Книга: Доктор Паскаль
Назад: XII
Дальше: XIV

XIII

Клотильда получила телеграмму Паскаля уже после завтрака, около часа дня. В этот день ее брат Максим, продолжавший со все возрастающей грубостью донимать ее своими капризами и вспышками, был особенно настроен против нее. В общем, она мало ему нравилась; он находил, что она слишком проста и серьезна, чтобы его развлекать. Теперь он проводил время вдвоем с маленькой Розой, этой невинной блондиночкой, забавлявшей его. Во время болезни, приговорившей его к неподвижности, он ослабел и забыл о своем эгоистическом благоразумии кутилы, о своем постоянном недоверии к женщинам — этим пожирательницам мужчин. Поэтому, когда сестра захотела сообщить ему, что ее вызывает дядя и она уезжает, ей было нелегко проникнуть к нему — как раз в это время Роза растирала его. Он тотчас согласился и только из вежливости, не особенно настаивая на этом, попросил ее возвратиться поскорее, как только она устроит свои дела.
Все время до отъезда Клотильда была занята укладыванием вещей. Ошеломленная этой внезапной развязкой, вся в лихорадке, она не думала ни о чем, — глубокая радость наполняла ее при мысли о возвращении. Но вот, после обеденной суеты, прощания с братом и невыносимо длинного переезда в фиакре с авеню Булонского леса к Лионскому вокзалу, она очутилась в дамском отделении вагона, и в восемь часов вечера, в холодную, дождливую ноябрьскую ночь, выехала из Парижа. Тогда она успокоилась; но потом, постепенно обдумав все, почувствовала какую-то тревогу, какое-то смутное беспокойство. Что означает этот короткий и настоятельный призыв: «Жду тебя, выезжай сегодня вечером»? Без сомнения, это ответ на ее письмо, в котором она сообщала о своей беременности. Но Клотильда знала, как сильно он хотел, чтобы она осталась в Париже, — ему казалось, что там она будет счастлива, — и ее удивлял этот поспешный вызов. Она ожидала не телеграммы, а письма и думала уехать лишь через несколько недель, сделав все необходимое для брата. Быть может, здесь скрывается что-нибудь другое, например, болезнь и в связи с этим желание, настоятельная потребность видеть ее немедленно? Эти опасения, охватив ее со всей силой предчувствия, стали расти и вскоре овладели ею целиком.
Всю ночь неистовый ливень хлестал в окна поезда, мчавшегося по равнинам Бургундии. Этот потоп прекратился только в Маконе. После Лиона начало светать. У Клотильды были с собой письма Паскаля, и она с нетерпением ожидала утренней зари, чтобы еще раз просмотреть их и вдуматься в эти письма, написанные, как ей казалось, изменившимся почерком.
Сердце ее сжалось: она и правда заметила какую-то неуверенность, словно разорванные надвое слова. Он болен, очень болен; теперь это подозрение превратилось в уверенность, в какое-то подлинное прозрение, где было больше чутья и предвидения, чем трезвых доводов. Весь остальной путь тянулся ужасающе долго; по мере того, как она приближалась к своей цели, возрастала ее тоска. Хуже всего было то, что в Марселе, куда она прибыла в половине первого, ей нужно было ждать поезда в Плассан до трех часов двадцати минут. Три долгих часа ожидания! Она позавтракала на вокзале с такой лихорадочной быстротой, как будто боялась пропустить этот поезд. Потом стала бродить в пыльном саду, переходя от скамейки к скамейке под бледным, но все еще теплым солнцем. Вокруг громыхали омнибусы и фиакры. Наконец она отправилась дальше. Каждые четверть часа поезд останавливался на маленьких станциях. Клотильда глядела в окно вагона; ей казалось, что она уехала больше двадцати лет назад и все вокруг должно было измениться. Когда поезд отошел от Сент-Март, она испытала глубокое волнение, различив вдали на горизонте Сулейяд с его столетними кипарисами у террасы, видневшимися за три лье. Было пять часов, спускались вечерние сумерки. Поезд прогрохотал по подъездным путям на стрелке, и Клотильда вышла из вагона. Она сразу испытала острую боль, увидев, что Паскаль не встречает ее на перроне. От самого Лиона она все время повторяла себе: «Если я не увижу его, как только приеду, значит, он болен». Но, может быть, он на вокзале или договаривается у подъезда насчет фиакра. Она бросилась туда, но увидела только дядюшку Дюрье, извозчика, с которым обычно ездил доктор. Она тотчас стала его расспрашивать. Но старик, молчаливый провансалец, не торопился с ответом. Он ожидал ее здесь со своей коляской и попросил багажную квитанцию, чтобы сначала позаботиться о ее сундуках. Дрожащим голосом Клотильда снова спросила:
— У нас все здоровы, дядюшка Дюрье?
