II
На следующее утро Клотильда проснулась в шесть часов. Она легла спать, поссорившись с Паскалем; они сердились друг на друга. И ее первым чувством было какое-то беспокойство, глухая печаль, желание немедленно примириться, чтооы избавиться от гнетущей тяжести.
Быстро вскочив с постели, она приоткрыла ставни обоих окон. Солнце, стоявшее уже высоко, ворвалось в комнату дву мя золотыми потоками. Легкий ветерок, веявший свежестью и весельем ясного утра, вливался в эту сонную комнату, всю наполненную милым, ароматом юности. Усевшись на краю постели, девушка задумалась. В простой узкой сорочке она казалась еще тоньше. У нее были длинные стройные ноги, изящный и крепкий стан с округлой шеей, круглой грудью, полными и гибкими руками. Ее затылок и очаровательные плечи поражали необыкновенной белизной и шелковистой нежностью кожи. В переходном возрасте, между двенадцатью и восемнадцатью годами, она была чересчур большой и нескладной, она взбиралась на деревья не хуже любого мальчишки. Потом бесполый подросток превратился в это утонченное существо, полное любви и очарования.
Она обводила рассеянным взглядом стены комнаты. Несмотря на то, что Сулейяд был отстроен в текущем столетии, его обстановку, несомненно, обновили в эпоху Первой Империи: на старинных обоях из набивного ситца были изображены головы сфинксов в веночках из дубовых листьев; кое-где яркокрасный цвет обоев уже превратился в розовый, даже не в розовый, а почти в оранжевый. На двух окнах и вокруг кровати еще сохранились занавески, но их, должно быть, часто стирали, и они выцвели еще сильней. Этот поблекший нежный пурпур цвета зари поистине отличался большой изысканностью. Стоявшая здесь когда-то кровать, обтянутая той же тканью, пришла в такую ветхость, что ее пришлось заменить другой, из соседней комнаты, низкой и очень широкой, в том же стиле ампир, из массивного красного дерева, с медными украшениями. Ее четыре угловые колонки наверху оканчивались такими же головами сфинксов, какие были изображены на обоях. Вся остальная мебель была в том же роде: шкаф с цельными дверцами и колонками, комод с мраморной белой доской, окруженной деревянным бортиком, высокое тяжелое зеркало на ножках, кушетка на прямых ножках и стулья с прямыми спинками в виде лиры. Но величественную кровать, занимавшую середину стены против окон, украшало покрывало, сделанное из старой шелковой юбки времен Людовика XV, а жесткая кушетка, заваленная грудой подушек, казалась привлекательно мягкой. Две этажерки и стол были также задрапированы старинным шелком, затканным цветами и найденным в недрах стенного шкафа.
Наконец Клотильда начала одеваться, натянула чулки, набросила на себя белый пикейный капот и, сунув ноги в туфли из серого полотна, быстро направилась в туалетную комнату, расположенную в глубине дома и выходившую в сторону, противоположную фасаду. Она отделала ее очень просто, обтянув стены суровым полотном с синими полосками. Туалетный столик, два шкафа и стулья из полированного соснового дерева составляли всю обстановку. Тем не менее здесь чувствовалось какое-то естественное и тонкое, чисто женское кокетство. У Клотильды оно появилось вместе с ее красотой. Несмотря на прорывавшиеся иногда упрямство и мальчишество, она стала покорной, нежной и хотела, чтобы ее любили. Дело в том, что она росла на свободе, ее научили только читать и писать. Позднее, «приняв участие в работе дяди, она приобрела довольно широкое образование. У них не было никакого определенного плана занятий, но особенно она пристрастилась к естественным наукам, открывшим ей все об отношениях мужчины и женщины. Она сохранила свою девственную чистоту, как нетронутый плод, без сомнения, благодаря неведомому ей самой религиозному ожиданию любви. Это глубокое женское чувство заставляло ее оберегать себя, чтобы принести в дар все свое существо, чтобы целиком раствориться в человеке, которого она полюбит.
Она заколола волосы, умылась и, не сдержав своего нетерпения, тихо открыла двери комнаты, на цыпочках, бесшумно прошла через большой рабочий кабинет. Ставни были еще закрыты, но в комнату проникало достаточно света, чтобы не наткнуться на мебель. У противоположного конца, у дверей доктора, она нагнулась, стараясь не дышать. Встал ли он уже? Что сейчас делает? Она ясно услышала, как он расхаживает маленькими шажками, вероятно, одеваясь. Клотильда никогда не входила в эту комнату, где он предпочитал хранить некоторые свои работы, всегда запертую, как святая святых. Внезапно она забеспокоилась, что, открыв двери, он может застать ее. Она ощутила глубокое смятение. То была борьба гордости с желанием проявить свою покорность. Одно мгновение ей так сильно захотелось помириться, что она едва удержалась, чтобы не постучаться в дверь. Но как только послышались приближавшиеся шаги, она бросилась бежать со всех ног.
До восьми часов ее нетерпение непрерывно возрастало. Каждую минуту она глядела на часы стоявшие на камине в ее комнате, часы в спиле ампир из позолоченной бронзы в виде колонны, возле которой улыбающийся Амур взирал на уснувшее Время. Обычно она выходила в столовую к первому общему завтраку в восемь часов, а пока она тщательно занялась своим туалетом: причесалась, обулась, надела платье из белой ткани в красный горошек. Осталось еще четверть часа — нужно было убить время. Тогда она вспомнила, что давно хотела пришить кусочек кружева, под шантильи, к своей рабочей блузе, этой черной блузе, которая в конце концов стала казаться ей слишком мальчишеской и неженской. Но как только часы пробили восемь, она бросила шитье и быстро спустилась вниз.
— Сегодня вы будете завтракать одна, — спокойно сказала ей Мартина в столовой.
— Почему это?
— Так. Доктор позвал меня к себе, и я подала ему яйцо в полуоткрытую дверь. Теперь он снова толчет и процеживает. Мы не увидим его раньше полудня. —
Клотильда стояла ошеломленная, с побледневшими щеками. Потом, выпив на ходу стакан молока и захватив маленький хлебец, она отправилась вместе со служанкой в кухню. В нижнем этаже, кроме столовой и кухни, была нежилая комната, где хранился картофель. В прежнее время, когда доктор принимал больных на дому, он давал в этой комнате советы, но уже давно письменный стол и кресла были перенесены оттуда в его кабинет. При кухне была еще одна маленькая клетушка, комната старой служанки, очень чистенькая, с комодом орехового дерева и монашеской кроватью, задернутой белым пологом.
— Ты думаешь, он снова взялся за изготовление своей настойки? — спросила Клотильда.
— Ну, конечно! А что же еще? Ведь — сами знаете — он не ест, не пьет, когда это на него находит.
Тогда вся досада Клотильды излилась в тихой жалобе:
— Боже мой, боже мой!
Мартина отправилась убирать ее комнату, а она в отчаянии, не зная, чем заняться до полудня, захватила в прихожей зонтик и ушла в сад кончать свой завтрак.
