Книга: Вариант шедевра
Назад: Глава восьмая Рутина героических будней. Погружение в высокие сферы науки Москва, 1969-1976
Дальше: Глава десятая Вновь на оперативной работе. Вершитель судеб Великобритании. Работа с Кимом Филби Москва, 1974-1976

Глава девятая
Ода Бахусу, Дионисию и божественному пьянству

Ах, если в голове покойной
Иссохнет мозг – каким добром,
Как не божественным вином,
Нам заменить его достойно?
Петр Вяземский. Стихи, вырезанные на мертвой голове, обращенной в чашу

 

Когда же я напился в первый раз?
Когда же свершилось это чудо и кругом пошла голова?
Когда же вещий мой язык впервые затрепетал оживленно и начал выпускать из уст умную дурь?
Когда же провалилась земля, налились чугуном ноги?
Не в счет птичьи пробы из родительской рюмки во время домашних застолий, не в счет и первая бутылка вина со странным названием «Medoc», распитая в третьем классе с приятелем на Стрыйском рынке в Львове (хохотали мы жутко над дурацким названием, и лишь через десятилетия, отведав вволю из западных чаш, я обнаружил, что это не мед, который по усам течет, а прославленная бордосская марка).
Пожалуй, где-то в классе четвертом грянула первая масштабная пьянка, развернулась она в горных массивах, что тогда высились напротив львовской госбезопасности, и по той счастливой причине, что в нашем классе тихо и незаметно трудился племянник директора спиртозавода. Он был взят за бока и раздобыл драгоценного спирта, который мы, великолепная пятерка, особо не мудрствуя, рванули прямо в кущах. Веселие стояло неправдоподобное, но вскоре все мы, воздвигаясь и рушась, поднимаясь и опускаясь, замерли в неестественных позах на поляне. Будучи уже тогда Гераклом, я, как положено даже раненному разведчику, выполз из грязных ям и позвонил из телефонной будки отцу. На мой сигнал из папиного Смерша вмиг примчался дежурный «виллис» с вооруженными чекистами, нас сложили в одну кучу и развезли по еще не поседевшим от горя родителям. Слава отцовскому Смершу, творившему добрые дела в красивом желтом здании на вулицi Кадетской, а потом соответственно Гвардейской, усаженной роскошными каштанами! Прежде в доме том размещалось гестапо, и долго на фасаде его зияла выбоина от орла рейха, она вызывала у меня обидные чувства, даже когда ее зацементировали и закрасили: еле заметное гестаповское пятно унижало славный Смерш, предававший смерти всех шпионов, разрушавших страну Ленина – Сталина. В Смерше мне нравилось все: трофейные машины отца («ауди», «хорхи» и «опели»), ладные офицеры в гимнастерках с кобурой, из которой высовывалась рукоятка «вальтера» (эта марка была в моде), седой генерал, открывший день рождения отца словами: «За юбиляра мы еще выпьем, а сейчас давайте поднимем тост за товарища Сталина!»
Любил я и увитый плющом особняк с часовым у ворот (шла невидимая война с бандеровцами), яблоневым садом и овчаркой Дик, там я безжалостно расстреливал ворон и воробьев из духового ружья, и Дик приносил их к моим ногам, словно вальдшнепов на охоте в Шотландии, смотрел преданно в глаза и азартно вертел хвостом. В особняке нашем веяло благополучием ограбленного курфюрста: внизу – черного дуба огромная столовая, тяжелые резные буфеты, «горка», наполненная фарфором и безделушками, необъятный стол с кожаными стульями – надо всем ослепительная хрустальная люстра, словно из Венской оперы. На втором этаже спальня из карельской березы (вытащили ее прямо у какого-то чина гестапо, вообще гестаповское имущество органы считали своим, как наследство почившего родственника), полный комплект семейного счастья. Наконец, кабинет барчука: английские напольные часы, стол из красного дерева, китайские вазы, статуэтки и бюсты, изображавшие людей из чуждой несоветской истории (особенно запомнились белые бюсты польского маршала Понятовского и большегрудой дамы, которая потом оказалась богиней Дианой). Довольно мощная библиотека (мальчика из простой, но престижной семьи готовили в интеллигенты), там классики марксизма-ленинизма и очень русский Вячеслав Шишков (его Анфиса из «Угрюм-реки» долго меня волновала, но я не опущусь до признаний Руссо в мастурбации), полное собрание Алексея Толстого соседствовали с «Очерками секретной службы» полковника Роуэна, «Совершенно секретно» Ральфа Ингерсолла и настольной книгой, разосланной в управления военной контрразведки по личному указанию шефа службы Виктора Абакумова – «Тайная война против Советской России» американских коммунистов Сейерса и Кана, сделанной ими по заказу Москвы. Атмосферу интеллектуальности несколько подрывала деревянная кровать (естественно, тоже красного дерева) с голубым стеклянным глазом на спинке.
Дружил я и с папиными ординарцами, лелеявшими барчука не хуже английских гувернеров. Хлебное место денщика ценилось высоко, особенно в первые послевоенные годы, когда начальники отправляли слуг на Запад в командировку за трофейным барахлом. Каждый ординарец имел чемоданы, по которым я тайно лазил, они были набиты часами, фарфором, одеждой, ботинками, бельем (все для дома после демобилизации), но особенно привлекали меня пистолеты, которыми можно было всласть поиграть. Особенно нравилось изображать самоубийцу и картинно пускать себе пулю в висок перед зеркалом, перед этим, естественно, подстрелив нескольких нападавших фашистов. Однажды после щелчка в висок я прицелился в чемодан ординарца, видя в нем вражеский танк, вдруг пистолет бухнул, оказалось, что мой наставник добыл патроны, и зарядил браунинг, целый месяц он тяжело вздыхал по поводу этого эпизода, больше всего печалило его, что пуля пробила три пары новых полотняных подштанников.
Ребенок я был общественно-деятельный и уже тогда склонный к руководящей работе: энергично сколотил тайный отряд из пяти человек, присвоил ему название «ПОИЛ» – Пионерский отряд имени Ленина, естественно, командиром назначил себя и лично выписал всем документы. Отряд вел разведку в оврагах, тогда существовавших у Стрыйского парка, но в основном в полном составе курил до одурения краденые у родителей папиросы на чердаке, оборудованном под штаб.
Иногда в нашем особняке собирались гости, тогда отец просил меня прочитать по-немецки ненавистного «Лесного царя» Гете (единственное, что я знал). Чекистов мое вундеркиндство приводило в восторг, до сих пор помню, как тискал меня упившийся красноносый генерал в красных под цвет носу шелковых кальсонах… Эта трофейная роскошь весьма отличалась от ординарских подштанников и сеяла сомнения в том, что все люди равны.