— Ну, конечно, барышня, — ответил он.
Ей пришлось долго расспрашивать его, пока она выяснила, что накануне в шесть часов Мартина поручила ему быть на вокзале к прибытию поезда. Ни он и никто другой не видели доктора вот уже два месяца. Вполне возможно, что он лежит в постели, раз его здесь нет, — в городе поговаривали, что он не очень здоров.
— Подождите, пока я получу багаж, барышня, — закончил Дюрье. — В коляске хватит места.
— Нет, дядюшка Дюрье, это слишком долго. Я пойду пешком.
Почти бегом Клотильда поднялась на откос. У нее так сжималось сердце, что она задыхалась. Солнце уже скрылось за холмами Сент-Март; вместе с первым холодным дыханием ноября с тусклого неба сыпалась серая изморозь. Выйдя на Фенульерскую дорогу, Клотильда снова увидела Сулейяд, и у нее застыла кровь в жилах: дом мрачно темнел в сумерках, ставни были закрыты, на всем лежала печать покинутости и траура.
Но самым жестоким ударом для Клотильды было увидеть Рамона, который, казалось, поджидал ее у входа. Он в самом деле караулил ее и спустился вниз, желая смягчить ужасное потрясение. Клотильда еле переводила дыхание, она бежала платановой рощицей возле источника, чтобы сократить дорогу. Она все еще надеялась увидеть ожидавшего ее Паскаля и, увидев вместо него молодого человека, почувствовала, что произошла катастрофа, непоправимое несчастье. Несмотря на все усилия казаться бодрым, Рамон был очень бледен и взволнован. Он не сказал ни слова, ожидая, пока его спросят. Клотильда тоже молчала, задыхаясь. Так молча они вошли в дом. Он проводил ее до столовой, где они постояли несколько мгновений, по-прежнему безмолвно глядя друг на друга и изнемогая от душевной муки.
— Он болен, не правда ли? — пролепетала наконец она.
— Да, болен, — просто ответил Рамон.
— Я это сразу поняла, увидев вас, — сказала она. — Раз его не было там, — значит, он болен. — И она продолжала настаивать: — Он болен, очень болен, да?
Он не ответил ничего, только побледнел еще сильнее. Клотильда взглянула на него. И вдруг увидела тень смерти на нем, на этих все еще дрожавших руках, которые помогали умирающему, на этом отчаявшемся, усталом! лице, в этих полных смятения глазах, где еще не погас отблеск агонии. Тень смерти лежала на всем облике врача, который двенадцать часов безнадежно боролся с нею.
Тогда она страшно вскрикнула:
— Значит, он умер!
И, пошатнувшись, как будто сраженная молнией, Клотильда упала Рамону на руки; он по-братски обнял ее, рыдая. Оба плакали на груди друг у друга.
Потом, усадив ее на стул, он заговорил:
— Вчера в половине одиннадцатого я отнес на почту телеграмму, полученную вами. Он был так счастлив, так полон надежды! Он мечтал о будущем — еще год, два года жизни… А сегодня утром в четыре часа с ним случился припадок, и он послал за мной. Он сразу понял, что все кончено. Но он надеялся протянуть до шести часов, прожить ровно столько, сколько нужно, чтобы увидеть вас… Болезнь прогрессировала слишком быстро. До последнего вздоха, минута за минутой, он сам описывал ее течение, как профессор на вскрытии в анатомическом зале. Он умер с вашим именем на устах, потеряв всякую надежду, спокойно, как герой.
