Книга: История рока. Во всём виноваты «Битлз»
Назад: Зелень
Дальше: Черти

Клим (из романа «Будни волшебника»)

Язык – вот что объединяет, но порой и разъединяет людей.

(Иероним фон Мюнхаузен)


В Петрозаводск меня тогда Клим заманил. Я на подъем-то легкий. Пришел как-то домой, а у двери на лестнице Клим сидит, меня дожидается. Правда, здорово, когда у тебя есть такой вот Клим?! Пришел он, значит, сразу на кухню, достал из трубного футляра (он вообще-то трубач) вишневый ликер и два пирожных из кулинарии ресторана «Прага» и за каких-то пятьдесят минут из всего из этого накрыл стол. Клим – самый обстоятельный из всех людей, каких я знаю. Нет-нет – его никак нельзя было уподобить тем дуракам, у которых семь пятниц на неделе. У Клима их не меньше одиннадцати. Надо бы, кстати, ему позвонить, что-то соскучился. Так вот, обстоятельный он такой, что просто оторопь берет. Там, где обычный человек три слова скажет, Клим полчаса будет вкручивать, да так, чтобы у собеседника до самого сердца дошло, до самых печенок-селезенок. И заканчивает только тогда, когда того, бедного, совсем уже рвать начинает. А чтобы бедняга не сбежал, Клим его обычно левой рукой за рукав придерживает, а указательным пальцем правой беспрерывно к себе приманивает, и если совсем уже лох попадается и по знаку этого пальца начинает действительно придвигаться, то кладет в результате голову ему на плечо. Одним словом, Клим при всех его неоспоримых достоинствах являет собой такой тип человека, какой в узких заинтересованных кругах называется «достоевским». Видимо, за неназойливые душевные качества самого Федор Михалыча.

У Клима есть часы «Павел Буре». Размером с небольшую тарелку, но наручные. На ремешке. Такие, как у Сухова в «Белом солнце пустыни». Естественно, в любой компании повышенное внимание вызывают. Часы эти ему подарил его дед – не то белый офицер, не то красный конник, в общем – хороший человек. Я лично начало истории про часы слышал раз сто восемьдесят семь, но так до конца ничего и не понял, кроме того, что часы эти каким-то боком с покорением Севера связаны. А все потому, что рассказывает Клим историю часов только после определенной дозы и до полного упора. Короче, выпутаться из собственного словоблудия, подогретого алкоголем, ему еще ни разу не удавалось, поэтому, как правило, он с честью засыпал. Ну очень меня разбирало любопытство, откуда это такие часы чудные у Клима взялись. Один, правда, раз неприятность небольшая вышла. Клим все расхваливал часы: и де на шестнадцати они рубиновых камнях, и стекло-то у них из горного хрусталя, а один недоверчивый с ним заспорил. Пощелкал ногтем по стеклу и говорит, что, мол, такой звук только у пластмассы бывает… Клим – в истерику. А недоверчивый этот говорит: «Давай сигаретой ткнем – проверим!» И ткнул. Клим как заорет! Потому что сигарета не только «горный хрусталь» прожгла, но и, наверное, все часы насквозь. До самой Климовой до руки. Клим потом тайком все-таки настоящее стекло вставил. За большие деньги. И уж после этого всех и каждого тыкать сигаретой заставлял. Некоторые особо покладистые тыкали, а потом и вовсе приучились тушить бычки только о Климовы «котлы». Но историю часов этот случай так и не прояснил.

Однажды в гостях у неких ребят сижу, а они говорят, что, мол, сейчас один такой Клим придет и выпить принесет. Я говорю, что знаю как раз такого Клима, только есть один нюанс: парень он в общем-то безобидный, но больной (4 «б» со взломом) – раз в полгода бывают срывы. Вот тогда – держись. Правда, распознать можно легко: как только насчет часов начнет выступать, тут уже вязать надо. Иначе все разнесет. Но с ним такое редко бывает.

Сказал все это и якобы домой пошел. Перед домом встречаю Клима с трубой. Он говорит:

– Батюшки светы, как интересно! Куда это вы, молодой человек, направляетесь? Не соблаговолите ли объяснить ваше поведение? Такие погоды стоят, а вы направляетесь. Кони сытые бьют копытами? Как это можно истолковать в свете самых последних решений и постановлений пленумов партии и съездов правительства? – это он вместо «Привет, как дела?».