Через год-другой после смерти матери отца начали посещать милые дамы. Сначала он меня с ними даже не знакомил. Особенно интриговала меня парикмахерша, которая стригла его на втором этаже при закрытых дверях, несколько раз я пытался подсмотреть в щелку, но папа, как опытный чекист, ключа не вынимал. После ухода дамы папа громко просил домработницу вымести волосы, что, впрочем, меня, уже прочитавшего «Декамерон», совершенно ни в чем не разубеждало. Вскоре дамы появились как официальные гости, они ахали, ослепленные мореным дубом, рассматривали стены с изображениями райского сада, где меж роз и пальм бродили павлины и жар-птицы (сделал это старый поляк, пользуясь трафаретом), уминали яства (в основном колбасу и водку) за столом. Потом мы все играли в «кто больше назовет великих людей или городов на определенную букву» (тут всегда выигрывал я, ошеломив всех своей эрудицией). Пили вино и чай, а иногда я показывал дамам свою фотолабораторию – отец подарил мне ФЭД, выделил довольно просторное помещение рядом с ванной. Горел красный свет, от дам пахло безумием любви, иногда я прикасался к их теплым телам и совсем изнемогал от вожделения. Страсти разрывали меня, однажды я пристал к лежавшей в постели домработнице Наташе и прыгал на ней, пытаясь совратить, она хохотала, как Перикола в оперетте («какой обед там подавали! каким вином нас угощали!»), и это вместе с пропитавшими ее запахами щей живо остудило мои чувства.
После смерти матери отец начал брать меня с собой на юг в отпуск – событие в жизни эпохальное: летали на «дугласах», обязательный заезд в Москву (прямых рейсов на юг не было), праздник для провинциального мальчика. Я сохранял билеты в планетарий, МХАТ и ЦПКиО им. Горького, чтобы потом хвастаться перед одноклассниками.
Мы посещали и старых знакомых (они вспоминали маму, и мне было больно: я не верил, что она никогда не вернется). В гостях однажды мне дали посмотреть альбом с марками, английские колониальные с невиданными зверями так искусили меня, что дрожавшей рукой я незаметно выдрал штук десять – так формировался будущий мастер по краже секретных документов.
Из Москвы вылетали в военные или эмгэбэвские санатории (детей туда не пускали, и папа пристраивал меня в домиках служащих), особенно любил я огромный санаторий им. Ворошилова в Сочи, славившийся своим фуникулером. В белой пижаме санатория (тогда криком моды было расхаживать по городу в пижамах), чуть надменный, прикрыв такой же белой панамой свой высокий лоб, шагал я вместе с отцом по Сочи, поглядывая свысока на непижамный люд. Отец, правда, пижамы не жаловал и носил белые брюки с парусиновыми ботинками, которые чистил зубным порошком, меня они приводили в восхищение, и я упросил отца купить мне такие же.
В то незабываемое время покоряли мускаты, отдегустированные в погребках, они обволакивали рот и пахли экзотическими странами, хорошо пились они в симеизском доме отдыха, где отец, по его рассказам, в начале тридцатых годов познакомился с сотрудником ГУЛАГа Абакумовым. Красавец Виктор Семенович, блестяще игравший в теннис и попутно разбивавший дамские сердца, настолько очаровал папу и его друга, что, прибыв в Москву, они уговорили шефа секретно-политического отдела вытянуть Абакумова из ГУЛАГа в отдел на пост делопроизводителя, что тот и сделал, обогатив секретные службы и русский народ. Вот она история – и не стоит вечно искать тайных пружин и глубоких корней! Абакумов вымахал в шефы Смерша и потом госбезопасности, к отцу он благоволил, но генералом не сделал, ибо для этого папино «дело» нужно было нести в ЦК, а оно с изъяном: почти год в тюрьме. Во время войны мама ходила на поклон к Абакумову (какая-то бытовая просьба), а я ожидал ее в приемной на Кузнецком. Мама вернулась очень довольная и заметила, что Витя совсем не изменился, по-прежнему добр, любезен и красив (единственно плохое, что я слышал от отца об Абакумове, было уже после ареста: во время обыска у него нашли чуть ли не пять костюмов – о temporal о mores!).
Между Абакумовым и прелестью пьянства лежит целая пропасть (устланная костьми), посему переберемся в Куйбышев (1949 год), уставленный пивными ларьками, где торговали и водкой (естественно, наливали в граненые стаканы), и пивом. Кроме того, на спуске от Куйбышевской к Волге функционировал магазинчик узбекских вин, там продавали «Салхино» и прочие вязкие и сладкие напитки, выковавшие у меня такое же устойчивое отвращение к крепленым винам и ликерам, как и к опере, которой пичкал меня папа. Это (не опера), по-видимому, несколько оттянуло роковой визит старика-цирроза, а к опере я вдруг пристрастился в старости и даже летал в Берлин послушать Вагнера, а потом плевался по поводу толстых безголосых певцов.
С винным магазинчиком связано первое разочарование в человечестве: тренер нашей школьной волейбольной команды (мы выиграли первое место в городских школьных играх) Миша устроил меня судьею на соревнованиях, за что впервые в жизни я получил скромную сумму, казавшуюся состоянием. Естественно, я пригласил Мишу на стакан в магазинчик (тогда пивали и там) и состоялся следующий диалог: «Деньги получил?» – «Получил…» – «Давай их сюда!» Я легко отдал, Миша запрятал все в карман, купил мне стакан «Салхино», мы тяпнули за успех, и он удалился, сунув мне три рубля. На них я купил портсигар с тремя богатырями, написал «Хранить, но не курить» и вручил некурящему отцу, тут же от счастья отвалившему мне на карманные расходы. Но горечь от несправедливости жжет до сих пор.
Бури студенческих лет.
Пьянки в Тестовском поселке, куда в 1954-м переехал из Куйбышева в столицу ушедший на пенсию отец. Пили в модной «Авроре» (ныне «Будапешт») с чучелом медведя в фойе (каждый пьяный так и норовил его либо под ручку взять, либо нахлобучить шапку, либо всунуть сигарету в пасть), пили на Речном вокзале в ресторане с цыганским хором (орали перезрелые цыганки, и пьяный друг читал на весь зал меню под аплодисменты публики), надирались в «поплавке» близ «Ударника» (вынули железные прутья, на которых крепились занавески), веселились на верхотуре гостиницы «Москва» и там сломались (на Горького один перепитый боец вдруг поднял в воздух случайную даму и выжал ее, как штангу, на вытянутых руках, все закончилось милицией).