Клотильда хотела бежать, взлететь по лестнице в комнату, но у нее не хватило сил, и она осталась сидеть, пригвожденная к своему месту. Она слушала, и крупные слезы непрерывно катились из глаз. Каждое слово, весь рассказ об этой стоической смерти отдавались в ее сердце, глубоко врезаясь в память. Она воссоздавала весь этот проклятый день. Теперь всегда он будет жить в ней.
Но ее отчаяние перешло все границы, когда вошедшая в комнату несколько минут назад Мартина сказала жестким голосом:
— Ах, барышня права, что плачет, ведь если хозяин умер, то уж, конечно, из-за нее.
Старая служанка стояла поодаль, у дверей своей кухни; у нее отняли ее господина, убили его, и она глубоко страдала, ожесточившись против всего мира. Для Клотильды она не нашла ни одного ласкового слова, ничем не старалась облегчить горе этой девочки, которую воспитала. Не задумываясь о последствиях своей болтливости, о горе или радости, которые она могла причинить, Мартина почувствовала себя легче: она говорила все, что ей было известно.
— Да, — повторила она, — если он умер, то, конечно, потому, что барышня уехала.
Из глубины своего отчаяния Клотильда возразила ей:
— Но ведь он рассердился и сам заставил меня уехать!
— Полно вам! Слишком уж легко вы пошли на это, лишь бы ни о чем не думать… Ночью, накануне отъезда, я застала хозяина почти без дыхания, так он горевал. Когда я хотела сказать барышне, он мне не велел… Уж я-то видела, что делалось после отъезда барышни. Каждую ночь все начиналось сначала: он еле удерживался, чтобы не написать вам и не позвать обратно… И вот он умер. Все это истинная правда.
Ясный свет озарил сознание Клотильды: она испытывала одновременно и счастье и муку. Боже мой, значит, то, что она однажды заподозрила, было правдой? Но ведь она должна была поверить, убежденная упорной настойчивостью Паскаля, что он не лжет и совершенно искренне сделал выбор между ней и своей работой как человек науки, который сильнее любит свое дело, чем женщину. Тем не менее он лгал и довел свою преданность и самоотречение до того, что погубил себя ради ее воображаемого счастья. И печальной их судьбе угодно было, чтобы он ошибся и сделал всех несчастными.
Клотильда снова возразила в отчаянии:
— Ну как же я могла знать об этом?.. Я повиновалась ему, вся моя любовь была в этом повиновении.
— Ах! — снова воскликнула Мартина. — А вот уж я, мне думается, угадала бы!
Тут вмешался Рамон. Взяв за руки Клотильду, он мягко сказал ей, что тоска могла ускорить роковой исход, но, к несчастью, учитель был и без того приговорен. Болезнь сердца, по-видимому, началась уже довольно давно, тому причиной слишком сильное переутомление, отчасти наследственность, наконец, его поздняя страсть; его бедное сердце не выдержало.
— Поднимемся, — сказала Клотильда. — Я хочу его видеть.
Наверху в комнате ставни были закрыты, даже печальный свет сумерек не проникал сюда. Две восковые свечи горели в подсвечниках на маленьком столике в ногах кровати. Они озаряли бледно-желтым! светом Паскаля, простертого на постели со сложенными, почти скрещенными на груди руками. Ему благочестиво прикрыли глаза. Казалось, он спал; лицо, в разметанных прядях седых волос и бороды, было еще синеватым, но уже успокоенным. Он умер меньше чем полтора часа тому назад. Черты его дышали глубокой безмятежностью, вечным покоем.
Увидев его таким, поняв, что он больше не слышит и не видит ее, что, поцеловав его в последний раз, она потеряет его навеки и останется одна, Клотильда в порыве безутешного горя бросилась к постели.
— О, учитель, учитель, учитель!.. — бессвязно и нежно звала она его.
Она прильнула губами ко лбу усопшего. Он только начал остывать: в нем еще сохранялась какая-то живая теплота, и Клотильде на мгновение показалось, что он еще чувствует эту последнюю ласку, которой так долго ждал. Разве он не улыбается ей, несмотря на это оцепенение, разве не счастлив так, что может теперь окончательно умереть, чувствуя их возле себя: ее и ребенка, которого она носила в себе? Потом, не в силах перенести эту страшную правду, она снова без памяти зарыдала.