Прошло уже почти семнадцать лет с тех пор, как доктор Паскаль, решив покинуть свой дом в новом городе, купил Сулейяд за двадцать тысяч франков. Для себя он искал уединения, а своей девочке, которую брат прислал из Парижа, ему хотелось предоставить как можно больше радости и простора. Сулейяд высился над равниной при въезде в город. Некогда это было большое имение, а теперь оно занимало не больше двух гектаров, так как землю постепенно распродали, участок за участком, а во время постройки железной дороги оно лишилось последних годных для обработки полей. Да и дом наполовину был уничтожен пожаром. Из двух зданий уцелело только одно квадратный, четырехфасадный, как говорят в провинции, флигель, крытый толстой розовой черепицей, с пятью окнами на улицу. Доктор купил дом с обстановкой, поэтому, прежде чем въехать туда, он велел лишь починить и заделать ограду для большего своего спокойствия.
Клотильда горячо любила это уединенное маленькое царство, которое можно было обежать в десять минут и где еще сохранились уголки со следами прошлого величия. Но в это утро она вошла сюда с чувством подавленного гнева. Несколько минут она постояла на террасе, по обе стороны которой росли столетние кипарисы, высившиеся, словно две исполинские свечи из темного воска, видные за три лье отсюда. Склон, на котором была расположена усадьба, доходил до железной дороги. Каменные стенки сухой кладки поддерживали уступы красной земли, где погибли последние виноградные лозы. На этих гигантах-ступенях росли только ряды чахлых олив и миндальных деревьев с жиденькой листвой.
Жара между тем стала невыносимой. Клотильда наблюдала маленьких ящериц, — они проворно шныряли по раздавшимся каменным плитам террасы среди мохнатых кустов каперса. Открывавшаяся перед ней широкая даль, казалось, раздражала ее, и она направилась к винограднику и огороду, за которыми Мартина, несмотря на свой возраст, упорно ухаживала сама, только для самой, черной работы вызывая раза два в неделю какого-нибудь мужчину. Отсюда Клотильда свернула: направо, вверх в сосняк, в небольшой сосновый лесок. Это было все, что осталось от великолепных сосен, когда-то покрывавших возвышенность. Но и здесь она чувствовала себя неспокойно: сухие иглы трещали под ногами, деревья издавали смолистый удушливый запах. Она быстро прошла вдоль ограды, миновала ворота, выходившие на фенульерскую дорогу — отсюда до первых домов Плассана было минут пять ходу, — и наконец очутилась на току, огромном току, радиус которого равнялся двадцати метрам, что одно могло свидетельствовать о прежнем значении усадьбы. Это был старинный ток, нечто вроде широкой эспланады, вымощенной, как в эпоху римского владычества, круглым булыжником. Сухая короткая трава золотистого цвета покрывала его, словно пушистый толстый ковер. Как хорошо было некогда здесь бегать, валяться, долго лежать на спине в те часы, когда в глубине бесконечного неба появляются первые звезды!
Раскрыв зонтик, Клотильда медленно пересекла ток. Теперь, обойдя всю усадьбу, она очутилась слева от террасы, позади дома, под раскидистыми ветвями огромных платанов, отбрасывавших в эту сторону густую тень. Сюда выходили два окна из комнаты доктора. Клотильда подняла глаза: ведь она пришла сюда лишь потому, что у нее внезапно вспыхнула надежда увидеть его. Но окна оставались закрытыми, и ей стало так больно, словно кто-то проявил к ней жестокость. Только после этого она заметила, что все еще держит в руке свой маленький хлебец, о котором совсем позабыла, и, укрывшись под деревьями, нетерпеливо принялась за него с аппетитом, свойственным молодости.
Старая платановая роща, еще один след былого великолепия Сулейяда, была прелестным уголком. В знойные летние дни под этими деревьями-великанами с чудовищно толстыми стволами царствовал зеленый полумрак, стояла приятная свежесть. Когда-то здесь был разбит французский сад; теперь от него остались только заросли букса, очевидно, не боявшегося тени, — он необычайно разросся во все стороны высокими кустами. Особенное очарование придавал этому тенистому приюту фонтан. То была простая свинцовая трубка, вделанная в колонну; струйка воды толщиною с мизинец непрерывно била оттуда, не иссякая даже в самую сильную засуху, и бежала дальше, вливаясь в обомшелый широкий бассейн, позеленевшие камни которого очищали только раз в три-четыре года. Когда все соседние колодцы оскудевали, источник Сулейяда сохранял свою силу. Без сомнения, огромные столетние платаны вокруг были его сыновьями. Днем и ночью, в продолжение веков, эта тонкая струйка воды, ровная и неиссякающая, звеня хрусталем, пела все ту же невинную песенку.
Клотильда, побродив среди буксов, достигавших ее плеч, стола у фонтана. Тут стояло несколько плетеных стульев, — иногда здесь пили кофе. Теперь она старалась не поднимать головы, делая вид, что поглощена своей работой. Все же время от времени она как будто бросала сквозь деревья взгляд в пылающую даль, по направлению к каменному току, раскаленному, как жаровня, под жгучими лучами солнца. На самом же деле взгляд ее сквозь длинные ресницы обращался вверх, к окнам доктора. Там ничего не было видно, даже тени. Ею стала овладевать какая-то все усиливающаяся печаль, какая-то злоба, — возможно ли терпеть это пренебрежение, это презрение, которое он начал к ней питать после вчерашней ссоры? А она-то встала сегодня с таким желанием немедленно примириться! Он же нисколько не спешит, — значит, не любит, если может так долго на нее сердиться. Она становилась все мрачнее и возвращалась к прежним мыслям о борьбе, снова решив ни в чем не уступать.
К одиннадцати часам Мартина, перед тем как готовить горячий завтрак, присоединилась к ней со своим вечным чулком в руках; когда ей нечего было делать, она вязала даже на ходу.
— Знаете, он все еще сидит там, наверху, будто волк, за своей чудной стряпней!
Клотильда пожала плечами, не поднимая глаз от вышивания.
— Ох, барышня, слышали бы вы, чего только о нем не рассказывают! Госпожа Фелисите верно вчера говорила, что тут и правда есть от чего краснеть… Мне, никому другому, сказали прямо в лицо, что он убил старого Бютена. Вы, наверное, помните этого бедного старика, что болел падучей и умер на большой дороге.
Воцарилось молчание. Заметив, что девушка стала еще мрачнее, Мартина, все быстрее двигая спицами, продолжала:
— Я-то ничего в этом деле не понимаю, а вот бесит меня это его занятие… Ну, а вы, барышня, как? Одобряете эту стряпню там, наверху?
Клотильда быстро подняла голову, уступив порыву захватившего ее пылкого чувства:
— Послушай, я в этом понимаю не больше твоего, но, мне кажется, ему грозят большие неприятности… Он нас не любит…
— Наоборот, барышня, он нас любит!
— Нет, нет, не так, как мы его!.. Если бы он нас любил, он был бы здесь, с нами, он не губил бы там, наверху, свою душу, нас и наше счастье из желания спасти весь свет!
Обе женщины, полные ревнивой заботы, обменялись взглядами, блеснувшими нежностью, и снова, скрытые в этой густой тени, молча принялись за работу.