Грандиозная пьянка: мы с сокурсником и сотрапезником Борей Ключниковым в махровых халатах выходим из дома на Литвина-Седого и спешим к прудам, что по соседству, на нас плавки и мы тут же устраиваем купание. Ныне Борис стал маститым профессором, автором русофильских книг и большим моралистом, боюсь, что даже за этот невинный пассаж он, гитарист с нежным баритоном и православный христианин, предаст меня анафеме.
Во время летних каникул я выезжал в Хосту или Ялту: медлительные прогулки по набережной (cherché les femmes), несколько стаканчиков сухенького прямо из цистерны (в них прямо из забугорья привозили подобие вина). Топанье за миловидными и не шибко, запахи моря и роз, наконец, первое слово любви (по лошадиному переминаясь), и в ответ из яйцещипательных уст – кудахтанье. Увы, секс – это голова.
Уже в конце пятидесятых дохнуло затхлым Западом: столицу заполонил «анизет де рикар», известный народу как перно, то бишь анисовая водка, в смеси с водой она становилась молочно-белой и отменно шла под аккомпанемент Хемингуэя и Ремарка. И грубовато-нежное, московское «потерянное поколение» мчалось по «Фиесте» на бой быков в Памплону, оттуда в Валенсию на паэлью и затем опять в Париж, где шампанское «Мумм», без которого плохо красотке Брет и главному герою-импотенту, и до утра в «Максиме» за уткой по-руански с жареными каштанами, разумеется, в сопровождении Эдит Пиаф, Жульет Греко, Далиды, Гертруды Стайн и Эзры Паунда.
Сидели, спали, лился кальвадос рекой, и Эзра бормотал красиво о том, что жизнь прекраснейший мираж и сгинет все, что ветрено и лживо, и шар благословенный наш, как колобок, под блюз нью-орлеанский покатится, гонимый суетой туда, где век другой и бог другой, и это описать… «Ах, Паунд, пошлите лучше за шампанским! Ужели нам писать, не изменив печальных правил общего устройства? Неужто сущность – в прелести чернил?»
Пьянство требует широких обобщений, причем патриотических. Горжусь, что прошел свой пьяный путь вместе с любимой пьяной страной и всем пьяным народом, прошел и пережил различные исторические этапы: и через завалы водки в магазинах и ларьках (там хорош был прицеп в виде кружки «Жигулевского»), через рюмочные, через огромные цистерны с алжирским кислым «сухарем» по 20 коп. за стакан, через ужесточения и подорожания, когда хлебали «на троих» в подворотнях. Но, конечно, трудно припомнить более кошмарный период, чем перестроечная борьба с пьянством, и не столько из-за дефицита алкоголя, сколько из-за неразберихи, из-за мучительных метаний с пустыми бутылками. Их то принимали, то отвергали, то требовали отдирать все с горлышка, то вообще смывать все наклейки начисто, то – о, ужас! – спиртное давали только в обмен на пустую бутылку, которая обычно в тот момент, как на грех, отсутствовала. Покупая жидкость «Карамзин» для своей облетающей головы, я столкнулся с мужиком, который брал целую упаковку, он подмигнул: «Не представляешь, как она идет, если смешать с пивом». Мне было стыдно. Таким мерзким интеллигентом я себя почувствовал, будто предал весь народ, используя «Кармазин» по прямому назначению; все мы – коллективисты, в крови это, черт возьми!
Никогда не могло и в голову прийти, что вино начнут выпускать в трехлитровых банках, водку – в бутылках из-под фанты. И, конечно же, даже в самые тяжкие похмельные минуты и мысли не было, что в общественной пивной придется пить пиво не из кружки, даже не из банки, а из бумажного пакета из-под молока, стараясь не пролить на грудь.
Пришли времена свободной торговли, когда все разбавлено, или смешано, или отравлено, когда морочат голову красивые этикетки и чересчур надежные пробки, и остается только гнать, гнать и гнать на дому. Но беда не только в дороговизне сахара, но и в том, что после долгих лет красивого пития душа не лежит к дурному самогону – ведь, по Гете, «и смех и грех гореть в аду за то, что ты хлебал бурду!» Пить самогон после пушкинского: «К аи я больше не способен, аи любовнице подобен, блестящей, ветреной, живой и своенравной, и пустой»? После мандельштамовского «из двух выбираю одно: веселое «асти спуманте» иль папского замка вино»? И ценами наш пьяный дух не сломить! Несчастная и великая страна, вечно зависимая от воли генеральных секретарей, торгашей и чинуш, воистину великий народ, вынесший и вытерпевший все, неужели он не заслужил Божьей милости? Душа рвется формализовать весь пьяный процесс, соединить с литературой и искусством, облечь в строгость формул.
Поток кородряжного сознания.
Юность была сумбурной (Бальзак, Шекспир и другие полные собрания + портвейн или водка + «Вольный ветер» или «Отелло» + Перов и Репин), годы студенчества обрели некую колею (Ремарк, Хемингуэй + цинандали или мукузани + «Дни Турбиных» в Станиславского + походы в консерваторию по абонементу с разъяснениями о том, что во время «Героической» Бетховена взвод солдат карабкается на баррикаду + импрессионисты и «Юлиус Фучик» кисти юного Ильи Глазунова).
Жизнь под непостоянными Близнецами меняет цвета, как море, жизнь то засыпает в штиле, то разбивается о скалы, вкусы и пристрастия постоянно меняются, а сейчас герой похож на огромный шкаф, забитый самым странным и разным барахлом, там душно от странных запахов, но не хочется выходить на воздух. Заграница вдохнула вечность и вольность (виски с водой, джин с тоником + Солженицын, Замятин, Кестлер, великий Мандельштам, «Марбург» и «Заместительница» Пастернака, «Ржавые листья» Багрицкого + паб «Проспект оф Уитби» в доках + Ларионов, Гончарова, Малевич, Кандинский, Танги, де Кирико + «Махагони» Курта Вайля + Лотте Ленья, певшая зонги Брехта, Элла Фицджеральд, Луи Армстронг, джаз и джаз), передышки в Москве (Булгаков + Таганка + «Новый мир» и «Иностранка» + Галич, Окуджава, Высоцкий и другие барды + художники Лепин, Провоторов, Кабаков и прочие из МОСХа + грузинские, армянские, молдавские вина по пять бутылок за вечер), снова глотки заграничного свежего воздуха (шабли + Набоков, Платонов, все тот же Мандельштам, Бродский + Босх, Брейгель, Боттичелли (это сыр?), Магрит, Эрнст + те же барды, под звуки которых ушел в отставку и устал от них лишь после перестройки, впрочем, если выпить «скрюдрайвер», то бишь «отвертку» (водка и «фанта» хаф-хаф) или же привезенный другом «гленливет», то все равно от бардов переворачивается душа), и, наконец, прочное и вечное оседание в Москве, медленное старение, ухудшение характера, растущая нетерпимость, еще немного, еще чуть-чуть – и на картине брюзжащий старый мерин в заношенном халате, он вцепился искусственными зубами в жесткую куриную ногу (кусочки падают на мятые портки), и склеротический нос блестит от жира.