Вошла Мартина с лампой в руке. Когда она ставила ее подальше, на каминную доску, она услышала, как Рамон, все время следивший за Клотильдой и обеспокоенный силой ее отчаяния, опасного в ее положении, сказал:
— Я должен буду увести вас отсюда, если вы не возьмете себя в руки. Вспомните, что вы не одна: есть еще маленькое дорогое существо, о котором он говорил мне с таким восторгом и нежностью.
Еще днем Мартина была поражена несколькими случайно услышанными фразами. Теперь она сразу все поняла и, хотя собиралась уйти из комнаты, задержалась и продолжала слушать.
Рамон понизил голос.
— Ключ от шкафа — под подушкой. Он несколько раз просил меня сказать вам об этом… Вы знаете, что нужно сделать?
Клотильда старалась вспомнить и ответить.
— Что нужно сделать? — переспросила она. — С бумагами?.. Да, да, вспоминаю: я должна сберечь папки и передать вам другие рукописи… Не бойтесь, у меня голова на месте, я буду благоразумна. Но я не хочу уходить от него, я проведу ночь здесь. Обещаю вам быть совершенно спокойной.
Она была в таком горе, так твердо решила оставаться с ним, пока его не унесут из дому, что доктор согласился.
— Ну, хорошо, — сказал он. — Я ухожу, меня, вероятно, заждались дома. Потом нужно выполнить некоторые формальности: дать объявление о смерти, позаботиться о похоронах. Я хочу избавить вас от этих хлопот. Не беспокойтесь ни о чем. Я возвращусь завтра утром, когда все будет устроено.
Поцеловав ее, он ушел. И только тогда, вслед за ним, исчезла и Мартина. Положив ключ от входных дверей в карман, она быстро скрылась во мраке наступившей ночи.
Теперь Клотильда осталась одна в комнате. Всюду вокруг в глубокой тишине она чувствовала пустоту своего дома. Она была одна, наедине с мертвым Паскалем. Подвинув кресло к изголовью кровати, она уселась, застывшая, одинокая. Войдя сюда, она сбросила только шляпу; теперь, заметив на руках перчатки, сняла их тоже. Но все же она была в дорожном платье, запыленном, измятом во время двадцатичасового переезда в поезде. Наверное, отец Дюрье уже давно доставил вниз сундуки. Но у нее не осталось больше сил, и ей даже не пришло в голову умыться и переодеться; опустившись в кресло, она сидела совершенно уничтоженная. Сожаления, невыносимые угрызения совести мучили ее. Зачем она послушалась? Зачем согласилась уехать? Он жил бы, если бы она осталась с ним, — Клотильда была глубоко убеждена в этом. Она бы его так любила, так ласкала, что он непременно бы выздоровел. Каждый вечер она убаюкивала бы его в своих объятиях, согревала своей молодостью, вдыхала жизнь своими поцелуями. Когда не хотят, чтобы смерть отняла любимое существо, то остаются с ним, жертвуют ему своей жизнью и прогоняют смерть. Если она потеряла его, если не может, обняв, разбудить его от вечного сна, то виновата в этом она. Она была просто глупа, не поняв его; она сделала низость, не пожертвовав ему собою; она виновница всего и будет нести вечную кару за то, что уехала. Ведь простой здравый смысл, не говоря уже о чувстве, должен был крепко держать ее здесь, как покорную любящую рабу, пекущуюся о своем господине.
Тишина была такой глубокой и полной, что Клотильда на мгновение отвела глаза от лица Паскаля, чтобы бросить взгляд на комнату. Но вокруг она различала лишь неясные тени; лампа сбоку освещала стекло большого зеркала, похожего на пластинку из тусклого серебра; две свечи бросали на потолок два рыжеватых пятна. В это мгновение Клотильда вспомнила, какие короткие и холодные письма он ей писал, и поняла, как мучительно трудно было ему заглушить свою любовь. Сколько ему нужно было сил, чтобы осуществить свой возвышенный и губительный замысел, имевший целью создать ее счастье! Он упорно стремился исчезнуть, спасти ее от своей старости и нищеты. Он хотел, чтобы она была богата, чтобы она могла наслаждаться своей молодостью вдали от него. Это было полное самоотречение, полное растворение в любви к другому. И Клотильда испытывала благодарность, глубокую нежность, смешанную с какой-то обидной горечью против злой судьбы. Потом вдруг перед ней пронеслись счастливые годы, ее юность и молодость, проведенные с ним, таким добрым и веселым. Она вспоминала, как он постепенно покорял ее своей страстью, как она после короткой вражды, на время разделившей их, почувствовала себя в его власти. С какой восторженной радостью, желая безраздельно принадлежать ему, она отдалась, когда он пожелал ее! Эта комната, где теперь его сковывал холод смерти, была еще согрета трепетным теплом их страстных ночей.