Доктор Паскаль работал наверху, в своей комнате, с чувством полного и спокойного удовлетворения. Медицинской практикой он занимался всего двенадцать лет, со времени своего возвращения из Парижа и до переезда в Сулейяд. Накопив немного больше ста тысяч франков, он поместил их в надежные руки и всецело посвятил себя любимым занятиям. Практику он сохранил только в дружеском кругу, но не отказывался навестить нуждающегося в нем больного, никогда не посылая ему затем счета. В тех случаях, когда ему платили, он бросал деньги в ящик своего стола. Это были карманные деньги, предназначавшиеся для опытов и случайных прихотей, — прибавка к процентам с капитала, — которых ему вполне хватало на жизнь. Он не обращал внимания на дурную славу чудака, которую заслужил своими повадками, и был счастлив, только занимаясь исследованием вопросов, так интересовавших его. Все это для многих было неожиданностью: ученый, чьей гениальности, по их мнению, вредило слишком живое воображение, остался в Плассане, в захудалом городишке, где он, вероятно, даже не мог бы найти необходимых медицинских инструментов. Но Паскаль прекрасно понимал преимущества, которые он нашел именно здесь: во-первых, нерушимый покой, затем непочатый край для изучения его излюбленной проблемы наследственности. В этом провинциальном уголке он знал каждое семейство и мог проследить скрытую сторону жизни в двух-трех поколениях. Кроме этого, недалеко было море. Почти каждое лето он выезжал на берег изучать жизнь в ее бесконечном плодородии там, где она зарождается и множится, — в глубине беспредельных вод. Наконец, в больнице Плассана имелся анатомический зал, находившийся почти в полном его распоряжении. Это была большая светлая и спокойная комната, где вот уже больше двадцати лет все трупы, не вытребованные для погребения, проходили через его скальпель. Очень скромный и застенчивый, доктор Паскаль вполне удовлетворялся перепиской со своими старыми профессорами и несколькими новыми друзьями по поводу замечательных сообщений, которые он иногда посылал в Медицинскую Академию. Всякое воинствующее честолюбие было чуждо ему.
К специальному изучению законов наследственности его привела работа над явлениями беременности, которою он занялся сначала. Как всегда бывает, случайность и здесь сыграла свою роль, предоставив ему трупы беременных женщин, умерших во время холеры. Позднее он стал следить за всеми случаями смертных исходов, пополняя свои наблюдения, устраняя пробелы. Образование зародыша, развитие плода день за днем в утробный период его жизни — вот что он хотел изучить. Таким образом, он составил свод весьма точных, определенных наблюдений. Именно тогда и предстал перед ним во всей своей волнующей таинственности вопрос о начале всего, о зачатии. Почему и как возникает новое существо? Каковы законы жизни — этого бурного потока существ, составляющих мир? Он не ограничивался изучением трупов и расширял свои исследования наблюдением над живыми людьми. Его поражало постоянство некоторых явлений, встречавшихся среди его пациентов; в особенности же внимательно он изучал свою собственную семью, превратившуюся в его главный опытный участок, — с такой четкостью и полнотой отвечали его ожиданиям обнаруженные там случаи. И вот, по мере того как накоплялись и классифицировались факты в его записях, он попытался построить общую теорию наследственности, при помощи которой можно было бы объяснить все ее проявления.
Уже много лет он настойчиво бился над решением этой головоломной задачи. Он исходил из двух принципов — подражания и созидания: наследственности, или воспроизведения существ под знаком сходства, и врожденности, или воспроизведения существ под знаком отличия. Что до наследственности, то здесь он допускал лишь четыре разновидности: наследственность прямую, когда ребенок по своим душевным и телесным признакам повторял отца и мать; наследственность не прямую, по боковой линии — сходство с дядями и тетками, двоюродными братьями и сестрами; наследственность возвратную — повторение типа предков через несколько поколений; наконец, наследственность случайную, под влиянием предшествующего брака, — так первый самец может определить тип всех последующих детенышей самки, если он даже не является их отцом. Что же до врожденности, то здесь сумма признаков как бы создает совершенно новое или кажущееся таковым существо; физические и духовные качества родных сочетаются в нем таким образом, что нельзя найти сходства с кем бы то ни было в отдельности.
Вернувшись к двум понятиям наследственности и врожденности, Паскаль установил дальнейшее их подразделение. Наследственность он свел к двум основным типам: случаям явного сходства ребенка с отцом или матерью, преобладания индивидуальных особенностей того или другого, и случаям смешения отцовских и материнских признаков. Смешение, восходя от менее совершенного к более совершенному, в свою очередь, могло выразиться в трех формах: сочетании, рассеянном проявлении и полном слиянии. Врожденность же проявляет себя одинаково, как следствие химического соединения двух веществ, которые производят новое, совершенно отличное от них обоих.
Таковы были выводы из значительного количества наблюдений, сделанных не только в области антропологии, но и зоологии, ботаники и садоводства. Затруднения возрастали, когда Паскаль пытался обобщить все эти разнообразные явления, добытые путем анализа, создать теорию, способную объяснить их. Он чувствовал себя на колеблющейся почве гипотезы, которую видоизменяет каждое новое открытие. И если он не мог удержаться от того или другого вывода вследствие присущей человеческому разуму потребности в заключениях, то все же он обладал достаточно широким умом, чтобы оставить вопрос открытым. Так он последовательно перешел от геммул Дарвина, от его теории пангенезиса, к перигенезису Геккеля через «корневище» Гальтона. Затем он предвосхитил теорию, впоследствии с полным успехом доказанную Вейсманом: он выдвинул мысль о существовании чрезвычайно тонкой и сложной субстанции, зародышевой плазмы, часть которой всегда остается в запасе у каждого нового существа, чтобы быть, в свою очередь, переданной в целости и неприкосновенности из поколения в поколение. Казалось, все этим объяснено; но какая новая бесконечная тайна в этих чертах сходства, которые передаются сперматозоидом и яичком и которых человеческий глаз не может различить даже при помощи самого сильного микроскопа! И он приготовился к тому, что его теория может вдруг оказаться несостоятельной; он смотрел на нее лишь как на временное объяснение, удовлетворявшее при современном положении проблемы, при непрерывном исследовании жизни, самый источник которой, по-видимому, всегда будет ускользать от нас!
О, эта наследственность! Какой повод для бесконечных размышлений! Не проявлялось ли неожиданное, чудесное в том, что сходство детей и родителей не бывало полным, математически точным? Для своего семейства он построил родословную, логически обоснованную, где наследственные признаки, поровну разделенные на отцовские и материнские, передавались из поколения в поколение. Но жизнь на каждом шагу опровергала эту теорию. Наследственность, вместо того, чтобы стать сходством, была лишь стремлением к этому сходству, ограниченным средой и обстановкой. Все это привело его к тому, что он называл гипотезой недоразвития клеток. Жизнь есть только вид движения, сообщающего, в свою очередь, движение наследственности, поэтому клетки, делясь и размножаясь, сталкиваются, теснятся, взаимно уничтожают друг друга, проявляя каждая унаследованное ею стремление. Если во время этой борьбы более слабые клетки сдаются, то в конечном итоге можно наблюдать значительные отклонения, совершенно другие признаки. Не здесь ли причина врожденности, столь противной ему, то есть неизменной изобретательности природы? Он сам, до такой степени не похожий на своих родителей, — чему он обязан этим? Подобным ли случайностям или, быть может, скрытой наследственности, которую он некоторое время признавал? Ведь всякое родословное дерево своими корнями уходит в глубину человечества, к первому человеку. Нельзя происходить от одного предка: всегда может быть сходство с родоначальником более отдаленным, неизвестным. Однако он отвергал атавизм. По его мнению, несмотря на поразительный пример из жизни собственного его семейства, сходство через два или три поколения должно угаснуть в силу случайностей, неожиданных воздействий, тысячи всевозможных обстоятельств. Здесь должно иметь место беспрерывное становление, вечно новая форма, сообщающая первый толчок, передающая эту мощь, это потрясение, которое вдыхает жизнь в материю и которое есть сама жизнь. Вопросы все время множились. Наблюдается ли с течением времени физический и духовный прогресс? Увеличивается ли мозг в зависимости от возрастающего знания? Можно ли надеяться в будущем на больший разум и счастье? Кроме этих вопросов, был еще один, совершенно особый, загадочность которого долго его волновала: отчего при зачатии бывает мальчик, отчего девочка? Удастся ли когда-нибудь научно предвидеть пол или хотя бы объяснить его? Он написал по этому поводу чрезвычайно интересную статью, в которой привел множество фактов, но в конечном счете признал полную свою беспомощность, несмотря на проведенные им самые упорные исследования. Без сомнения, проблема наследственности так глубоко захватывала его именно потому, что она оставалась до сих пор темной, широкой и неисследованной, как во всех неразвитых науках, где ученым руководит воображение. Наконец, длительное изучение наследственности туберкулеза укрепило его неустойчивую веру во врача-исцелителя, внушив благородную, безумную надежду возродить человечество.