Не надоело?
Еще по одной? + некое осознание собственного литературного величия + полная растерянность: что пить, если ни одной наклейке не веришь? + воспоминание о шабли, обожаемом Чеховым (еще одно сходство, кроме любви к дамам с собачками), ты несравненно, шабли, в резко охлажденном виде, когда по-ахматовски остро пахнут морем устрицы во льду, ты прекрасно, шабли, когда в соломенном кресле в полуденный зной под кипарисами, пальмами или виноградными лозами, лучше в самом Шабли. Тут уместно тонко улыбнуться, прикрыть глаза и блаженно потянуть из высокого, узкого, как бедро балерины, хрустального бокала.
Наполеон Бонапарт любил кларет «шамбертен», император Франц-Иосиф – венгерский токай, а Петр Великий – бренди. Сановный Гете любил рейнский «розенталер», и в глубокой старости изволил заметить, что за свою длинную жизнь он, в общем счете, был счастлив не больше пятнадцати минут (бедняга, видно, считал только оргазмы, причем с цветочницами, а не часы наслаждения за рюмкой).
А пожрать, егеря, рать любимая царя?
Сначала устремим взгляд на полотно: зеленая дама с чувственным ртом и голыми ребрами, вылезшими из кожи, болотная фея, изменчивый друг, загадка зеленая, скрытая в коже холста, я грустен, как твой драгоценный каблук, и немы мои и ничтожны уста! Бьется сердце, рука ищет между Бичевской и прелюдами Шопена, пускает двадцать четвертый, он летит стремительно к солнцу, и никак не достигнет его, раскроем набоковское «Ultima Thule», но «все равно это не приближает меня к тебе, мой ангел, на всякий случай держу все окна и двери жизни настежь открытыми, хотя чувствую, что ты не снизойдешь до старинных приемов привидений, страшнее всего мысль, что поскольку ты отныне сияешь во мне, я должен беречь свою жизнь».
Вздох. Фото ушедших.
А пожрать?!
Сегодня у нас буйабез, которым полковник должен утереть нос пожилой хозяйке ресторана в Остенде, где он укрывался после убийства итальянского премьера Моро, премьер сидел в кресле и читал, а полковник подкрался сзади, обхватил его за шею и засунул в мешок. Хорошо идет, черт побери, не Моро, нет, это самое… шабли, которым на виноградниках Шабли пажи графиню уе…блажали. Итак, бухнем воды в кастрюлю, доведем ее до остервенелого кипения, затем откроем ножом много-много рыбных консервов в томате (севрюга предпочтительна), раскалим добела сковородку, швырнем на нее масло и лук и поджарим до посинения (чтобы не подгорел), а потом скоком запулим рыбу в кипяток, опрыснув винным соусом, и туда же жареный лук, присовокупив к нему паприки, крупной соли, шафрана. Затем откроем холодильник, закроем глаза и начнем слепо (и даже зло) метать в кастрюлю все, что попадется под руку: ошметки сыра и колбасы, скукожившиеся от старости сосиски, огрызки сала, хлебные корки, сохраненные на случай третьей мировой, чеснок, маслины, очищенные томаты. Бросать, пока в кастрюле не образуется густая жижа, потом плеснуть туда стакан кородряги – в этот момент желательно появление на кухне какой-нибудь сисястой, с которой можно рвануть по стакану. Потом напустить воды в ванну, залезть туда, испытывая необъяснимую грусть, вытянуться, как труп в гробу, легко обмыть волосатую грудь и долго смотреть через воду на ступни с раздвинутыми пальцами – они вырастают до гипертрофированного уродства Гулливера, вот посмотреть бы так на пятки, вдруг по богатству рельефа они превосходят самые диковинные уголки мира?
Влажный шлеп по кафелю (как рукой по заднице голой бабы), и снова ощущение тоски от перехода из тепла в прохладу, нелепое вытирание полотенцем (оно дергается между ног, как вцепившийся в гениталии зверь), затем махровый халат, длинный, как горская бурка. На тахте развалиться, распустить телеса, раскрыть альбомы художников. Московские хлебцы, одноцвет, пол-лимона мякотью вверх, клешня рака, свисшая со стола, как рука у заснувшего гостя, гроздь винограда черного, бокал красного вина, оно темнее, чем рядом лежащий гранат. Голландской даме скучно: после длительного туалета, завязав некую белую косынку, у которой явно есть особое название, в зеленоватом кафтане, отороченном белым мехом, она дрессирует рыженькую собачку, а та служит, стоя на задних лапках. Камеристка инфанты Изабеллы, тонкий кусок мяса с золотой корочкой, отрезанный от огромного мясища, на блюде замерли две рыбы – серо-синяя и с красной чешуей, помидоры в высокой банке и голова гуся, рядом фазан с багровым пятном на голове и разрубленная свинья, превращенная в окорока. Далее прогулка по брейгелевской зиме, где красные кирпичные дома, красные кафтаны, рыжие лошади и собаки платья… Но лучше всего – снег, особенно когда бредут охотники с красными собаками (у красной собаки твоей на губах заколдованных пена), силуэты ворон на силуэтах деревьев, внизу на коньках муравьи-человечки, вдали снежные горы и красные-красные «мукузани», «ахашени», «негру де пуркарь» и «кодру» – не капнуть бы на светлые вельветовые брюки.
Почему жизнь к концу, как бегун у финишной ленты, вдруг дико убыстряет свое движение?
В МГИМО учили, что на часах возле Крымского моста время стрелки железные движет, и минута прощального тоста приближается ближе и ближе.
Ну как не пить: поступал на юридический, ставший потом западным, сливались и разливались шесть лет, в итоге диплом специалиста по международным отношениям стран Запада, нечто резиновое, правда, с иностранным языком. Чего нам только там не читали! И марксизм-ленинизм под всеми возможными гарнирами, все вариации истории партии и всех историй как бледного отражения истории партии, все виды права (какое право?), детский лепет о советской и зарубежной литературе (сжечь!) и, конечно же, фиктивная политэкономия фиктивного социализма.
Оставили на всю жизнь дураком, все прошло мимо, Бердяев, Плутарх, Флоренский, – сколько их, гениев! Кормили жидкою похлебкою, но зато добились своего: вырастили верноподданных серых мышей, всегда готовых, как пионеры, подчиняться и делать карьеру. Шесть лет беспробудного пьянства принесли бы больше пользы, чем все эти лекции, вполне закономерно, что никто из имовцев не ушел в диссиденты (на Запад сбегали, и в иностранные шпионы неплохо шли, там же платили!), никто не написал ничего путного, – только служили, делали карьеры, смело колебались вместе с генеральной линией. И потом, уже за границей, вся эта компашка наливалась жиром вместе с толстозадыми женами.
Дипломатические диалоги (петь под гитару со всхлипом).