Пробило семь часов, и Клотильда вздрогнула от легкого звона, раздавшегося в глубокой тишине. Чей голос это был? Она опомнилась и взглянула на маятник, столько раз отбивавший часы наслаждения. У этих старинных часов был дрожащий голос старой няньки, забавлявший их, когда они в темноте лежали в объятиях друг друга. И все вещи вокруг теперь были полны воспоминаний. В бледно-серебристой глубине большого зеркала, казалось ей, вновь возникали их лица — они приближались к ней, неясные, почти слитые вместе, с пробегающей на устах улыбкой, как в те восхитительные дни, когда он подводил ее к зеркалу, чтобы украсить какой-нибудь драгоценностью, каким-нибудь убором, которое он приберегал с утра, охваченный безумным желанием дарить. И столик с горевшими на нем двумя восковыми свечами был тот же самый маленький столик, за которым они скудно пообедали однажды вечером, когда у них не было хлеба и когда она устроила ему царский пир. А сколько маленьких любовных воспоминаний можно было найти в комоде с белой мраморной доской в резной деревянной раме! Как было весело им на этой кушетке с прямыми ножками, когда Клотильда натягивала на себя чулки, а он подразнивал ее! Даже обивка из старинного выцветшего ситца, цвета зари, шепотом напоминала ей обо всем веселом и нежном, что было сказано между ними, об их любовных шалостях, даже о фиалковом запахе ее волос, который он так любил. Потом, когда семь ударов, так отозвавшихся в ее сердце, замерли, Клотильда снова перевела взгляд на неподвижное лицо Паскаля и снова забыла о себе.
В этом состоянии все возраставшего забытья она немного спустя услышала рыдания. Кто-то быстро, как вихрь, ворвался в комнату; это была бабушка Фелисите. Но Клотильда даже не пошевельнулась, не сказала ни слова, настолько оглушило ее горе. Мартина, не ожидая приказания, которое, конечно, было бы ей дано, сбегала к старой г-же Ругон и сообщила ей ужасную новость. Фелисите сначала была изумлена такой быстрой развязкой, потом очень расстроилась и поспешила сюда с шумными изъявлениями своей печали. Поплакав над мертвым сыном, она поцеловала Клотильду, которая, словно во сне, ответила на ее поцелуи. С этой минуты, несмотря на оцепенение, Клотильда чувствовала, что в доме есть еще кто-то другой, — в комнате началась какая-то суета, какой-то непрерывный приглушенный шум. Это была Фелисите — она плакала, потихоньку входила и выходила, что-то устраивала, зачем-то всюду шарила, с кем-то шепталась, усаживалась в кресло, чтобы тотчас же встать. К девяти часам она окончательно решила уговорить свою внучку поесть. Уже два раза она принималась потихоньку журить ее за упрямство и теперь снова прошептала ей на ухо:
— Клотильда, детка моя, право, ты поступаешь нехорошо… Тебе нужно запастись силами, иначе ты не выдержишь до конца.
Но Клотильда упорно отказывалась, отрицательно качая головой.
— Ты, конечно, позавтракала на станции в Марселе, — продолжала Фелисите, — но ведь с тех пор ты ничего не взяла в рот… Разве это умно? Я вовсе не желаю, чтобы ты тоже заболела… У Мартины есть бульон. Я велела ей приготовить жиденький суп и добавить к нему цыпленка… Сойди вниз и скушай хоть кусочек, один маленький кусочек, а я посижу здесь.