– Иди, иди, – говорю, – там ждут тебя, обождались. Всю душу вымотали: «Что за часы такие у Клима?» – ты уж им расскажи! А я попозже подтянусь.

Короче, как потом выяснилось, он с порога как вошел, так и дал им объявки про «Павла Буре» и героического северно-белогвардейского деда, да еще и сигаретой ткнуть предложил. А те бочком, бочком – да и брызнули бежать. Я наверх поднялся опять – Клим там от удивления еще сильно выпить не успел – и тепленького его взял. Выяснилось, что дед у него на мясокомбинате работал, а часы на барахолке купил у очень тепло одетого мужика (отсюда, наверное, и ассоциации с Севером). Одним словом – дико интересная история.

Конечно, привязанность Клима к часам и трепетное к ним отношение в какой-то степени объяснить можно. Я-то его хорошо понимаю: раньше часов интересных почти совсем не было. Поэтому, когда слышу историю типа «Я однажды на самолет опоздал, а он разбился. Представляешь, что бы было, если б я не опоздал?!!» – то тут же рассказываю свою, не менее ледянящую кровь:

– В мае года так 1973-го я сидел на полу физкультурного зала воинской части № 75124. Вместе со мной под баскетбольным щитом жались друг к другу еще человек тридцать бритых наголо московских ребят – остаток столичного призывного «десанта», выброшенного вчера во Владивостокском аэропорту Артем длиннобрюхим самолетом «Ил-18». Целый день с утра колонна автобусов ползала по Уссурийскому краю, оставляя под молчаливым конвоем на каждой остановке по тридцать-сорок человек. Причем делалось все это так странно: на остановке в автобусы по очереди заходил офицер и быстро зачитывал список фамилий тех, кто должен был тут же выйти с вещами на улицу под дула автоматов приготовившегося конвоя. Их тут же отводили к забору, пересчитывали и уводили. Было полное ощущение скорого и неминуемого расстрела, поэтому прощались с остающимися бурно, с надрывом. С обещаниями сообщить по торопливо записанному телефону старухе-матери и т. д. Кое-кто не откликался на свое имя-фамилию и ехал дальше. А их никто и не искал. В конечном итоге по этому последнему, тупиковому адресу приехало и попало в спортзал как минимум на пять-шесть человек больше, чем было задумано дальневосточными стратегами из Генерального штаба. Вот интересно – выгадали те, кто не отозвался на своей остановке, или прогадали? Наверное, все-таки прогадали: хуже того, что я сейчас видел, могло быть только в настоящей тюрьме.

По физкультурному залу бродили несколько групп солдат и сержантов в/ч 75124, снимавших «первый урожай» с призывников. Потом в бане ребят скрупулезно избавят от всех оставшихся неотобранных личных вещей: пригодной для носки гражданской одежды (хотя мы еще в автобусах все на себе порвали, чтобы дембелям-гадам не досталось), обручальных или других колец, сигарет, денег, девичьих фоток и т. д. А крупные вещи: фотоаппараты, транзисторные приемники и часы – мародеры отбирали прямо сейчас. Для виду составлялся некий список, но, конечно, все все прекрасно понимали…

Я уехал в армию со штампованными (а может и не штампованными) часами под названием не то «Супер», не то «Люкс». В общем, далеко не «Омега» и не «Вашерон Константин». Но, оглядев тогда свои причудливо разрезанные на «фашистские знаки» джинсы, кеды в дырках и рубашку с одним рукавом, я вынужден был констатировать, что эти немудрящие часики со стальным браслетом – есть единственный мостик, связывающий меня с прошлым. А потом, одно дело – посредственные часы «Люкс-с-секундомером» на руке пьяного небокоптителя с улицы Горького в Москве, а другое дело – шикарные котлы «Люкс-с-секундомером» на руке интеллектуального москвича на танцах в приграничной деревне Ивановке. Было еще потенциальное третье дело: те же часы «Люкс» на немытой лапе вон того козла с лычками.

Очередь на досмотр стремительно приближалась. Я взял баночку из-под лекарства, которыми меня на дорогу снабдила заботливая бабушка, положил туда завернутые в полиэтилен часы, закрутил широкую пробку, схватился за живот и активно запросился в туалет. Уборная при раздевалке зала была засорена и по большим нуждам не работала. Поэтому я надеялся, что меня выпустят наружу.