 

Свинцовые фразы висят над столом:
– Подайте мне шпроты. – Налей мне боржом.
– Купил я штаны по дешевке на днях.
– Что смотришь на Светку? Она же в прыщах!
– Не надо севрюги, наелся сполна.
– Да врешь, что наелся, тебе бы слона!
– И сколько за дачу свою заплатил?
– Пойдем, отойдем-ка! – Да я уже был.

Угри и селедка, икра и салат,
с холодной водкой графины стоят,
в глазах отражаются щи и желе,
на пальцах – брильянты, на шее – колье.
Веселая дама, свинину жуя,
взахлеб вспоминает, что ели вчера
у этой, у самой, что любит гостей,
у этой, что может… которая с тем.

– Ну что ж, за хозяйку, за папу ее!
– За мужа, за сына давайте нальем!
– За мамку и бабку давай от души!
– Что льете на платье! – Да он уже спит!

 

Ну и публика, аж противно стало – глоток. А чем ты сам лучше?
Главное, что ничего не изменилось, все те же хари. Конечно, в начале пятидесятых мы были еще глупы или делали вид – ведь кое-кого из умников быстренько вышибли во время слияний и размежеваний факультетов и институтов. Но пилось тогда отличнейше, и в пьянстве терялись и совесть и страх, эрзацы дружбы вечной и такой же вечной любви сияли над облитыми пивом и водкой столами ослепительными звездами. Однако, профукали студенческие годы, товарищи! и пусть не дрожат в обиде старческие щечки, услышав нечто вроде «Юношей Публий вступил в ряды ВКП золотые, выбыл из партии он дряхлым, увы, стариком» – профукали!
«Смерть – это только печаль, трагедия – бесплодная растрата сил» – это не я.
Правда, слишком уж яростно я написал, не все так ужасно было, и виновата Система, ковавшая нас именно такими, а не славный МГИМО!
Распределили быстро: в хельсинкском консульском отделе случилась Любовь, вызвавшая кадровый кризис в Посольстве, осиротел отдел, и чувствительные пальцы МИДа нащупали в бурных водах среди массы червеподобных человечков юное тело, дурно бормотавшее по-шведски, беспартийное, комсомольское и неженатое. С Финляндии начинается пьянство заграничное, прыжок Пикассо из голубого в розовый, пьянство разборчивое, дерзновенное, постигающее. Но выпьем молока и немного протрезвеем, ибо разведчик, словно между Сциллой и Харибдой, бродит между пьянством для дела и пьянством для души, одно переливается в другое, как два сообщающихся сосуда (закон Бойля – Мариотта). В Гельсингфорсе, где я был лишь консульской букашкой, штамповавшей визы, на приемы приглашали редко, да и заграница открыла такие перспективы самоусовершенствования, таким чистым свободным воздухом вдруг повеяло, такие книги на прилавках я узрел, что не до бутылки было, к тому же в свои двадцать четыре года я был чрезвычайно обеспокоен своим драгоценным здоровьем, много размышлял о грядущей смерти, не рассчитывая пережить по возрасту Лермонтова. (Тогда я еще не знал, что душа бессмертна, а пьянство продлевает жизнь.) Интенсивный волейбол, бега на лыжах в Лахти, купания в Финском заливе, монашеское воздержание и угрызения совести из-за рюмки, выпитой в будний день. Мой начальник консул Григорий Голуб отличался грандиозным умением пугать, и я уверовал в тотальное подслушивание и подглядывание. Правда, однажды я сорвался и как-то вечером пригласил в свою комнату одну сотрудницу – царицу красоты (показать новый пиджак), и – о ужас! – именно в тот момент грозный Григорий начал бешеный розыск меня по всему посольству, и раздался визг телефона, и даже стуки в дверь (недавно признался, что она была его любовницей).
В Москву я возвратился полный сил, поступил в разведшколу, женился и порой в воскресные дни позволял вместе с женою раздавить бутылку сухого. Лондон дал шанс отыграться: метания с приема на бал, с бала на коктейль, с коктейля в клуб, и вот, наконец, дом, когда заждавшаяся Ярославна наливает стаканчик под кильку пряного посола – московский сувенир. Но пьянство молодого разведчика, познающего жизнь во всем ее винно-водочном многообразии, не только ограничено из-за относительной бедности, но и поверхностно: оно своего рода проба сил, оно сковано неопытностью и приматом оперативных ценностей над общечеловеческими. Отсюда бутылка красного вина на двоих или по 50 г виски, отсюда и жажда внешней респектабельности, то бишь пижонство. Твидовый пиджак с Сэвил-роу или пуловер в шотландскую клетку, сигара в зубах и горчайшая струйка никотина на языке, что приходится терпеть, ибо еще бард империализма Джозеф Редьярд Киплинг учил: «And a woman is only a woman, but a good cigar is a smoke». Или бриаровая трубка, соучастница и любимица отдохновений, особенно если действо разворачивается в пабах Лондона с мистическими названиями «Дьявол и мешок гвоздей», «Дырка в стене», «Кит и ворон», «Нога и семь звезд».
Конечно, все эти увлечения молодости есть презренный снобизм, от которого передергивает, как после первой похмельной рюмки. Не стыдно вспомнить «на троих» в подворотне, когда раскрыты и души, и пиджаки, и ширинки, или застолья в цивилизованном подъезде на подоконнике. Там, на газете «Правда» разложены колбаса, порезанная заранее продавцом, а порою аж вобла, разговор там нетороплив и вдумчив («Хорошо прошла…», «Тепло-то как…»), и ни одному иностранцу в жисть не понять загадочную славянскую душу. На подоконнике хорошо читать: «После бульона или супа подают: мадеру, херес или портвейн. После говядины: пунш, портер, шато-лафит, сент-эстеф, медок, марго, сен-жульен. После холодного: марсала, эрмитаж, шабли, го-барсак, вейндерграф. После рыбных блюд: бургонское, макон, нюи, помор, петивиолет, романс-эрмитаж. За соусами: рейнвейн, сотерн, го-сотерн, шато-икем, мозельвейн, изенгеймер, гохмейер. После паштетов, перед жарким: пунш в стаканах и шампанское. После жаркого: малага, мускат-люнель, мускат-фронтеньяк, мускат-бутье». Приятного пития, леди и джентльмены!
