очередь наплевав на Свод Правил Стандартного Общения Семейства Гилберт, я все ей рассказала. Выложила как на духу. Как я люблю Дэвида, но как мне одиноко и тошно с этим парнем, которого вечно как будто нет в комнате, в кровати, на нашей планете — хотя на самом деле он есть.
— Прямо как твой отец, — сказала мама, сделав храброе и великодушное признание.
— Проблема в том, — ответила я, — что я не похожа на свою мать. Я не такая непробиваемая, как ты, мам. Я нуждаюсь в близости любимого человека постоянно. Жаль, что я не похожа на тебя, тогда бы у нас с Дэвидом, может, что и вышло. Но это просто ужасно — знать, что однажды мне может понадобиться его поддержка и я не смогу на нее рассчитывать.
И тут мама прямо-таки меня огорошила. Она сказала:
— Лиз, все то, чего ты хочешь от отношений, — я тоже всегда хотела.
Моя мать словно протянула руку, разжала кулак и наконец показала мне те пули, которые все эти десятилетия ей пришлось носить в себе, чтобы сохранять счастливый брак (а она действительно счастлива с отцом, невзирая ни на что). Никогда в жизни я не видела ее такой — никогда. И никогда не задумывалась о том, чего ей хотелось от отношений, чего ей не хватало и почему в конце концов она решила с этим смириться. Осознав все это, я почувствовала, что в моем мироощущении наметился радикальный сдвиг.
Если даже ей хочется иметь то же, что и мне, то?.. Продолжая нашу беспрецедентно откровенную беседу, мама заявила:
— Ты должна понять, что нас воспитывали ожидать гораздо меньшего от жизни, дорогая. Не забывай, я выросла совсем в другое время и в другом месте.
Я закрыла глаза и представила маму, десяти лет от роду, на семейной ферме в Миннесоте; она работала не меньше наемных батраков, растила младших братьев, носила платья старшей сестры и копила медяки, чтобы оттуда выбраться.
— И ты должна понять, как сильно я люблю твоего отца, — заключила она.
Моя мама сделала выбор, он всем нам предстоит, и смирилась с ним. Я вижу, что теперь она довольна. Ее не терзают сомнения. Преимущества ее выбора огромны: долгий, прочный брак с человеком, которого она до сих пор зовет лучшим другом; семья и внуки, которые ее обожают; уверенность в собственных силах. Пусть ей пришлось чем-то пожертвовать, да и папе тоже, — но разве кому-то из нас удается этого избежать?
И вот теперь я должна ответить на вопрос: какой выбор я сделаю? Чего я ожидаю от жизни? Чем могу пожертвовать, а чем нет? Мне тяжело представить жизнь без Дэвида. Невыносимо даже предполагать, что мы больше никогда не отправимся в путешествие с моим любимым попутчиком, что я никогда не припаркуюсь у его дома, опустив окна и включив Брюса Спрингстина, и что мы не укатим по шоссе в сторону океана, запасшись анекдотами и снедью на много лет вперед. Но могу ли я поддаться этому блаженству, зная, что у него всегда будет оборотная сторона — одиночество, причиняющее физическую боль, неуверенность в себе, разъедающая все твое существо, обида, отравляющая душу медленным ядом, и, разумеется, полная деградация личности, а она неизбежно случается, когда Дэвид отказывается отдавать и лишь берет, берет, берет. Я больше так не могу. Ощущение счастья, которое я испытала в Неаполе, вселило в меня уверенность, что я не только способна стать счастливой без Дэвида, но просто обязана это сделать. Как бы я его ни любила (а я люблю его вне всяких разумных границ), надо попрощаться с ним сейчас. И больше к этому не возвращаться. И я пишу ему письмо.
На дворе ноябрь. Мы не общались с июля. Я попросила его не контактировать со мной, пока буду путешествовать, так как знала: моя привязанность к Дэвиду столь сильна, что не позволит мне сосредоточиться на главном — путешествии, если я при этом буду думать о том, где он сейчас. Но вот сама делаю первый шаг и пишу письмо.