Никому не хотелось отрываться от грабежа, чтобы отконвоировать новобранца до ветру. Бедолага, которому это приказали, распахнул дверь в темноту, проложив в сторону Китая узкий световой коридор, а сам так и остался на символическом пороге – границе света и тьмы. Оттуда можно было хотя бы с завистью наблюдать, как текут бессмысленные слезы по толстым щекам Гришки Гурвица, только что лишившегося новенького фотоаппарата. Гурвиц, идиот, сам пошел в армию, бросив не то второй, не то третий курс МГУ. Пошел, чтоб стать настоящим мужчиной. Мама купила ему с собой фотоаппарат с условием, что Гриша будет фотографировать свой армейский быт, своих мужественных боевых друзей и незамедлительно высылать фотки ей. Вот первый же боевой друг и отобрал у Гурвица аппарат, неприятно сунув толстому Грише в живот жилистым хабаровским кулаком.

Согнувшись пополам (маскировка баночки в кармане), переступая через сидящих и лежащих на полу будущих защитников Родины, я выскочил на улицу. Пробежав по световому коридору до самого его конца, я обернулся: ефрейтор на пороге заинтересованно глядел в зал, опершись на косяк. Чтобы закопать часы, мне нужен был какой-нибудь ориентир, по которому я бы смог их снова найти, когда спадет непосредственная опасность. Очень подошло бы старое дерево с единственной веткой, как будто указывающей на место тайника. Или тысячелетний валун, на котором при помощи подручных средств за недельку-другую можно было бы изобразить приличную стрелу, но… Но ничего, кроме небольшого холмика, находящегося на самой-самой границе освещенного пространства, вокруг не наблюдалось.

Я зарыл часы не очень глубоко, но быстро и, на обратном пути насчитав тридцать семь средних шагов, вернулся в зал. Только вошел, и сразу обшмонали, забрав единственное, что оставалось – красивый полиэтиленовый пакет и шариковую ручку. Хорошо, что не обратили внимания на остатки земли на конце стержня. Ведь именно этой ручкой я и копал «могилу» для часов.

За месяц карантина, среди бесконечных кроссов, политзанятий, драк, заправок койки на время, стирки и уборки подобраться к физкультурному залу не удалось ни разу. Зато сразу после принятия присяги я, ставший теперь уже полноценным замудонцем, прямо с плаца, в парадной форме кинулся по длинной аллее к месту, которое видел в полудембельских снах все последние тридцать две ночи.

Сразу после поворота у склада номер семь (то бишь метров с трехсот) стало видно, что некто, оказавшийся исполнительным и прилежным таджикским воином, споро вскапывает большой огородной лопатой «мой» холмик, собираясь по чьему-то приказу вернуть ему статус цветущей клумбы, каковой он, по всей видимости, раньше и был.

Когда я, как шторм, налетел на «земледельца», он как раз присел, намереваясь посмотреть, обо что звякнула его верная лопата. Таджик отлетел в сторону и мягко покатился к забору.

Весь год его оставшейся службы этот Шарип ходил за мной, умоляя открыть, зачем я, надев предварительно парадную форму, кидаюсь ни с того ни с сего на воинов из Средней Азии.

Ума хватило про часы не говорить, а то бы он меня точно убил. Ведь прожить потом целую гражданскую жизнь с мыслью о том, как бы все было клево, начни он вскапывать клумбу на пятнадцать секунд раньше или на двадцать сантиметров правее, не смог бы не только он, а даже я сам. Не говоря уже о том, что Восток – дело тонкое.

Так что привязанность Клима к часам и его трепетное к ним отношение в какой-то степени объяснить можно.



А Клим однажды идет со своей трубой, глядь: вертолет стоит. Около него дядька крупный в комбинезоне полутораметровым гаечным ключом винт не то прикручивает, не то откручивает. Клим, конечно, остановился и давай смотреть – интересно все-таки. Смотрел, смотрел, потом спрашивает:

– Извините, пожалуйста! А вот если, значит, у геликоптера на высоте двигатель откажет функционировать, то достигнется ли, так сказать, парашютный эффект пропеллирования? Сможет ли воздушная машина спуститься в режиме парашютирования? Говорят, вертолет этим сильно от самолета отличается. Самолет на крайний случай может планировать, используя восходящие воздушные потоки, а вертолет вроде бы тоже…

Мужик с ключом башку лохматую поднял и говорит эдак угрожающе:

– Чего?!