Мучительно трудно было привыкать к виски, тем более что в нашем лондонском сельпо со скидкой продавали не скотч, а «Канадский клуб», страшное пойло, как, впрочем, и американский «Бурбон» (любители сего, не убивайте меня!). Шотландский виски требует терпеливого освоения, как Рихард Штраус или Андрей Платонов, но зато, погрузившись в скотч и продержавшись в нем несколько лет, открываешь новый мир («Как хорошо с приятелем вдвоем сидеть и пить простой шотландский виски!»). Сначала рядовые «Джонни Уокер» и «Грант», затем двенадцатилетние «Баллантайн» и тот же «Джонни Уокер», но с черной наклейкой, купаешься в «Чивас ригал» – напитке премьер-министров и резидентов (однажды купил оный за 15 руб. в Елисеевском, а тут – о причуды Истории! – в кулинарии «Будапешта» оказались устрицы по 15 коп. за штуку, привезенные с каких-то экспериментальных колхозных огородов, открывали их, правда, плоскогубцами, но наглотались вволю).
Время текло под мостами…
И тут появляется на свет и тянется вереницей благородное семейство «гленов» (вид молта). Сделанных на прозрачнейшей родниковой воде, на лучшем в мире ячмене, и из благотворного горного воздуха! «гленливеты», «гленфидичи», «гленморанджи», сваренные из ячменного солода, высушенного над горящим торфом и антрацитом. Солод вместе с дымом впитывает эмпереуматические материи и креозит, а после перегонки схватывает дымный дух и привкус… «Глены» корнями уходят к Стюартам, они разлиты в стройные, как талия Марии, бутылки и упакованы в цилиндрические коробки из крепчайшего картона, оберегающего бутылку, если она выпадает при выходе из королевского фаэтона или во время прыжка с парашютом. В последние годы, с ростом терроризма, коробки уже делают из стали и брони, рисуя на них средневековые замки, пруды с белыми лебедями или принцессу Луизу, вручающую знамя шотландским гвардейцам в Арденкейпле-на-Клайде. Истинные почитатели виски никогда не пьют его с содовой, как лапотники-янки (все равно что закусывать шампанское селедкой). Скотч разбавляют чистой водой, желательно ключевой, можно тянуть его и со льдом, но упаси Господь в избранном обществе бросать лед в молт – все «глены» пьются только с водой, только с водой, господа, причем стоя и сняв цилиндр. Виски прекрасен, но коварен, идет он легко и без напряга, и вроде бы лярошфуковским остроумием отмечен язык, и бьют фонтаны идей из черепа (еще не превращенного в кубок). И разомлевший шпион внезапно чувствует себя как за праздничным столом на сретенской кухне, когда каждый бормочет свое, не слушая другого, а патефон врубается в этот рев со своим «Не уходи, побудь со мной еще минутку». Но самое страшное в разведке – это коктейль «Драй мартини» (джин + мартини хаф-хаф, можно и смешивать и взбалтывать), по легенде, любимый напиток Джеймса Бонда, с ног он сбивает неожиданно, как разбойник, подкравшийся сзади. Внезапная одеревенелость языка и медлительность движений плохо сказываются на развитии официальных контактов (особенно из среды чопорных и высоколобых), впрочем, порою и наоборот: одинаковая одеревенелость на миг сближает идейных антиподов.
От менторства пересохло горло. Глоток – одиночество не проходит.
Где же дитя, где же сын? Где гитара?
«Если в старом отеле погром и бедлам и папаша картины все выдрал из рам, если резко машину в кювет понесло и родитель башкой продырявил стекло, но спокойно баранку сжимает в руках и сверхмодный мотив у него на губах. Если целый сервиз об сынка раздолбав, он ползет по земле, как раздутый удав, и в дубленке начнет в океане тонуть, и помчится домой, чтоб в окно сигануть, и когда на плечах понесут на кровать его тело, как куль с углем, вот тогда вы поймете, что значит смешать драй мартини и черный ром».
Продолжим лекцию.
Разведчик ставит место и размах пьянства в зависимость от ценности агента. Беседы с серьезным агентом, когда требуется впитывать всю его трескотню в атеросклеротическую память, хорошо идут под пиво, особенно темное, вроде бархатного «гиннеса», правда, с агентами крупного калибра и с общественной репутацией такие номера проходят не всегда, особенно если это министр или парламентарий. Такие любят выпить и закусить в центральном ресторане, и не пойдут в окраинный паб, где все друг друга знают, они – любимцы общества и телевидения, и мелкая конспирация с ними равнозначна провалу: ведь весть о том, что граф Кент напился в пабе с загадочным иностранцем, мигом облетит всю округу и возбудит местную прессу. Большие пушки, большие корабли обожают шикарные рестораны, они пыхтят от важности, когда лисы-официанты, заискивающе улыбаясь, подносят к их сизым носам увесистые меню в алом сафьяне. Они медленно читают и перечитывают, облизывая губы, уже медленно пропуская по гремящему пищеводу вальдшнепов, они, наконец, торжественно заказывают и отворачиваются от официанта…