В конце концов доктор Паскаль обладал только одной верой — верой в жизнь. Жизнь была единственным божественным проявлением. Жизнь — это бог, великий двигатель, душа вселенной. И эта жизнь располагала лишь одним орудием — наследственностью; наследственность создала мир. Таким образом, если бы удалось ее познать, овладеть ею, чтобы распоряжаться как угодно, то мир можно было бы сотворить по своему собственному усмотрению. Он стоял лицом к лицу с болезнями, страданиями и смертью, и в нем пробуждалось воинствующее сострадание врача. О, не болеть, не страдать, возможно реже умирать! Его мечты завершались этой мыслью: ведь можно ускорить всеобщее благополучие, создать прекрасное и счастливое будущее, вмешавшись в жизнь и обеспечив здоровье всех. Когда все станут здоровыми, сильными и умными, человечество, поднявшись на более высокую ступень, будет единым, бесконечно мудрым и счастливым. Разве в Индии за семь поколений не превращают судру в брамина, возвышая таким образом самого отверженного из людей до наиболее совершенного? И так как в своем исследовании туберкулеза он пришел к заключению, что, хотя он не передается по наследству, но каждый ребенок чахоточного представляет собою благоприятную почву, где туберкулез развивается с исключительной легкостью, то, по его мнению, нужно было только укрепить эту истощенную наследственностью почву, чтобы дать ей возможность сопротивляться паразитам или, вернее, разрушительным ферментам, о существовании которых в организме он догадался задолго до открытия микробов. Придать силы — этим разрешается все; придать силы — значит также придать волю и развить ум, укрепляя весь организм.
К этому времени Паскаль, читая какую-то старую медицинскую книгу пятнадцатого века, был поражен одним способом лечения, так называемым «врачеванием прописями». Чтобы излечить болезнь, достаточно было взять у барана или быка тот же самый, но здоровый орган, приготовить из него бульон и дать больному.
Теория основывалась на излечении подобного подобным. При болезни печени, как утверждалось в старой книге, случаям выздоровления не было числа. Здесь воображение доктора заработало. Почему не испробовать? Он хотел возродить ослабленных наследственностью и страдавших недостатком нервного вещества, стало быть, он должен дать им это вещество в нормальном и здоровом виде, только и всего. Однако способ изготовления бульона казался ему слишком примитивным. Вместо этого он решил растирать мозг и мозжечок барана в ступе, смачивая их дистиллированной водой, затем сливал и процеживал полученную таким образом настойку. Действие этой настойки он испытал сначала на своих больных, прописывая ее внутрь с малагой, но не достиг заметных результатов. Уже отчаявшись, он внезапно был поражен новой мыслью, пришедшей ему в голову во время впрыскивания морфия шприцем Праваца больной, страдавшей коликами в печени. Что, если он попробует таким же способом делать подкожное впрыскивание своей настойки? Вернувшись домой, Паскаль немедленно произвел опыт над самим собой, сделав впрыскивание в поясницу, повторяя его затем утром и вечером. Первые впрыскивания, дозой в один грамм, не привели ни к какому результату. Удвоив и затем утроив дозу, он однажды утром, проснувшись, с восторгом почувствовал бодрость двадцатилетнего юноши. Постепенно дойдя до пяти граммов, он стал дышать более свободно и работал с такой ясной мыслью, с такой легкостью, как давно не бывало. Он прекрасно чувствовал себя и был полон жизнерадостности. Получив из Парижа пятиграммовый шприц, он был поражен прекрасным действием лечения — больные вставали через несколько дней, словно поднятые новой волной жизни, деятельной, трепещущей. И все же его способ был еще слишком эмпирическим и грубым, он предвидел всевозможные опасности, в особенности он боялся вызвать закупорку сосудов в случае, если бы настойка почему-либо оказалась недостаточно очищенной. Затем он подозревал, что бодрость его выздоравливающих больных отчасти объяснялась лихорадочным состоянием после впрыскиваний. Но ведь это было лишь начало — метод лечения усовершенствуется позже. Разве уже и теперь он не добился чуда? Разбитые параличом начинали ходить, чахоточные выздоравливали, даже у сумасшедших время от времени прояснялось сознание.
Это открытие алхимии двадцатого века окрыляло его беспредельной надеждой. Он верил, что нашел лекарство от всех болезней, жизненный эликсир, долженствующий победить слабости человеческой природы, эту единственную реальную прилику всех страданий. То был истинный и научный источник юности: даруя силу, здоровье и волю, он мог создать совсем новое, более совершенное человечество.
В то утро, запершись в своей комнате, выходившей на север и затененной платанами, где вся обстановка состояла лишь из железной кровати, конторки красного дерева да большого письменного стола со ступкой и микроскопом, Паскаль с необыкновенными предосторожностями заканчивал изготовление своей настойки. Он уже растер нервное вещество барана в дистиллированной воде, теперь нужно было его процедить и сделать чистый отстой. Наконец он получил маленькую бутылочку мутноватой жидкости опалового цвета с голубоватым отливом и долго рассматривал ее на свет, как будто там была заключена кровь, обновляющая и спасающая мир.
Легкий стук в дверь и настойчивый голос вернули его к действительности.
— Что ж это такое, сударь? Уже четверть первого. Разве вы не хотите завтракать?
Действительно, внизу, в большой прохладной столовой, его ожидал завтрак. Ставни оставались там все время запертыми, только одну из них сейчас приоткрыли. Это была веселая комната с деревянными панно жемчужно-серого цвета, обведенными синими полосками. Стол, буфет, стулья были в том же стиле ампир, как и обстановка всего дома в прежние времена; старое красное дерево резко выделялось на светлом фоне своим густым цветом. Висячая лампа из полированной меди, всегда тщательно начищенная, сверкала, как солнце, а на стенах четыре большие пастели цвели левкоями, гвоздиками, гиацинтами и розами.
Доктор Паскаль весело вошел в столовую.
— Забавно! Я ведь и на самом деле забыл. Мне хотелось окончить… Вот она, совсем свежая и очень чистая. Теперь можно творить чудеса!
И он указал на флакончик, который в порыве восторга захватил с собой. Но Клотильда стояла молча, с суровым видом. Глухая досада ожидания снова пробудила в ней прежнюю враждебность; еще утром она пылала нетерпеливым желанием броситься ему на шею, а теперь она не двигалась с места, словно охладела и отдалилась от него.
