12
Дед Герман с бабкой Юрьевной до войны не только сплавлялись по Волге, но и вообще много путешествовали по центральной России, смотрели памятники архитектуры, что важно для всех ценителей изящного, а для искусствоведов особенно. Помню, как они взахлеб рассказывали о новгородских церквях – на Нередице, на Волотовом поле и на Ковалёве, в юности успели их повидать во всей красе, расписанными сверху донизу. Рожденным после войны эти потрясающие древнерусские памятники достались уже отреставрированными, восставшими из руин. Фрагменты фресковой росписи, сохранившиеся на стенах, теперь укреплены и поставлены под охрану. Тонны земли из отвалов, выросших вокруг уничтоженных артобстрелом церквей, были пропущены сквозь проволочное сито. Найденные осколки штукатурки были отмыты, пронумерованы и разложены по цветам. Многолетние титанические усилия реставраторов дали невероятный результат: из тысяч и тысяч кусочков пазла к нам вернулись, казалось, навсегда утраченные лики, которые теперь можно увидеть в Новгородском музее. А знаменитая ктиторская фреска снова заняла свое исконное место на правой южной стене Нередицы, ее собрала и закрепила реставратор Татьяна Ромашкевич. Глядя на нее, особо остро ощущаешь, как мог бы выглядеть весь расписанный объем, которого мы лишились. Великолепие красок, жившее в памяти моих стариков, теперь существует лишь на довоенных черно-белых фотографиях, то есть утрачено навсегда.
Еще бабка с дедом любили ездить в Коктебель, где собиралась московская компания. Правда, к литераторам, загоравшим на собственном пляже, они отношения не имели. Заходить на территорию Дома творчества писателей считалось зазорным. “Пляжи для писателей, читателям же – фиг”, – споет позже Юлий Ким. Презрение к любой номенклатуре ненавязчиво прививалось мне с детства.
По совету участкового терапевта Алёхина бабка однажды вывезла меня в Крым. Считалось, что самый полезный месяц на море – май, когда солнце еще не такое жаркое.
Мы сели в поезд. Ночью, где-то в Джанкое, я проснулся от сильного удара – качнуло весь состав. Бабка успокоила меня, объяснив, что к нам только что прицепили паровоз. Линия электропередачи в Джанкое кончалась, дальше ехали на угле. Утром, едва выпив чаю, я выскочил в коридор и прильнул к окну – ждал и дождался затяжного поворота, когда идущий впереди паровоз был отлично виден. Он был длинный и черный, дым из трубы заносил в окна сладковатый запах угольной пыли, лицо мое скоро стало черным, как у негра. Бабка решительно опустила окно и повела меня в туалет, где долго отмывала мылом.
На крымских станциях, пока паровоз заливали водой из огромной трубы на водокачке, я наблюдал, как струя рвется из серебристого раструба в ненасытное брюхо огромной бочки, и не хотел уходить, пока вода не начала стекать по черным бокам паровозной цистерны, усеянной большими заклепками. Отвлечь меня можно было только едой.
Богатый московский поезд встречали даже ночами. Во время стоянок, а они были длинными, площадь вокруг вокзала превращалась в шумный базар. Я воспринял это людское столпотворение как особый праздник – на московских рынках я еще не бывал и впервые столкнулся со свободной советской торговлей, поразившей меня размахом и объемом.
На перроне вдоль центральных вагонов стояли женщины с корзинами, накрепко связанными полотенцами, – так легче было переносить их на плече. Там, под чистыми тряпицами, в эмалированных кастрюлях, мисках, тарелках и тарелочках лежали дымящиеся вареники, пироги, пирожки и огромные картофелины. В темноте поблескивали стеклянные банки с огурцами и помидорами, плававшими в остро пахнувшем укропом и чесноком рассоле. Изобилие еды, спрятанной в глубине плетеной тары, напоминало дворовые “секретики”. Сбрызнутая холодной водой зелень, круги пластового творога и козьего сыра лежали прямо на земле – на газетах, старых рушниках или гладкоструганых дощечках. Еще торговали семечками, ватрушками, сушеной таранькой, огромными черными сухими котлетами, каждая размером с мою сандалию, и страшными кольцами кровяной колбасы. Бабка рассказала, что делают ее в чане, где долго варят подсоленную кровь, помешивая ее огромной ложкой, чтобы та не свернулась. Рассказ был таким страшным, что кровяную колбасу на неизвестной южной станции я запомнил навсегда. Мы купили вареную картошку, посыпанную зеленым луком и политую прозрачным желтым маслом, два соленых огурца и два помидора, по пирогу с яйцом и зеленым луком и несколько теплых ватрушек, пряно пахнувших корицей. Почти все наши попутчики накупили семечек, пива и тараньки. Платформа вмиг покрылась шелухой и пустыми бутылками, за которыми охотились местные мальчишки. Бутылки можно было сдать по двенадцать копеек за штуку – хорошие по тем временам деньги.
Пиво в нашей семье почему-то не пили. Как-то на дачной станции, взяв себе большую кружку пива из бочки, а мне стакан кваса, дед сказал, что когда я вырасту, он сводит меня в хорошую пивную. Потом он еще обещал мне дегустацию вина, но обещаний не сдержал. С разного рода напитками я познакомился сам – на то была улица.