– Ну, я же вам объясняю. Вот если, не дай бог, движок у вертолета отрубится, может он спуститься с пассажирами на одном вращающемся винте? Ну, в смысле безопасности, в рот тебе кило печенья! В смысле мягкой посадки аэрофлота?

До мужика наконец дошло:

– Камнем на хуй!

– Спасибо большое!

Я уже сам как Клим. С одного на другое перескакиваю, но совесть у меня есть, поэтому напоминаю, что он ко мне с ликером и пирожным пришел, стол ими накрыл, и сели мы посидеть.

Клим бутылку почти всю вылакал, и, похоже, наступил у него лаконизм. С ним иногда и такое бывало.

– Чего, – говорит, – мы тут сидим, когда можем свободно поехать в Петрозаводск?! Меня туда на майские играть приглашали. У меня там в какой-то степени девушка есть – полумесяцем бровь.

Ну, раз девушка – конечно, поехали.

Клим с вокзала сразу поломился свою луноликую искать и в оркестр первомайский определяться, а я решил себе в гостинице номерок оторвать. Чтобы солидно и никаких проблем.

– Мест нет? – спрашиваю, чтобы ответ ей сразу подсказать.

– Местов нет!

Я – хрясь пористой шоколадкой по стойке:

– А если подумать?

– Извините. Местов все-таки нету!

Я – тресь букетом по прилавку:

– А ежели посмотреть?

– Есть как будто четыре номера, но на праздники сдавать не положено.

Я – хлоп колготками с люрексом по столу:

– А для хорошего человека?»

– Какая прелесть, давай ксиву!

И я – ба-бах «серпастый и молоткастый» на перегородку.

Номер вполне приличный, на третьем этаже. Окна на главную улицу выходят. Погода хорошая, везде флаги развешивают и к первомайской демонстрации готовятся. А по тротуарам-то, по тротуарам петрозаводские крепконогие красотульки разгуливают – эх, Первомай, Первомай – кого хочешь выбирай! Но я ведь только что с дороги, поэтому разделся и нырнул под влажные твердые простыни. Думал – на часок, а проснулся – уже темно. Что за черт?! Времени пять минут четвертого, в том смысле, что пять минут шестнадцатого на моих электронных, а за окном темень – хоть глаз выколи. Часы сломались – больше нече… Решил прогуляться по вечернему празднично украшенному городу. Надел жилет кевларовый, взял кастет хромированный чудной тульской работы, гениально замаскированный под сувенирный штопор, а также пращу реликтовую абиссинскую, взял еще ножик выкидной с наборной магаданской рукояткой и затейливой тюремной вязью «Без нужды не вынимай, без славы не вкладывай!» и вышел… под неяркое весеннее петрозаводское солнце.

На фасаде гостиницы семеро низкорослых как на подбор рабочих в коротких удобных прохарях споро заканчивали крепеж громадного портрета Ленина с местным карельским разрезом хитро прищуренных глазок. Это была та самая улыбающаяся разновидность любимого портрета, которая с детства мне навевала приятные мысли о добром дедушке Ильиче, быстро решившим вопрос со своей лампочкой и тут же бодро взявшимся за светлое будущее – портрет в кепке и с приложенной к ней в порядке приветствия ручкой. Особенно реалистично неизвестный художник выписал кокетливый бантик на широком лацкане вождя. Портрет перекрывал окна примерно четырех номеров, создавая в них приятную густую и чернильную темноту.

Я был почти уверен, что три номера из четырех пусты. Любой карельской березке было понятно, что сдавать даже самому командированному командировочному темную конурушку, выходящую окном на грязную изнанку портретного холста, – это грубейшее нарушение женевской конвенции о правах человека. Единственный, кто мог заставить администраторшу совершить подобное преступление, – это какой-нибудь идиот, подлизавшийся к бедной женщине при помощи того, от чего не смогла бы отказаться даже бушменская королева Нуамк-Лого-Рау, – колготок с люрексом. Хотя от ношения набедренной повязки она могла отказаться так же легко, как американцы от отмены своего военного присутствия в Гватемале. Ой, да ладно… чего уж…

Я вернулся, переоделся (в смысле, переоснастился) и пошел искать Клима.