Я спрашиваю, как у него дела, и сообщаю, что у меня все в порядке. Шучу — это мы с Дэвидом всегда умели. Потом объясняю, что мы должны покончить с нашими отношениями раз и навсегда. Что, наверное, настало время признать, что ничего у нас не получится и не нужно стараться. Никакого чрезмерного драматизма в моем письме нет. Этого в нашей жизни и без того хватало. Я пишу кратко и ясно. Но надо добавить еще кое-что, и, затаив дыхание, я печатаю: «Если ты решишь продолжить поиски своей половинки, искренне желаю удачи». Руки трясутся. Подписываюсь «с любовью, Лиз», стараясь казаться повеселее.
Но чувствую себя так, будто получила удар в грудь палкой.
В ту ночь я почти не сплю и все думаю, как Дэвид прочтет мое письмо. В течение следующего дня несколько раз бегаю в интернет-кафе и проверяю, нет ли ответа. Пытаюсь игнорировать внутренний голос, который отчаянно надеется, что Дэвид ответит. ВЕРНИСЬ! НЕ УХОДИ! Я ОБЕЩАЮ ИЗМЕНИТЬСЯ! Стараюсь задавить в себе ту Лиз, которая с радостью готова бросить великую затею с путешествиями по свету ради ключей от его квартиры. Но около десяти вечера в тот день я наконец получаю ответ. Это прекрасное письмо: Дэвид всегда писал чудесные письма. Он пишет, что согласен со мной: нам пора попрощаться навсегда. Он и сам об этом думал. Его ответ очень деликатен, а чувства утраты и сожаления переданы с глубокой нежностью, которая иногда все же была ему свойственна. Дэвид пишет, что обожает меня, да так, что не передать словами, и надеется, что я это понимаю. «Но мы не подходим друг другу», — заключает он. Дэвид уверяет меня, что однажды я встречу настоящую любовь. Он не сомневается. Ведь, по его словам, «красота притягивает красоту».
Очень приятные слова. Пожалуй, это самое приятное, что можно услышать от мужчины твоей мечты, кроме разве что ВЕРНИСЬ! НЕ УХОДИ! Я ОБЕЩАЮ ИЗМЕНИТЬСЯ!
Я долго и уныло смотрю на экран. Я понимаю, что все это к лучшему, что я предпочла счастье страданиям, освободила в душе место для пока еще неизвестного будущего, которое наполнит мою жизнь удивительными событиями. Я все это понимаю. И все же…
Дэвида больше в моей жизни нет.
Я закрываю лицо руками и сижу так, еще глубже погружаясь в уныние. Наконец поднимаю голову и вижу, что одна из албанок, работавших в интернет-кафе, перестала мыть пол, прислонилась к стене и с интересом меня разглядывает. На мгновение наши усталые глаза встречаются. Я мрачно качаю головой и говорю вслух «Я в полном дерьме». Она понимающе кивает. Она не знает английского, но, естественно, понимает все и без слов.
И тут звонит мобильник.
Это Джованни — в полной растерянности. Оказывается, он ждет меня на пьяцца Фьюме вот уже больше часа — вечером по четвергам мы всегда встречаемся там для занятий. Джованни весьма озадачен — ведь обычно это он опаздывает на встречи или вовсе забывает о них, а сегодня в кои-то веки пришел вовремя и был уверен, что мы договаривались встретиться… разве нет?
Я забыла об этой встрече напрочь. Сообщаю Джованни свое местонахождение. Он обещает заехать за мной на машине. Мне сейчас не хочется никого видеть, но по телефону это трудно объяснить с учетом наших ограниченных языковых познаний. Выхожу на улицу и жду его на холоде. Через несколько минут подъезжает маленький красный автомобиль, и я сажусь. Джованни на сленге спрашивает, что случилось. Но стоит мне раскрыть рот, как я начинаю реветь. Со мной случается настоящая истерика. Ужасный, сопливый рев — как говорит моя подруга Салли, «двойная закачка»: с каждым всхлипом два раза глотаешь воздух носом. Истерика начинается совершенно неожиданно — как удар под дых.