Как заказывал бутылку за бутылкой граф Солсбери! как выдерживал паузу, морщил лоб, дергал носом, как пробовал и отвергал, как требовал открыть новую бутылку, ибо находил, что, это – не шатонеф-дю-пап 1793 года, как указано на поросшей мхом этикетке, а всего лишь нюи-сент Джордж 1815-го. Как я смущался, бледнел и холодел, вслушиваясь в скандал! как трепетал я, когда он вызывал хозяина ресторана и отчитывал его за подлог, и требовал его лично опробовать бутылку шатонеф-дю-пап, чтобы самому убедиться, что он торгует дерьмом 1815 года, когда, как всем хорошо известно, винный урожай во Франции был катастрофическим, в чем легко убедиться, хлебнув из бутылки. «Сейчас хозяин вызовет полицию!» – страдал я. – У меня попросят документы… узнают, что я русский, все сопоставят. Ну и негодяй! И с ним теперь в этом ресторане нельзя появляться – запомнили на всю жизнь, и с другим человеком опасно – ведь и меня запомнили!»
С десяток таких случаев – и превращаешься в полного психопата. Конспирация и подозрительность заставляют говорить шепотом, ходить на цыпочках, постоянно выглядывать в окно (нет ли слежки?), весь вечер думать, правда ли, что соседу нужен был коробок спичек или он зашел, чтобы составить план квартиры для предстоящего негласного обыска.
Отставные разведчики с возрастом становятся мнительными, им кажется, что они по-прежнему в центре внимания, – уже после войны никому не нужный шеф германской разведки Шелленберг при виде приближавшейся жены садовника понижал голос и шептал собеседнику: «Французы всегда использовали пожилых женщин как агентов».
Начинающий разведчик обычно далек даже от мысли хорошо выпить и пожрать, он экономит народные деньги. И я, дурак, в первые годы заказывал что подешевле, и все норовил поинтенсивнее вести беседу, побольше выведать информации, мешая агентам жевать и глотать. И в тот момент, когда они покойно отправляли в рот кусок бифштекса, полив его соусом анжу, и подносили бокал ко рту, вламывался скрипучим буфетом в музыкальное чавканье с планами подрыва бактериологической лаборатории в Портоне или создания нелегальной группы на Канарских островах.
Прошли мучительные годы, прежде чем я понял, что во время трапезы пристойнее обсуждать актуальные проблемы погоды и вздыхать, что десять лет назад в это время было и теплее и зеленее, и воздух чище, и люди добрее. А как насчет здоровья? Как ишиас, помешавший год назад вылететь в Дублин для того, чтобы выкопать портативную радиостанцию, запрятанную в тайник? Как печенка и селезенка? Кстати, не хотите гусиной печенки, нет, нет, не паштета из нее, а целой, ничем не испорченной, экологически чистой foi gros? He барахлит ли сердце? Ведь в случае чего можно и тайно вывезти в страну, ради которой мы живем и боремся, и отдать в руки опытнейших советских академиков и профессоров – они не подведут (почему-то вспоминается «дело врачей»). В первые разведывательные годы, сидя за столом с агентом, я не ел и не пил, вслушиваясь в его речь, стараясь запомнить каждое его золотое слово, дабы потом воспроизвести на бумаге и отправить в Центр, – поразительно, но обычно вся это информация отправлялась Москвой в корзину. Тогда я начал легко выпивать, что вносило тревожно-драматические нотки в информацию, причем чем больше я выпивал, тем лучшие оценки получала моя информация в Центре, и неудивительно: пожаром пылали отношения внутри НАТО, на советских границах тучи ходили хмуро, ЦРУ и СИС вербовали налево и направо, плели заговоры против власти рабочих и крестьян. От такой информации Центр млел, она летела на самый верх, ибо вполне соответствовала образу мыслей владык страны. И тогда уже на трезвую голову впервые посетила меня дерзкая идея: а почему бы не выпить бутылку коньяка в суровом одиночестве? Кому нужна встреча с агентом, если и так все ясно до слез? Зачем рыскать по городу, собирая отзывы на очередную эпохальную речь Генерального, если и без этого понятно, что она произвела на правительственные и парламентские круги неизгладимое впечатление? Так начинают работать в одиночку.
Утро туманное, утро седое, кричит петух, обливание водой по методу Детки (ходи босиком и первым говори «здравствуйте!»), косилка ползет по щекам, чашка кофе и простая мысль: кому это все нужно? Мир разбух от информации, и пора платить деньги тем, кто ее уничтожает. И все это из-за радио, телефона, телевидения (а теперь Интернета), они сводят на нет шпионаж – а ведь было время, когда разведчик выезжал в Париж, чтобы определить точное местонахождение собора Парижской Богоматери и все новости собирал на рынке…
Дорогое мое правительство, как ты там поживаешь? Тебе не скучно? Взбодрись, пробеги добрым взглядом по скромной депеше о шотландско-валлийских отношениях и их неоднозначном влиянии на внешнюю политику Англии? Блестяще, правда? Теперь объясним генсеку местоположение Шотландии и что такое валлийцы. Он выслушает, мудро кивнет головой, а когда вернется домой со Старой, как геморрой всех вождей, площади, то расскажет жене, детям и внукам о таинственных Уэльсе и Шотландии. Добавит за чаем, что в Шотландии родился Бёрнс, которого хорошо перевел Маршак, и определенно заметит, что всю эту ценную информацию передал шифром один из тех скромных героев, которые умирают в одиночку. Или вдруг генсек молвит: а почему бы нам, товарищи, не направить делегацию в Валлию, где живут, если не ошибаюсь, валлийцы? Делегация – это хорошо, пьешь с ней много и главное, бесплатно, что тоже очень важно и очень приятно. Правда, некоторые, вырвавшись за кордон из своей тюрьмы, так радовались, что портили ненароком платье королевы, путали министра с мажордомом, входили в телефонную будку отеля, думая, что это лифт. Пьяные делегации – это ужасно, но гораздо ужаснее делегации трезвые.
С сыном на пьянке