Но Клотильда с тем же страдальческим видом отрицательно качала головой. В конце концов она пробормотала:
— Оставь меня, бабушка, умоляю тебя… Я не могу, этот кусочек застрянет у меня в горле.
Она не произнесла больше ни слова. Но она не засыпала, упорно всматриваясь широко раскрытыми глазами в лицо Паскаля. Она просидела так несколько часов, неподвижная, прямая, строгая, словно душа ее была где-то там, очень далеко, вместе с умершим. В десять часов она услышала шум — это Мартина заправляла лампу. К одиннадцати часам Фелисите, бодрствовавшая в кресле, вдруг забеспокоилась, вышла из комнаты и тут же вернулась снова. Потом началось хождение взад и вперед, бабушка нетерпеливо посматривала на молодую женщину, все так же сидевшую без сна, с широко открытыми, устремленными в одну точку глазами. Пробило полночь, в ее измученном мозгу, словно гвоздь, который мешает уснуть, сидела неотвязная мысль: зачем она послушалась? Если бы она осталась, она бы согрела его своей молодостью, он бы не умер! Только к часу ночи она почувствовала, как эта мысль расплывается и исчезает в каком-то страшном сновидении. Обессиленная горем и усталостью, Клотильда погрузилась в тяжелый сон.
Старая г-жа Руган, когда Мартина известила ее о внезапной смерти сына, была потрясена неожиданностью, но к печали сейчас же присоединился гнев. Как? Паскаль, умирая, не захотел ее видеть, даже заставил служанку поклясться, что она не сообщит ей об этом! Ее как будто стегнули хлыстом до крови — словно борьба, которую она вела с ним всю жизнь, продолжалась и за гробом. Потом, наскоро одевшись, она примчалась в Сулейяд, и ею сразу, с неистовой силой, овладела мысль об этих ужасных папках и рукописях, которыми был набит шкаф… Дядюшка Маккар и тетушка Дида умерли, она больше не боялась того, что называла тюлеттским проклятием. Несчастный маленький Шарль — тоже умер, и вместе с ним исчезло еще пятно наследственности — одно из самых унизительных для семьи. Остались только папки, мерзкие папки, угрожавшие торжеству той легенды о Ругонах, которую она создавала целую жизнь. На старости лет эта легенда стала ее единственной заботой — ее творением, победе которого она упорно посвящала последние силы своего деятельного и хитрого ума. Долгие годы она без устали стерегла эти папки; казалось, она сражена, но она возобновляет борьбу, всегда на ногах, всегда в засаде. Ах, если бы ей наконец завладеть ими и истребить! Омерзительное прошлое было бы уничтожено, завоеванная с таким трудом слава семьи была бы избавлена от всякой опасности и, наконец, свободно расцвела бы, утвердив всю эту ложь в истории. И Фелисите уже видела, как все три квартала Плассана приветствуют ее, словно королеву, с достоинством носящую траур по низвергнутой империи. Поэтому, когда Мартина известила ее, что приехала Клотильда, она по мере приближения к Сулейяду бежала все быстрее, подстегиваемая опасением прибыть слишком поздно.
Устроившись в доме, Фелисите, однако, тотчас успокоилась. Не к чему торопиться — впереди целая ночь. Тем не менее она захотела, чтобы Мартина была при ней неотлучно; она отлично знала, как нужно воздействовать на это простодушное создание, увязшее в узких догматах своей религии. Вот почему, сойдя в неубранную кухню посмотреть, как жарится цыпленок, она прежде всего постаралась выразить свою глубокую скорбь по поводу того, что ее сын умер, не примирившись с церковью. Она расспрашивала служанку, требовала от нее малейших подробностей. Мартина только безнадежно покачивала головой: нет, священник не приходил, барин даже не перекрестился! Только одна она, преклонив колени, прочитала отходную молитву, но этого, наверное, недостаточно для спасения души. И все же она горячо молила господа бога принять его прямо в рай!
Устремив глаза на цыпленка, поворачиваемого на вертеле перед ярко пылавшим огнем, Фелисите продолжала тихо с озабоченным видом:
— Ах, бедняжка, да ведь попасть в рай ему больше всего помешают гнусные бумаги, которые несчастный оставил там наверху в шкафу. Я сама не пойму, как это до сих пор в них не ударила молния и не превратила их в пепел. Если мы только выпустим их из рук, это будет хуже чумы, это бесчестие, и он навеки попадет в преисподнюю.