— Так! Мы еще дуемся, — заметил Паскаль, не утрачивая своего хорошего настроения. — С твоей стороны это гадко!.. Неужели тебя не восхищает мой колдовской напиток, воскрешающий мертвых?
Он сел за стол, Клотильда — против него. Теперь ей пришлось ответить.
— Ты прекрасно знаешь, учитель, — сказала она, — как я восхищаюсь всем, что ты делаешь… Мне бы хотелось только одного — чтобы другие точно так же восхищались тобой. Но смерть этого бедного старика Бютена…
Паскаль не дал ей докончить.
— О! — воскликнул он. — Эпилептик, умерший во время припадка?.. Ты в скверном настроении, не будем больше говорить об этом, ты огорчишь меня и испортишь мне день.
К завтраку были поданы яйца всмятку, котлеты и крем. Снова наступило молчание. Клотильда, несмотря на свою досаду, ела с большим аппетитом. Она и не думала скрывать его из кокетства. И Паскаль, смеясь, снова обратился к ней:
— Меня успокаивает то, что у тебя здоровый желудок… Мартина, подайте же барышне еще хлеба.
Как всегда, старушка прислуживала за столом, поглядывая на них спокойно и непринужденно. Время от времени она даже заговаривала с ними.
— Сударь, — сказала она, отрезав хлеба, — мясник принес счет. Платить ему или нет?
Паскаль взглянул на нее с удивлением.
— Почему вы меня об этом спрашиваете? Ведь вы всегда платили, не спрашивая меня.
Действительно, распоряжалась всеми деньгами Мартина. С капиталов, помещенных у плассанского нотариуса Грангильо, ежегодно получалась кругленькая сумма в шесть тысяч франков. Каждые три месяца в распоряжение служанки поступали полторы тысячи франков; она расходовала их на хозяйство, покупала и платила за все, соблюдая самую строгую бережливость. Ее скупость служила неиссякаемым источником шуток. Клотильда, тратившая чрезвычайно мало, не имела своих денег, а доктор на опыты и на карманные расходы брал деньги из тех трех или четырех тысяч франков, которые он зарабатывал ежегодно. Эти деньги, золото и банковые билеты, валялись в ящике его письменного стола, и он никогда не вел им точного счета.
— Ну конечно, — ответила Мартина. — Я плачу всегда за покупки, которые делаю сама, но на этот раз счет так велик из-за этих бараньих мозгов, которые вам поставлял мясник…
— Ах, вот оно что! — резко прервал ее Паскаль. — Вы, значит, тоже против меня. Ну нет, это уж слишком! Вчера вы обе меня сильно огорчили, и я был сердит на вас. Но я требую, чтобы все это кончилось. Я вовсе не желаю, чтобы мой дом превратился в ад. Две любящие женщины против меня! Да я в таком случае предпочитаю сейчас же сбежать.
Он не был сердит и смеялся, хотя в его голосе чувствовалось беспокойство. Затем он со своим обычным веселым добродушием прибавил:
— Велите мяснику подавать мне мои счета отдельно, если боитесь, что не сведете в этом месяце концы с концами… И вообще, голубушка, не бойтесь: вам не придется расходовать свои деньги, ваша копилка будет цела.
Это был намек на небольшие личные сбережения Мартины. Получая в течение тридцати лет четыреста франков ежегодно, она заработала двенадцать тысяч франков, расходуя на себя только в случае самой крайней необходимости; к настоящему времени сумма ее сбережений возросла, почти утроившись, благодаря процентам и составляла около тридцати тысяч франков. По какому-то капризу, желая, чтобы ее деньги лежали отдельно, она не поместила их у Грангильо. Впрочем, они были обеспечены солидными бумагами.
— Мои припрятанные денежки, — значительно сказала она, — честные денежки. Но вы, сударь, правы. Я скажу мяснику, чтобы он посылал вам счет отдельно, если уж все эти мозги идут на вашу кухню, а не на мою.
Клотильда, которую всегда забавляли шутки по поводу скупости Мартины, улыбнулась этому объяснению, и завтрак окончился более весело. Паскаль предложил пить кофе под платанами: просидев целое утро взаперти, он захотел побыть на свежем воздухе. Кофе подали на каменный стол возле фонтана. Как было хорошо здесь, в тени, около свежей журчащей воды в то время, как вокруг сосновая роща, ток, вся усадьба пылали на послеполуденном солнце!
Паскаль, самодовольно поглядывая на флакончик с нервной субстанцией, поставленный им на стол, шутливо ворчал:
— Итак, милостивая государыня, вы не верите в мой жизненный эликсир, зато верите в чудеса!
— Учитель, — ответила Клотильда, — я верю в то, что мы не знаем всего на свете.
Он сделал нетерпеливый жест.
— Но мы должны знать все… Пойми же, маленькая упрямица, что никогда наука не отмечала ни одного нарушения незыблемых законов, управляющих Вселенной. До сегодняшнего дня в них вмешивался только человеческий разум. Попробуй-ка найти какую-нибудь реальную волю, какой-нибудь умысел там, за пределами жизни!.. Все здесь. В мире нет другой воли, кроме той силы, которая все вызывает к жизни, — к жизни, непрерывно развивающейся и более совершенной.
Он встал, сделав широкий жест. Он словно преобразился, вдохновленный верой, и Клотильда была поражена, увидев, как он молод, несмотря на седые волосы.
— Хочешь, я скажу тебе мой собственный символ веры, раз ты винишь меня в том, что я не согласен с твоим… Я верую в то, что будущее человечества — в развитии разума при помощи знания. Я верую в то, что погоня науки за истиной — божественный идеал, которому должен служить человек. Я верую в то, что все призрак и суета, за исключением сокровищницы медленно завоевываемых истин, которые никогда более не будут утеряны. Я верую, что эти истины, все время возрастая в числе, приведут человека к неизмеримой власти и ясности духа, если не к счастью… Да, я верую в конечное торжество жизни.
И еще более широким жестом он обвел бесконечный горизонт, как бы призывая в свидетели залитые солнцем поля, бурлившие животворными соками.
— Но именно жизнь и есть непрерывное чудо, дитя мое… Открой же глаза, смотри!
Клотильда покачала головой.
— Они открыты, но я не вижу всего… Это ты упрямец, а не я, если не желаешь допустить существования неведомого, в которое сам никогда не проникнешь. О, я понимаю, ты слишком умен, чтобы не знать о нем! Но ты сбрасываешь его со счетов, ты оставляешь неведомое в стороне: оно мешает твоим исканиям… Напрасно ты велишь мне забыть о тайне и идти от известного на завоевание неизвестного, я не могу! Тайна влечет меня и беспокоит!
Он слушал ее, улыбаясь, и радовался ее оживлению, ласково поглаживая ее белокурые локоны.
— Да, да, я знаю. Как и все, ты не можешь жить без иллюзий и заблуждений… Ну ничего, в конце концов мы поймем друг друга. Главное, старайся быть здоровой, это уже половина мудрости и счастья.
— Надеюсь, — продолжал он, изменив тему разговора, — ты все же отправишься со мной и будешь помогать мне в моем чудодейственном путешествии… Сегодня пятница — день моей практики. Когда жара спадет, мы выйдем вместе.