Посреди степи наш поезд встал. Впереди начиналась одноколейка, и мы пропускали встречный состав. Проводники открыли двери, предупредив, что стоять будем час. Все высыпали из вагонов. Кто-то уселся выпивать и играть в карты, кто-то просто развалился, подставляя бледное московское лицо майскому солнцу. Мы с бабкой чинно уселись на пляжной подстилке, в стороне от общей толпы, и я запомнил острый запах сухих серо-зеленых кустиков, росших вокруг. Это была степная полынь – главный запах Крыма, который я с тех пор очень люблю. Если повесить пучок полыни в бане, горячая влага проникнет в сухие веточки и аромат разнесется по всей парной. Лучше всего брать полынь золотистую, в ней нет излишней горечи, как у обычной степной, которую мы в южных археологических экспедициях по вечерам после работы бросали в бутылку местного самогона-чемергеса. Полынь превращала пойло в “степной ликер”, как мы называли облагороженный напиток.
Кажется, ехали мы дня полтора. В Феодосии сели в такси и прикатили в Коктебель, встретивший нас маленьким планером, застывшим на постаменте перед въездом в поселок, после войны здесь обосновались спортсмены-планеристы. Планер на постаменте был советским символом этого места, сменившего старое тюркское название, данное ему крымскими татарами, депортированными в 1944 году, на нейтральное “Планерское”.
Поселились мы у Оноприенок, которые летом сдавали комнаты москвичам. На это время семья перебиралась в маленький домик на задах участка. Оноприенки жили недалеко от Габричевских – семьи искусствоведов, имевших в Коктебеле собственный дом, где они жили с мая до глубокой осени. С ними бабка издавна дружила, к ним мы заходили каждый день, пили чай с вареньем, и, пока взрослые разговаривали, мы с девочкой, кажется, дальней родственницей хозяев, имени которой я не запомнил, залезали на каменную стену, ограждавшую участок, и сидели, спрятавшись от всех, в буйных зарослях фиолетового миндаля и акации. Трава в саду и камни ограды были усыпаны белыми лепестками отцветающей вишни.
Девочка была старше меня на год или два, и я с интересом слушал ее рассказы. Как-то вечером, после заката, когда море, тихое и маслянистое, лежало огромным пятном внизу под горой, далеко-далеко на воде вспыхнул, погас и опять вспыхнул огонек. И тут моя новая подружка рассказала историю про Ассоль и алые паруса, которая, как потом выяснилось, совсем не походила на описанную в книге Александра Грина. Говорила она тихим шепотом, иногда почти приникая к моему уху, от чего по коже бежали мурашки, а в ухе было щекотно. Речь шла про проданную на невольничьем рынке в Турции девушку-сироту, которая сумела сбежать от фашистов и ушла воевать к партизанам – на шхуну с алыми парусами. Капитаном этой шхуны был дед моей подружки, боевой офицер, чья фотография висела у них в доме. Так вот, однажды ночью в дедушкин дом пришли фашисты и повели его с бабушкой на расстрел. Но дедушка был очень сильным, он разорвал веревки, поубивал фашистов из нагана и убежал с бабушкой в горы. Потом они нашли шхуну, организовали партизанский отряд, стали плавать по Черному морю и бороться с фашистами. К ним-то и пришла сбежавшая от врагов Ассоль, и ее приняли в партизаны. “Они там, в море, видишь? – шептала девочка и прикладывала палец к губам: – Только тсс! Это тайна. Об этом никому нельзя рассказывать”. И я поклялся молчать. Я ей поверил, хотя знал, что никаких фашистов уже нет, мы их победили. Ее рассказ был таким убедительным!
Иногда по ночам огонек снова загорался на горизонте – шхуна бороздила морские просторы. Она и сейчас там, только увидеть ее удается не всем.
Слово “фашист” было главным ругательством во дворе. И очень обидным. Если кого-то так называли, ответ следовал незамедлительно: “Сам фашист!” – кричали обзывавшемуся в лицо, а иногда и бросались на него с кулаками. Другое дело – партизаны, они защищали всех “обиженных и угнетенных”, как сказала коктебельская подружка. От того ее рассказа осталось волшебное ощущение доверия, почти счастья, долго меня не покидавшее. Много сильнее, чем то, что я ощутил, увидав Милкин “секретик”.
Огонек на море загорался с наступлением сумерек каждый день. Девочкин дед в папахе со звездочкой (как на той фотографии) неизменно стоял за штурвалом – в штиль и в непогоду, любые бури были ему не страшны. Вслед за одиноким огоньком начинали зажигаться звезды и слышался стрекот цикад. Теплый ночной воздух источал ароматы цветущего сада и каким-то образом был связан с огромной тайной, в которую я был посвящен.
Много позже я узнал, о каких “фашистах” шла речь. В тридцать седьмом году в дом деда моей подружки, красного командира, пришли и забрали его с женой. Их маленькую дочь воспитала тетка.
У Габричевских, как это часто бывает в хлебосольных домах, по вечерам собиралась большая компания, но я почему-то запомнил только одну милую старушку (возможно, и не старую вовсе женщину, но какую-то скрюченную и морщинистую), которая каждый день вставала ни свет ни заря, уходила в горы и возвращалась перед обедом с охапкой тюльпанов. Несколько раз она приносила цветы и нам. А еще она ходила собирать каперсы. Слово было незнакомое, старушка объяснила, что каперсы солят, а потом варят с ними суп. Она так восторгалась этими каперсами, что было понятно: этот редкий деликатес можно найти только в крымских горах. Загадочное слово жило во мне долгие годы, пока, после перестройки, каперсы не начали продавать в магазинах. Сварив солянку, я оценил их по достоинству, но особого восторга не испытал. Впрочем, это и понятно – собранные на коктебельских лугах, мелкие нераспустившиеся бутоны колючего кустарника выглядели самыми вкусными на свете.