Бедняга Джованни! На спотыкающемся английском он расспрашивает, что стряслось. Неужто я на него разозлилась? Он меня чем-то обидел? Я не могу ответить, лишь качаю головой и продолжаю реветь. Мне так стыдно за себя и жалко бедного Джованни, вынужденного сидеть в машине, как в ловушке, наедине с ревущей лопочущей теткой, которая буквально разваливается на кусочки — a pezzi, как говорят итальянцы.
Наконец мне удается связно объяснить, что расстроена я вовсе не из-за Джованни. Как могу, приношу извинения. А Джованни поступает по-взрослому и берет ситуацию в свои руки.
Он говорит: «Не надо извиняться за слезы. Без эмоций мы были бы всего лишь роботами». Он протягивает мне салфетки из коробочки на заднем сиденье. «Давай покатаемся», — предлагает он.
Джованни прав: интернет-кафе — слишком людное и ярко освещенное место для истерик. Мы отъезжаем чуть дальше и останавливаемся в центре пьяцца делла Репубблика — одной из самых аристократичных площадей Рима. Джованни паркуется у великолепного фонтана с обнаженными нимфами в весьма откровенных позах, резвящимися со стаей огромных лебедей, чьи вытянутые шеи определенно похожи на фаллические символы, а вся эта картинка — на откровенную порнографию. По римским понятиям фонтан относительно новый. Как говорится в моем путеводителе, для него позировали две сестры, в свое время известные танцовщицы кабаре. Когда фонтан был построен, им выпала скандальная слава — церковь несколько месяцев пыталась запретить его открытие, посчитав слишком эротичным. Сестры прожили долгую жизнь, и в двадцатых годах этих почтенных пожилых дам по-прежнему можно было увидеть на площади: они ежедневно приходили полюбоваться на «свой» фонтан. А французский скульптор, запечатлевший их юную красоту в мраморе, каждый год до самой смерти приезжал в Рим и угощал сестер обедом. Они вместе вспоминали старые добрые времена, когда все трое были молоды, красивы и безрассудны.
Припарковавшись, Джованни ждет, пока я не приду в себя. Я крепко прижимаю ладони к глазам, пытаясь затолкнуть слезы обратно. Мы с Джованни никогда еще не говорили на личные темы. Знакомы несколько месяцев, уже раз сто вместе поужинали — а говорили все о философии, искусстве, культуре, политике и еде. А вот что происходит у каждого в личной жизни, совсем не догадываемся. Джованни даже не знает, что я в разводе, а в Америке у меня остался любимый. А мне о нем известно только то, что родился он в Неаполе и хочет стать писателем. Но после того как я расплакалась, у нас неизбежно должен состояться разговор совсем другого толка. Я этому совсем не рада. Во всяком случае, не при таких позорных обстоятельствах. Джованни говорит:
— Извини, я ничего не понимаю! Ты сегодня что-то потеряла? Мне все еще трудно говорить. Джованни улыбается и подбадривает меня:
— Parla come magni. — Он знает, это одно из моих любимых выражений на римском диалекте. Дословно оно означает «говори, как ешь», а в моем собственном переводе — «будь проще». Это такое напоминание — когда слишком усердно пытаешься что-то объяснить, не можешь подобрать нужные слова, лучше всегда говорить простым и незатейливым языком — таким же простым, как римская еда. Ни к чему драматизировать. Просто расскажи все как есть.
Я делаю глубокий вдох и излагаю сильно сокращенную (но вместе с тем абсолютно точную) версию своей истории на итальянском:
— Любовные дела, Джованни. Сегодня мне пришлось расстаться с одним человеком.
Тут мне снова приходится закрыть глаза руками — слезы так и брызжут сквозь стиснутые пальцы. Слава Богу, Джованни не пытается меня обнять, и, кажется, его ничуть не смущают проявления моих чувств. Он лишь молча сидит рядом со мной, пока я плачу, и ждет, пока я успокоюсь. А потом с искренним участием, осторожно выбирая слова, медленно, четко и добродушно говорит (поскольку английскому его учила я, в тот вечер я так им гордилась!):
— Я понимаю, Лиз. И я там был.