Нашел его около филармонии. Он был одет в какой-то красный камзол и высокий кивер с плюмажами. Около него болтались еще человек двадцать таких же орлов, собирающихся представлять духовой оркестр петровских времен. Все они в сильный разнобой подгуживали, поддуживали и подсвистывали на своих помятых инструментах, готовясь к репетиции и бравируя возможностью сыграть все что угодно – от шопеновского Похоронного марша, называемого лабухами «Из-за угла», до двенадцатого опуса композитора Шнитке, уничтоженного автором за сложность.

На тротуаре, любовно поглядывая на Клима, околачивалась его местная пассия Анюта, разодетая в пух и в более-менее петрозаводский прах, и брови ее действительно издали напоминали ущербную луну.

Короче, предпраздничный вечер тридцатого апреля мы провели довольно прилично и без больших потерь, даже ночевали там, где положено: Клим в общаге в Анютином обществе, а я в своем темном номере в одиночестве. Была, правда, там где-то одна подруга Анюты, да увел ее не то брат, не то сват. Да и хрен бы с ней, если не сказать больше.

Утром я проснулся от шума. Сейчас, когда жизнь сама по себе превратилась в один большой и постоянный праздник, а большинство наших старых официальных праздников исчезло и кануло туда, куда им и положено было кануть, мне немного не хватает тех радостных ощущений, под которые мы все раньше просыпались в красные дни календаря. Это – отсутствие необходимости идти на работу или учебу, разудалые звуки с улицы и по радио-телевидению, а также сладкое предвкушение обязательных вечерних развлечений. И вот, тогда я проснулся от шума и сперва решил, что это шумит и гомонит за темным окном демонстрация – как говорится, «нескончаемым потоком вливается на Красную площадь трудовая Москва…» – но нет, это долбили в дверь руками и ногами какие-то, хотелось надеяться, люди. Кто это такие, гадать долго не пришлось, потому что грубые мужские голоса с эмвэдэшным акцентом периодически выкрикивали: «Откройте! Милиция!» Наверное, пришли поздравить с Первомаем.

В номер ввалились четверо мускулистых ребят и, видимо, перед этим отсутствовавшая на рабочем месте, а теперь сгоравшая от желания реабилитироваться дежурная по этажу. В свете тусклой однолампочной люстры, которую я, надев трусы, успел все-таки зажечь, двое из этой великолепной пятерки закрутили мне руки за уши, дежурная на всякий случай дала пощечину, а другие двое, мгновенно обшарив небогатый интерьер, переглянувшись, подступили с интересными вопросами и предложениями.

– Где язык?! Язык где, покажи?! – закричал высокий крепкий мужчина, переодетый обычным задрипанным демонстрантом.

Мне не жалко, я показал, за что тут же получил довольно крепко в лоб.

– Сбросил, гад, – кратко резюмировал высокий, – вот и издевается. А ну-ка, Мишань, раза́ ему по печени.

И я получил раза́.

– Одевай его и в отдел! А я еще здесь посмотрю…

В отделе, куда мы приехали (в смысле: куда меня привезли на подвернувшейся платформе с огромной толстой шестеренкой, олицетворяющей станкостроение Карелии), я сидел у стола на жестком, привинченном к полу стуле в пустой комнате. За полуприкрытой дверью слышался громкий беспорядочный шепот, несколько раз заглядывали любопытные и суровые лица, пока, наконец, не вошли два молодца одинаковых с лица – офицеры в неслабых званиях.

Они разложили на столе всякие бумаги и кое-какие мои вещи из гостиницы – слава богу, ни жилета, ни ножа, ни «штопора» там не было. Зато была праща, но ее можно было выдать за джинсовый ремень польского производства. Минут пять офицеры с интересом меня разглядывали. Вроде даже показалось, что с определенной долей симпатии. Я тем временем перебирал в памяти вчерашний день, выискивая какое-нибудь страшное прегрешение, но кроме вялого согласия потанцевать с Анютиной подругой ничего ужасного за собой так и не припомнил.

– Дак куда вы все-таки язык дели? Спрятали, а? Щас-то уж скажите!

После того, как я получил в лоб и еще раза́, я действительно спрятал язык за небо, за альвиолы, за гланды, за аденоиды, за кадык. И вообще старался держать его за зубами. А сейчас хоть и с большим трудом, но пришлось доставать.

– В чем дело, – смело спрашиваю, – граждане начальнички? Об чем, в натуре, базар?