Клотильда, чтобы он не подумал, будто переубедил ее, сначала отказалась, потом согласилась, увидев, как огорчает его ее отказ. Обычно она сопровождала его. Еще долго сидели они под платанами, пока доктор не пошел к себе наверх одеваться. Возвратившись обратно в наглухо застегнутом сюртуке, в шелковой шляпе с широкими полями, он распорядился запрячь Добряка, лошадь, на которой двадцать пять лет объезжал своих больных. Бедный старый Добряк уже почти ослеп; заботясь о нем из благодарности к прежним заслугам, его старались пореже тревожить. Но в этот вечер он был совсем сонный, с тусклым взглядом и искалеченными ревматизмом ногами. Доктор и Клотильда, — узнав об этом, навестили его на конюшне, поцеловали в обе стороны морды я посоветовали отдохнуть на охапке мягкой соломы, которую принесла Мартина. Они решили отправиться пешком.
Клотильда осталась в своем белом платье в красный горошек и только надела большую соломенную шляпу с веточкой сирени. Под ее широкими полями огромные глаза и розовое лицо девушки казались еще очаровательнее. Всякий раз, когда она выходила из дому, такая тоненькая, стройная и молодая, под руку с Паскалем, радостным, сияющим в нимбе своих седых волос, но еще достаточно сильным, чтобы поддержать ее, если нужно было перепрыгнуть через ручеек, прохожие оборачивались и смотрели им вслед, — настолько оба они были веселы и прекрасны. И сегодня, когда они сворачивали с фенульерской дороги к пристани Плассана, болтавшие у дома кумушки сразу затихли. Действительно, он напоминал царя древних времен, каким его изображают на картинах: могучий, добрый, нестареющий, он идет, положив руку на плечо девушки, прекрасной, как день; ее сверкающая юность и покорность служат ему опорой.
Высокий брюнет лет тридцати остановил их, когда они переходили с проспекта Совер на Баннскую улицу.
— Ах, учитель, вы совсем забыли меня! А я все еще ожидаю вашей заметки о туберкулезе.
Это был доктор Рамон, уже два года живший в Плассане, где он нашел отличную практику. Очень красивый, веселый, в полном расцвете сил, он пользовался огромным успехом у женщин; все эти данные счастливо сочетались у него с большим умом и с не меньшим благоразумием.
— А, Рамон, здравствуйте!.. О нет, я вас не забыл, мой друг! Виновата вот эта милая девочка, я ей дал еще вчера переписать заметку, а она не удосужилась сделать это.
Молодые люди непринужденно поздоровались, тепло пожав друг другу руки.
— Добрый день, мадмуазель Клотильда!
— Добрый день, господин Рамон!
За год до этого она болела лихорадкой, к счастью, неопасной, но доктор Паскаль настолько потерял голову, что перестал доверять самому себе. Тогда он попросил своего молодого коллегу помочь и проверить его. С тех пор всех троих связывала какая-то близость, нечто вроде товарищеской дружбы.
— Завтра утром вы получите заметку, я вам обещаю, — сказала Клотильда, смеясь.
Рамон несколько минут шел с ними, проводив их до конца Баннской улицы, — там начинался старый квартал, куда они направлялись. Уже в самой манере, с которой он, улыбаясь, наклонялся к Клотильде, чувствовалась медленно возраставшая, затаенная любовь, терпеливо ожидавшая своего часа для благоразумнейшей развязки. Вместе с тем Рамон почтительно слушал доктора Паскаля, работами которого восхищался.
— Кстати, дорогой друг, как раз я сейчас иду к Гирод. Помните ее? Это вдова кожевника, который умер пять лет назад. После него осталось двое детей: Софи, которой скоро исполнится шестнадцать лет, — к счастью, за четыре года до смерти отца я мог отправить ее в деревню к одной из ее теток, — и сын Валентин, ему недавно исполнился двадцать один год. Чересчур нежная мать оставила его у себя, несмотря на ужасные последствия этого, которыми я ей грозил. Так вот, вы убедитесь, насколько я был прав, когда утверждал, что туберкулез не передается по наследству и что больные родители только подготавливают благоприятную почву, восприимчивую к болезни при малейшем заражении. Сейчас Валентин, живший все время с отцом, болен туберкулезом, а Софи, окрепшая на солнце, пользуется прекрасным здоровьем.
И с торжествующим видом он прибавил, смеясь:
— Конечно, это не мешает мне попытаться спасти Валентина. Он здоровеет прямо на глазах и прибавляет в весе с тех пор как я делаю ему уколы… Ах, Рамон, вы еще сами, сами обратитесь к моим впрыскиваниям!
— А я и не отказываюсь от них. Вы прекрасно знаете, что я во всем следую вам. — И молодой доктор распрощался с ними, пожав обоим руки.
Оставшись вдвоем, они прибавили шагу и тотчас вышли на улицу Канкуэн, одну из самых узких и мрачных в старом квартале. Несмотря на палящее солнце, здесь царствовал сумрак и было прохладно, как в погребе. На этой-то улице, в первом этаже, и проживала Гирод со своим сыном Валентином. Она сама открыла им дверь. Это была худая, истощенная женщина, страдавшая какой-то медленно развивавшейся болезнью крови. С утра до вечера она колола миндальные орехи толстым концом бараньей кости на большом булыжнике, зажатом между колен. Это занятие являлось их единственным источником существования, ибо сын вынужден был оставить всякую работу. Увидев доктора, Гирод улыбнулась: ее Валентин с большим аппетитом съел котлету; это был настоящий кутеж, которого он не позволял себе уже несколько месяцев. Тщедушный, с жидкими волосами и реденькой бородкой, с торчащими скулами, розовевшими на восковом лице, он быстро встал из-за стола, желая показать себя молодцом. Клотильда была взволнована приемом, оказанным Паскалю: его встречали как спасителя, как долгожданного мессию. Эти бедные люди пожимали ему руки, готовы были целовать его ноги, смотрели на него глазами, полными благодарности. Здесь он был всемогущим, был господом богом, — ведь он воскрешал мертвых! Сам Паскаль рассмеялся вселяющим бодрость смехом при виде столь удачных результатов лечения. Правда, больной еще не выздоровел, быть может, впрыскивания только подстегивали его; Паскаль видел его лихорадочное возбуждение. Но разве не было важно выиграть время? Клотильда стояла у окна, повернувшись спиной, пока он сделал ему новый укол. Уходя, она заметила, что Паскаль оставил на столе двадцатифранковую монету. Это бывало часто: он давал деньги своим больным вместо того, чтобы получать от них.
Они навестили еще трех больных в старом квартале и одну даму в новом городе. Выйдя из ее дома, Паскаль сказал:
— Знаешь, если бы у тебя хватило на это отваги, то прежде, чем зайти к Лафуассу, мы завернули бы в Сегиран взглянуть на Софи у ее тетки. Это доставило бы мне большое удовольствие.