 

Константин Устинович Черненко, ставший кандидатом в члены ПБ и потому отправленный в капстрану (впервые в жизни) на съезд датских коммунистов. Не пил ни грамма из-за болезни, прибыл с персональным врачом и охранниками и поселился в посольстве, где сразу запахло аптекой, что трудно вязалось со стабильными ароматами перегара. В первое же утро после завтрака по мановению жезла помощника я, как положено, предстал перед Черненко и вкратце поведал об «агентурно-оперативной обстановке» в стране, почтительно всматриваясь (даже вслушиваясь) в неподвижный круглый лик. Был я до омерзения трезв, и потому еще больше подчинен идеям верноподданничества, вкрадчив и льстив, но чуть не опрокинул стаканчик, когда на совершенно секретном совещании Константин Устинович сообщил о последних грандиозных достижениях в нашем сельском хозяйстве. Но удержался, не выпил – и в тот же день неприятность: водитель машины, где восседали Черненко и посол, так заслушался беседой великих, что проехал на красный свет прямо под автобус, тот еле успел затормозить… В тот же вечер убеждали Черненко поднять зарплату нищающим гражданам великой державы, и в этих целях провели высокого гостя по улочкам, где располагались самые дорогие магазины. Двигались группой человек в десять: шефы всех ведомств, партком, профком. «Как же вы живете? – изумлялся потрясенный Константин Устинович, самолично увидев, что цена туфель выше зарплаты посла. – Как же живут датские трудящиеся?» – забота о них никогда не покидала наших лидеров. 65-летие Черненко в Копенгагене, и не о выпивке речь, а о подарке, и проблема в том, чтобы наклонить чашу, но не пролить ни капли: вдруг отвергнет? Сильные мира сего берут не у всех, а резидент по положению ближе к егерям, нежели к сановным охотникам. В результате набор мелочей: пепельница с русалкой, термометр с варяжским кораблем, вазочка с видами Копенгагена и несколько гномов с красными симпатичными носами, именуемых в Скандинавии троллями. И грянул праздничный день, и прибыла поутру шифровка с поздравлениями от Андропова (у шефа КГБ наверняка имелся список всех великих дат, от Пушкина до членов и кандидатов Политбюро), и переступил я в назначенное время порог кабинета, который от присутствия почти члена ПБ, казалось, раздвинулся в стенах. Торжественно зачитал реляцию Председателя, блиставшую оригинальностью: «от души… на благо Родине… здоровья, успехов в работе и счастья в личной жизни», готовясь вручить сувениры и надеясь на отеческий поцелуй, о котором рассказывал бы внукам до конца дней. Константин Устинович хитро улыбнулся и по-простецки вздохнул: «Эх, Юрий Владимирович! Злоупотребляет Юрий Владимирович своим служебным положением!» (Мол, использует служебную шифрсвязь!)
«А вот от меня… от нас… скромные сувениры… тролли…» – «Тролли?» Смятение и удивление на лице при виде красных носов и колпаков. – «Это датские гномы, волшебники для внуков…» – растолковывал дурак. («Сейчас, сейчас притянет меня к груди… сейчас! А в Москве скажет Юрию Владимировичу, какой умный резидент сидит в Дании»). Я чуть расслабил ноги, став пониже, чтобы ему легче было заключить меня в объятия, но черт побери! они любить умеют только мертвых! Как хотелось быть ценимым вождями, служить и поклоняться, чувствовать себя причастным к мудрым политическим деяниям! Особенно тем, кто порой вдруг обнаруживал остроумие или вдруг садился за фортепиано или выдавливал из себя пушкинский (а то и собственный!) стишок…
М-да, мы умели служить, этого у нас никто не отнимет, служить верно и яростно, а потом выпить – и обо всем забыть.
Снова пошло пятнами: дом рыбака и охотника на Сахалине, вечно пьяный хозяин, два года назад опрокинувший в море лодку с семьей. Он вспарывает брюхо горбушам, заполняя марлю икрой, опускает в раствор соли, он бродит вокруг дома, собирая пустые бутылки, на которые и пьет. Пятничный заезд, три переполненных автобуса с отдыхающими, уже в дрезину упившимися, они шумно вылезают и с ходу пьют остервенело, словно в последний раз, они, качаясь, танцуют, гремя «На диком бреге Иртыша». И все это у таежного леса, объятого свежими и сочными запахами, рядом с прозрачной рекой полураздетые бабы изливаются в похабных частушках, хозяин уже спит мертвым сном, в воскресенье автобус отбывает, к среде хозяин просыпается и бродит, собирая бутылки. Цикл закончился.
Еще пятно по контрасту: чинно сбираются на охоту румяные датские дяди в бриджах и высоких обтягивающих щиколотку рыжих ботинках со шнуровкой, черные лимузины, торжественный развоз охотников по местам, глоток виски из плоской фляги с серебряным горлышком и в черной коже, сообщающей, как писали в прошлом веке, приятное тепло рукам. И егеря стучат, лупят палками по кустам, оттуда, словно тарелочки в тире, круто взмывают в небеса фазаны, – пиф-паф! ой-ой-ой! – пробитое тело замирает в воздухе, резко тормозит и жалким комочком рушится на землю. Гости возвращаются к столу, за ними на вездеходе с прицепом следуют цветастые трупики фазанов, их раскладывают на земле в мистическое каре. Парад фазанов, ритуал священный, пьют не только аквавит, но и стародатский ликер, похожий на итальянский фернет бранка, горький настой из благовонных трав.
Иностранцы сраные, пижоны говяные, да разве так пьют?!
Что нам белесые варяги?! Скучны, как дохлая треска! Что Конотоп, что Копенгаген, все начинается на «ка»! Люблю собачек я и кошек, их много в городе и вне, и вечно со своих подошв ножом соскабливаю «ге». По пляжу побежишь за водкой, тебе тепло и хорошо. А рядом голые красотки лежат с распущенными жо. Сидим на озере, косые, и каждый – лоб и эрудит. И тихо спит советник синий на чьей-то огненной груди.
В добротном пьянстве важны сюжет и интрига, иначе оно вырождается в тупой алкоголизм: хочется увозить трех сестер в Москву, рубить вишневый сад, разыгрывать друзей по телефону от имени председателя КГБ. Но все равно скручивает и душит тоска, мир рассыпается, люди исчезают, и остаешься совершенно один, не считая бутыли. Выручает телефон – лучший друг человека и панацея от одиночества. Одна беда: ночью приятели спят, и приходится звонить туда, где еще не поздно – в Нью-Йорк, Лондон, Рио-де-Жанейро. Сюжеты, обрывки фраз, ухмылки, allegro ma non roppo, прошлогодний снег, жизнь, allegro vivace, хохот («Как же ты полез по балкону в окно, ведь это восьмой этаж!»), andante fredo, амиго, помнишь, как ты выдрал в отеле перо из чучела павлина, а потом в ресторане бросал в метрдотеля кусками жареной рыбы? Кто в жутко дорогих ботинках «Ллойдс» бродил по воде вдоль морского берега, проверяя их на прочность? Кто изображал из себя президента США? Разве можно орать члену ЦК, что ты – русский коммунист и потому можешь путешествовать по миру без разрешения каких-то инстанций? Не стреляйте больше из газового пистолета, у меня до сих пор во рту – словно спалили куриные перья. Танцевали, пели под оркестр «как же это было? как же это было!» (Кикабидзе), а потом оказалось, что никакого оркестра в тот вечер в ресторане не было. Не сидите долго в ресторанных сортирах, хотя там хорошо спится: проклятые служители стучат в кабину и кричат «пора!», им все равно, народ испохабился, хочет взяток, норовит урвать…

 

Завтра в восемь, как всегда, на вокзале рядом с буфетом,
где пьяницы хлещут водяру и запивают мадерой,
в зале ожидания, где навалом, вповалку лежат тело за телом,
где бабки в платках на тюках и младенцы ревут на руках
                                                                оглашенно.
Приляжем рядом, осторожнее, носом не ткнись по ошибке
в румяную пятку…

 

Это я, бедолага, влюблен и рифмую. Я иду по вокзалу, и мне легко. Я родился в мае, когда Телец уже перекрыт Близнецами, я легко запоминаю прочитанное, люблю общество, развлечения и вкусно поесть, имею хорошую деловую интуицию, люблю одеться комильфо, потому считаюсь богаче, чем есть на самом деле, я ревнив, обладаю врожденным чувством гармонии, ритма и цвета, из таких выходят превосходные должностные лица, служащие и лидеры в правительственных организациях и армии, гороскопы едины и в том, что я верный и надежный друг, а также могу быть доброй терпеливой няней и исцелителем, склонен к садоводству, имею отличное телосложение, но тем не менее подвержен болезням горла, носа и верхней части легких.
Твердою рукою, не квадратной, без холма Венеры, с короткими ногтями (наклонность к сердечным болезням, недомоганиям туловища и нижних частей тела), легко покрытой волосами, что указывает и на энергичность, и на флегматичность, пока еще твердою рукой я наливаю в пластмассовый стаканчик, прихваченный дома, и пью.
Истина в вине, пьяное чудовище!
Назад: Глава восьмая Рутина героических будней. Погружение в высокие сферы науки Москва, 1969-1976
Дальше: Глава десятая Вновь на оперативной работе. Вершитель судеб Великобритании. Работа с Кимом Филби Москва, 1974-1976