– Ах ты, хнида, твою мать!!! Ведь спецально с Москвы приихав к нам хадить! Ну, мы тее ща покажем! Ну, ничохо, язык теа ще до Кыiва доведеть!

Эх, язык мой – враг мой! Говорила ведь мне бабушка Аня, а я не слушал! Мелькнула мысль, что все это просто какой-то дурной сон, но лоб ощутимо болел. И вот тут-то мне сделалось по-настоящему страшно.

«Внимание! Внимание! Наши микрофоны установлены в самом центре города. Мы ведем наш репортаж из специальной удобной будки, предоставленной нам нашими коллегами – телевизионщиками.

Итак, нескончаемым потоком вливается на широкую площадь трудовой Петрозаводск. В ярком праздничном убранстве и с новыми трудовыми успехами встречают нынче Первомай трудящиеся орденоносной Карелии. Гремят духовые оркестры. То тут, то сям яркими алыми пятнами мелькают красные галстуки – это идут пионеры – дети Ильича. Чучу! В смысле: Чу! Чу! Кто там так четко печатает шаг? А? А!!! Это стройными рядами проходят колонны трудящих мебельной фабрики «Карельская береза». Вот, вот они проходят – молодые, улыбающие, здоровые. В аккуратных синих комбинезонах и с символическими топорами. («Мохов, замудонец, чего отдыхаешь?! Ты у меня на губе отдохнешь! Неважно, что не солдат! Я понимаю, что тяжело! Шире шаг!»)

Огромное доверие рабочие оказали двум своим товарищам – передовикам Владимиру Мохову и Алексею Коржу, отлично и в срок справившимся с несением предпраздничной трудовой вахты. И сейчас они радостно несут транспарант с названием родного предприятия, кстати, изготовленный из лучших сортов замечательной, известной на весь мир карельской березы. Ширится движение наставничества.

Раздаются радостные клики, лозунги и здравницы в честь нашей партии и правительства, с постоянным вниманием пекущегося о все более повышающем благосостоянии трудящихся. Слышатся крики «ура» и возгласы «Да здравствует!» («Вторая рота… мать-перемать, хорош скалиться! Сдать топоры Нефедову!»)

Первомай – не только наш праздник! Даже в далекой Сатманде на вытоптанную обезьянами площадку вышли празднично раскрашенные жители. Наш корреспондент подходит к группе товарищей… Тем временем здесь у нас разворачивается прямо-таки театрализованное представление. Кстати, его постановщиком является наш известный деятель культуры Сергей Глухарь. И вот на площадь как бы вплывает какая-то ладья. Да это же петровский челн! А в нем стоит и сам основатель нашего города – Петр Великий. Челн «проплывает» мимо портрета Владимиру Ильичу Ленину, и это очень символично. Петр с удивленным восхищением потрясенно оглядывает наши достижения и новостройки. «Вот уж не думал я, мин херц, что до этого дело дойдет!» – как бы говорит он, а в глазах Ильича светится эдакая смешинка. «Знай наших, товарищ Петр!» – как бы отвечает Петру Великому Великий Ле… ле… ох е…»

* * *

Клим в составе группы джазовых саксофонистов, ловко замаскированных под скоморохов и дударей, шел за дощатой лодкой, которую, матерясь, тащили на плохо смазанных и восьмерящих велосипедных колесах шестеро солдат, переодетых не то гопниками, не то каторжанами. Они путались в серых длинных лапсердаках с волочащимися кушаками и с военной завистью поглядывали на Петра Первого – рядового Крамского, выбранного замполитом за стать и с трудом балансирующего на пивном ящике из-под шампанского. Из-под наполеоновской треуголки Крамской Первый зорко вглядывался в угадывающийся на востоке новый девятый микрорайон, недостроенный и глубоко утопающий в грязи. Там, за последней пятиэтажкой, всего в каких-нибудь двух-трех тысячах километров находился его родной поселок Луч (бывшая Поповка).

Клим только что закончил играть марш седьмого гренадерского полка – вещь для исполнения трудную, но красивую, и вытряхивал слюни из мундштука, когда налетел на впереди идущего «скомороха». Процессия остановилась. Петр Первый, забыв о царском величии, суетливо указывал перстом на портрет Ленина, как будто хотел ему что-то доказать. Клим взглянул в том же направлении.