Туда было не больше трех километров пути, и прогулка в такую прекрасную погоду обещала быть превосходной. Клотильда весело согласилась; она уже не была сердита на него и чувствовала себя счастливой, идя с ним под руку и прижимаясь к нему. Было пять часов, косые лучи солнца заливали окрестность сплошным потоком золота. Но как только они вышли из Плассана, им пришлось пересечь направо от Вьорны часть обширной равнины, выжженной и голой. Недавно начатый канал, чьи воды должны были возродить весь край, умиравший от жажды, еще не орошал этого места. Под беспощадным солнцем до самого горизонта расстилалась земля то красноватого, то желтоватого цвета, засаженная только чахлыми миндальными деревьями и карликовыми оливами, подстриженными и обрезанными. У них были кривые, согнутые сучья, которые придавали им страдальческий, протестующий вид. Вдали, на голых холмах, виднелись только белые пятна домиков, всюду обведенные черной линией кипарисов. Тем не менее это огромное, лишенное растительности пространство, развертывавшееся широкими складками обеспложенной земли, все в жестких и отчетливых красках, сохраняло плавные классические очертания, проникнутые каким-то суровым величием. А на дороге лежала белоснежная пыль — слой пыли в двадцать сантиметров толщины. Она взлетала широкими летучими клубами от малейшего дуновения ветра и густо запудривала смоковницы и кусты ежевики, росшие по обе стороны дороги.
Клотильда забавлялась, точно ребенок, прислушиваясь к тому, как хрустит пыль под ее маленькими ногами. Она захотела своим зонтиком защитить Паскаля от солнца.
— Солнце бьет тебе прямо в глаза. Ну перейди же на левую сторону.
Но это кончилось тем, что он отнял у нее зонтик и понес его сам.
— Ты сама не умеешь держать зонтик как следует, да и устаешь… К тому же мы почти у цели.
На выжженной равнине уже виднелся зеленый островок — огромная купа деревьев. Это и был Сегиран, усадьба, в которой выросла Софи под присмотром своей тетушки Дьедоннэ, жены сыромятника. Везде, где только пробивался какой-нибудь источник, какой-нибудь ручеек, на этой огненной земле распускалась могучая растительность, всюду падала густая тень, появлялись длинные аллеи, полные чудесной свежести. Здесь росли мощные платаны, каштановые деревья и вязы. Паскаль и Клотильда углубились в аллею, окаймленную великолепными зелеными дубами.
Как только они приблизились к ферме, девушка, ворошившая неподалеку сено, бросив грабли, ринулась к ним навстречу. Это была Софи. Она издали узнала доктора и барышню — так она называла Клотильду. Софи их обожала, но от смущения не могла вымолвить ни слова о чувствах, переполнявших ее и только молча смотрела на них. Она была похожа на своего брата Валентина — такого же маленького роста, с такими же выступающими скулами и светло-русыми волосами. Но в деревне, далеко от зараженного родительского дома, она, казалось, пополнела, ее крепкие ноги ступали уверенно, щеки округлились, волосы погустели. Прекрасные глаза светились здоровьем и благодарностью. Подошла и тетка Дьедоннэ, тоже ворошившая сено; она кричала еще издали, подшучивая с провансальской грубоватостью:
— А, господин Паскаль! Мы не нуждаемся в вас! Тут все здоровы!
Доктор, которому просто-напросто хотелось насладиться зрелищем этих здоровых людей, ответил ей в таком же тоне:
— Надеюсь, что так. А все же эта девочка должна поставить за нас с вами большую свечу!
— Вот уж истинная правда! И она знает это, господин Паскаль, она всякий день вспоминает, что, если бы не вы, была бы она теперь такая же, как ее несчастный брат Валентин.
— Ну, мы его тоже поставим на ноги. Он чувствует себя лучше. Я видел его сегодня.
Софи схватила доктора за руки, крупные слезы выступили у нее на глазах.
— О, господин Паскаль!.. — пролепетала она.
Как все его любили! Клотильда, замечая всюду эти проявления восторженной привязанности, чувствовала, как возрастает ее собственная любовь к нему. Они пробыли там недолго, беседуя в целительной тени зеленых дубов, затем направились обратно в Плассан. Но по пути им осталось зайти еще в один дом.
Это был кабачок последнего разбора на перекрестке двух дорог, весь обсыпанный белой пылью. Против него недавно выстроили паровую мельницу, воспользовавшись старыми зданиями Параду — усадьбы прошлого столетия. Таким образом кабатчик Лафуасс благодаря рабочим с мельницы и крестьянам, привозившим пшеницу, обделывал свои делишки. Кроме того, по воскресеньям у него бывали посетители из соседней деревни Арто. Но ему сильно изменило здоровье, три года он кое-как перемогался, жалуясь на боли; доктор в конце концов распознал начало спинной сухотки. Однако Лафуасс упрямился и не хотел брать служанку. Хватаясь за мебель, он сам прислуживал посетителям. После десятка уколов он снова стал на ноги и всюду кричал о своем выздоровлении.
Теперь он стоял в дверях кабачка, рослый в сильный, с возбужденным лицом, словно пылавшим под шапкой ярко-рыжих волос.
— Я ожидал вас, господин Паскаль. Представьте, вчера я разлил две бочки вина в бутылки и не почувствовал усталости!
Клотильда присела на каменную скамью, а Паскаль вошел в комнату, чтобы сделать Лафуассу впрыскивание. Ей были слышны их голоса: Лафуасс, несмотря на свои здоровые мускулы, был очень чувствителен и жаловался на боль от укола; но все же, по собственному его заявлению, в конце концов, можно немного и потерпеть ради здоровья. Потом он настойчиво стал уговаривать доктора выпить стаканчик какого-нибудь винца. Да и барышня ведь тоже не захочет обидеть его и выпьет наливки. Он накрыл во дворе столик; пришлось с ним чокнуться.
— За ваше здоровье, господин Паскаль! За здоровье всех бедняг, которым вы возвращаете вкус к жизни!
Клотильда, улыбаясь, вспомнила сплетни, переданные ей Мартиной, вспомнила о старике Бютене, в смерти которого обвиняли доктора. А он вовсе и не губит своих больных, — наоборот, его лечение делает чудеса! И в горячей любви, вновь переполнившей ее сердце, она обрела свою прежнюю веру в учителя. Когда они уходили от Лафуасса, она совсем вернулась к Паскалю; он мог ее взять, унести, делать с ней все, что хочет.
Только сейчас, сидя задумавшись на каменной скамье против паровой мельницы, она припомнила одну полузабытую историю. Не здесь ли, не в этом ли здании, теперь черном от копоти и запорошенном мукой, когда-то разыгралась любовная драма? В ее памяти всплыла эта история, все подробности, рассказанные Мартиной, и намеки самого доктора; то было трагическое любовное приключение ее двоюродного брата, аббата Сержа Муре, бывшего тогда священником в Арто, с прелестной девушкой, своенравной и страстной, жившей в усадьбе Параду.
Когда они снова вышли на проезжую дорогу, Клотильда остановилась и показала рукой на обширный угрюмый пустырь. Урожай был уже снят, торчало жнивье, кое-где земля лежала под паром.
— Не правда ли, учитель, здесь был когда-то большой сад? Кажется, ты рассказывал мне эту историю, — сказала она.
Паскаль, радовавшийся до сих пор этому прекрасному дню, сразу вздрогнул и отвечал с мягкой улыбкой, полной глубокой печали:
— Да, да, Параду — огромный сад, рощи, луга, виноградники, цветники, фонтаны и ручьи, низвергавшиеся в Вьорну… Сад, заброшенный целое столетие, сад спящей красавицы, где только одна природа была верховной владычицей… Теперь ты видишь: деревья в этом саду вырублены, все расчищено, выровнено, разделено на участки и продается с публичных торгов. Даже источники, и те иссякли, вместо них это отравленное болото… Каждый раз, когда я прохожу здесь, у меня разрывается сердце!
Она осмелилась задать еще один вопрос:
— Ведь это здесь, в Параду, любили друг друга мой кузен Серж и твоя приятельница Альбина?
Но он больше не замечал ее и продолжал говорить, глядя куда-то вдаль взором, затерявшимся в прошлом:
— Альбина, о боже! Я, как живую, вижу ее в саду, залитом солнцем. Закинув голову, ликующая, она радуется цветам, простым полевым цветам. Она вплела их в свои белокурые волосы, обвила ими шею и тонкие загоревшие руки, приколола к корсажу. Вся она, словно большой букет, благоухающий жизнью… И вот я вижу ее мертвой, задохнувшейся среди своих цветов, на ложе из гиацинтов и тубероз. Она лежит совсем белая, со скрещенными руками, и улыбается… Она умерла от любви! Как они любили друг друга в этом огромном саду, полном соблазнов, на лоне сообщницы-природы! Какой порыв жизни, разрывающий все лживые путы, какое торжество жизни!
Клотильда, взволнованная этим горячим шепотом, не отрывала от него глаз. До сих пор она никогда не осмеливалась спросить его о другой истории — об истории его любви, единственной и тайной, к одной женщине, тоже умершей. Рассказывали, что он лечил ее, но даже не осмелился поцеловать кончики ее пальцев. До сих пор, до шестидесятилетнего возраста, наука и природная застенчивость заставляли его сторониться женщин. И все же, под этими сединами, в нем чувствовалось нетронутое пылкое сердце, готовое раскрыться для страсти.
— А та, что умерла, та, которую оплакивают…
Она запнулась, голос ее дрожал, щеки неизвестно почему вспыхнули румянцем.
— Значит, Серж не любил ее, если дал ей умереть?
Паскаль, казалось, внезапно проснулся и вздрогнул, увидев возле себя Клотильду. Она была так молода, ее прекрасные глаза сверкали и светились в тени широкой шляпы! Что-то произошло, какое-то дуновение коснулось их обоих. Они не взяли друг друга под руку, продолжая идти рядом.
— Ах, дорогая, было бы слишком хорошо, если бы люди сами не портили жизнь! Альбина умерла, а Серж служит теперь священником в Сент-Этропе. Он живет там со своей сестрой Дезире, она славная девушка, к счастью, еще не совсем слабоумная. А он святой, ничего другого о нем не скажешь… Можно быть убийцей и слугой господним.
По-прежнему улыбаясь своей веселой улыбкой, он продолжал говорить о жестокости существования, о всем мрачном и отвратительном в людях. Он любил жизнь и со спокойным мужеством указывал на ее неиссякаемую творческую силу, несмотря на все зло, на все отвратительное, что эта жизнь могла заключать в себе. Пусть она кажется ужасной, все равно она должна быть великой и благодетельной: ведь для того, чтобы жить, прилагается упорная воля. А цель ее? Эта самая воля и огромная незаметная работа, выполняемая ею. Конечно, он был ученый, ясновидящий и не верил в идиллическое человечество, живущее на кисельных берегах молочных рек, — напротив, он видел все зло и все пороки, он извлекал их на свет божий, исследовал и классифицировал в продолжение целых тридцати лет. И для того, чтобы испытывать постоянную радость, ему было вполне довольно его страстного влечения к жизни, восторга перед ее силами — вот, надо полагать, естественный источник его любви к ближним, его братского участия и сочувствия, столь ощутимых под суровой внешностью анатома и кажущимся бесстрастием его работ.
— Да, — заключил он, обернувшись и взглянув в последний раз на угрюмые, пустынные поля, — Параду больше нет. Его разорили, загрязнили, превратили в развалины. Ну и что же! Опять насадят виноградники, вырастет пшеница, все принесет новый урожай… И снова будут любить друг друга когда-нибудь в дни сбора винограда и жатвы… Жизнь вечна, она всегда обновляется и приносит плоды.
Он снова взял ее под руку, и, тесно прижавшись друг к другу, они вернулись в город добрыми друзьями. На небе медленно умирала вечерняя заря в спокойных переливах фиолетовых и розовых красок. И, увидев их обоих — старого царя, благосклонного и могучего, который опирался на руку очаровательной покорной девушки, чья юность служила ему поддержкой, — женщины предместья, сидевшие у своих домов, улыбались растроганной улыбкой.
В Сулейяде их поджидала Мартина. Еще издали они увидели ее взволнованные жесты: мол, как это так, неужто они не собираются сегодня обедать? Когда же они подошли поближе, она заявила:
— Уж придется вам немного подождать. Хоть четверть часика. Я боялась пересушить жаркое.
Они задержались на улице, эти последние вечерние часы были пленительны. Сосновая роща, погруженная в тень, источала бальзамический смолистый аромат. По все еще раскаленному току, где угасал последний отблеск зари, словно пробегала дрожь. То был как бы вздох облегчения: вся усадьба, поля, иссохшие миндальные и скрюченные оливковые деревья отдыхали теперь под высоким побледневшим небом, полным такой прозрачной ясности. А позади дома купы платанов превратились в самую тьму, черную и непроницаемую; оттуда слышалась только вечная песенка хрустальной струи фонтана.
— Смотри-ка, — сказал доктор, — господин Беломбр уже пообедал и наслаждается свежим воздухом.
И он указал рукой на соседнюю усадьбу, где у дома на скамье сидел высокий худой старик лет семидесяти, с длинным морщинистым, изможденным лицом и большими неподвижными глазами. Он был в сюртуке, с тщательно завязанным галстуком.
— Это мудрец, — прошептала Клотильда. — Он счастлив.
— Он? Надеюсь, нет! — решительно возразил Паскаль.
Он ни к кому не чувствовал ненависти, и только г-н Беломбр, школьный учитель в отставке, живший в своем маленьком домике в обществе еще более старого, чем он, глухонемого садовника, отличался способностью выводить его из себя.
— Это был здоровяк, боявшийся жизни, понимаешь? Боявшийся жизни!.. Да, скупой и жесткий эгоист! Если он жил без женщины, то только потому, что боялся необходимости покупать ей башмаки. Он имел дело только с чужими детьми, которые заставляли его страдать. Поэтому он ненавидит детей; по его мнению, они созданы только для порки… Боязнь жизни, боязнь обязанностей и долга, скуки и потрясений! Боязиь жизни заставляет отказываться от ее радостей, чтобы не испытать ее несчастий! Понимаешь, такая трусость меня возмущает, я не могу ее простить… Надо жить, жить всем своим существом, жить полной жизнью! Пусть лучше страдания, одни только страдания, чем такое отречение, такое уничтожение в самом себе всего живого и человеческого!
Господин Беломбр встал и маленькими шажками, не спеша прошелся по аллее своего сада. Клотильда, все время молча смотревшая на него, наконец сказала:
— Все же есть радость и в отречении. Отречься, не жить, хранить себя для тайны — разве не в этом заключалось все великое счастье святых?
— Если бы они не жили, — воскликнул Паскаль, — они не могли бы стать святыми!
Но он почувствовал, что она снова восстает против него, что она опять готова от него ускользнуть. В тревожных исканиях запредельного таится страх и ненависть к жизни. И он рассмеялся своим добродушным смехом, таким мягким и примиряющим.
— Нет, нет!.. На сегодня довольно. Давай не спорить больше, давай крепко любить друг друга… И — слышишь? — нас зовет Мартина, идем обедать!