Человек на портрете, слегка приоткрыв улыбающийся рот, показывал демонстрации и всей мировой общественности большой лиловый немного раздваивающийся на конце язык. И не просто показывал, а болтал им и всовывал-высовывал с большой скоростью, как варан с острова Комодо. Над площадью повисла густая акустическая тишина. Только ребенок на руках у бабы в народном костюме, переодетой той самой женщиной, в привычку которой входит останавливание коней на скаку и прогулки по полыхающим домам, тянулся пухлыми ручонками к ожившему портрету и заливисто орал: «Дяд-я-я-я!!!»

Несколько демонстрантов с одинаковыми прическами рванулись с разных сторон к гостинице.

Честно говоря, Клим и сам обалдел. Он зачем-то посмотрел на свои часы «Павел Буре», как бы фиксируя для истории время возникновения феномена. Было 11.23. В голове у него промелькнул рассказ бабушки о чудотворной иконе Казанской Божьей Матери, в один прекрасный момент в 1917 г. заплакавшей крупными горькими слезами и рыдающей до сих пор; потом, взглянув на все того же ребенка, он вспомнил мальчика из известной сказки, выкрикнувшего в толпе: «А король-то голый!» Наконец первое оцепенение у всех прошло, площадь как один человек глубоко вздохнула, и первые всхлипы смеха, как первые отдаленные раскаты грома надвигающейся грозы, уже послышались тут и там. И раздался ужасающий, сатанинский хохот, от которого стали лопаться разноцветные воздушные шарики, припасенные толпой для первомайского пафоса. Опомнившаяся милиция кинулась хватать правых и виноватых, и площадь бросилась врассыпную.



В камере, куда после первого допроса меня отвели подумать, находилось человек пятнадцать. В основном людей молодых и очень странно одетых. Тут были и какие-то, прямо скажем, стеньки разины, и вахлаки-народовольцы и даже один мужик-арбуз, при взгляде на которого, наверно, пришли бы разные мысли о всеобщем изобилии и плодородии, если бы он не курил взахлеб какую-то уж больно вонючую сигарету класса так седьмого и не сплевывал поминутно через отсутствующий зуб.

Ко мне подошел высокий, похожий на зрячего Гомера, мужик в хитоне. Взмахнув свитком с возможной «Иллиадой» и осмотрев с интересом мой совершенно несуразный в этом месте костюм, лениво спросил:

– Корешок, закурить не найдется?

Я пошарил в заднем кармане и нашел смятую вдрызг пачку «Мальборо».

– О! – с уважением удивился он. Видно, для древних греков такие сигареты были в новинку. – Откуда сам?

– Да, блин, из Москвы!

– С самой Москвы?!! А за что?

– Да вроде за язык. А тебя-то за что?

– За хохот! Ну, за смех. Ребят! Вот он! Из Москвы специально приехал!

Живописно одетые персонажи угрожающе двинулись ко мне и, подойдя, стали похлопывать по плечу и пожимать руку.

– Молоток! Наконец-то! Но не особенно-то вые! Мысль эта уж давно всем приходила, только местному ни хуя номера не снять, а ты – молоток.

Короче говоря, кто-то проник в гостиничный номер, скорее всего расположенный прямо под моим и тоже находящийся непосредственно за портретом. Открыл окно, тонко просчитал место, прорезал в холсте щель на уровне рта вождя и, пользуясь заготовленным дома, а очень даже может быть и присланным с подрывными целями из-за бугра картонным языком, выразил свое собственное отношение к происходящей на площади вакханалии солидарности трудящихся всех стран.

И вот все эти гаврики думали, что это был я.

Часа через полтора у какого-то «пинкертона» хватило ума обнаружить, что из моего номера, в силу его расположения, можно было устроить только моргалки, но уж никак не высовывание языка. И распахнулись двери на свободу.

Всю остальную братию тоже выпустили, и я с тем высоким Гомером, оказавшимся просто Колькой, разыскав перепуганного Клима, засел в ресторане отмечать счастливое освобождение.

Автора «анимации» так и не нашли, зато вечером этого дня внимательный прохожий мог бы наблюдать на пустыре, с задней стороны примыкающем к гостиничному двору, двух низкорослых лохматых собак, рвущих какие-то грязные лохмотья, еще совсем недавно бывшие языком портрета. А перефразируя известное стихотворение Маяковского – языком партии.

Назад: Зелень
Дальше: Черти