Мартина слушала ее, побледнев от страха.
— Значит, по-вашему, — сказала она, — уничтожить их было бы доброе дело? И душа хозяина успокоилась бы?
— Господи боже мой! Еще бы!.. Да если мы захватим эти дрянные бумажонки, я брошу их сюда, в огонь, — вот что! И тогда вам незачем будет подкладывать сюда хворосту. На одних этих рукописях можно изжарить трех таких цыплят.
Мартина, взяв уполовник, стала поливать маслом цыпленка. Казалось, она тоже обдумывала это.
— Но ведь у нас их нет… — сказала она. — На этот счет я слышала разговор, который могу вам передать… Это было, когда барышня поднялась в комнату. Доктор Рамон спросил ее, помнит ли она распоряжения, полученные ею, наверное, еще до отъезда. И она ответила, что помнит: она должна хранить у себя папки, а все остальные рукописи — передать ему.
Фелисите дрожала от волнения, она не могла скрыть свое беспокойство. Она уже видела, как папки ускользают от нее, и не только папки, но и все эти исписанные страницы, весь неизвестный труд, таинственный и непонятный, который, по ее узкому и фанатичному разумению старой спесивой мещанки, мог привести только к скандалу.
— Нужно действовать! — воскликнула она. — Сейчас же, в эту же ночь! Быть может, завтра будет уже слишком поздно.
— Я отлично знаю, где ключ от шкафа, — вполголоса сказала Мартина. — Доктор сказал об этом барышне.
Фелисите тотчас насторожилась.
— Ключ? Где же он? — спросила она.
— Под подушкой, под головой у хозяина.
Несмотря на яркое пламя горевшего хвороста, как будто подул тонкий ледяной ветерок. Обе старухи замолчали. Слышно было только, как шипит сок, капавший с цыпленка на противень.
Быстро пообедав одна, г-жа Ругон поднялась наверх вместе с Мартиной. С того времени, хотя они больше не разговаривали, между ними установилось полное согласие; решено было еще до рассвета завладеть бумагами каким угодно способом. Самый простой заключался в том, чтобы взять ключ из-под подушки. Клотильда уснет в конце концов: она казалась совершенно обессиленной и должна уступить усталости. Нужно было только дождаться этого. И они стали следить за нею, потихоньку, на цыпочках, ходить из рабочего кабинета в комнату, подстерегая, когда же наконец закроются большие неподвижные глаза молодой женщины. Пока одна проверяла, как обстоит дело в спальне, другая изнывала от нетерпения в кабинете, где коптила лампа. Так продолжалось до самой полуночи, через каждые четверть часа. Бездонные глаза, полные мрака и безграничного отчаяния, были широко открыты. Около двенадцати ночи Фелисите уселась в кресло в ногах кровати, решив не покидать своего поста, пока ее внучка не заснет. Не отводя от нее взгляда, она с раздражением отметила, что Клотильда почти ни разу не опустила ресниц, продолжая смотреть на Паскаля с той безутешной пристальностью, которая не позволяет заснуть. Потом она почувствовала, как в этой игре ее самое охватывает сонливость. Взбешенная, она больше не могла оставаться здесь и снова отправилась к Мартине.
— Бесполезно! Она не заснет! — сказала Фелисите глухим, прерывающимся голосом. — Нужно придумать что-нибудь другое.
Ей уже пришла в голову мысль взломать шкаф. Но старые дубовые дверцы казались неприступными, а не менее старые петли держались прочно. Чем взломать замок? Не говоря уже о том, что поднимется ужасный грохот и его, наверное, услышат в соседней комнате.
И все же она подошла к закрытым дверцам и стала ощупывать их пальцами, стараясь найти поврежденное место.
— Если бы у меня был инструмент… — начала она.
Мартина, более спокойно настроенная, прервала ее, воскликнув:
— О, нет, нет, сударыня! Нас накроют!.. Подождите, может, барышня уснет.
Она на цыпочках проскользнула в спальню и тотчас вернулась обратно.
— Ну вот, она спит!.. Глаза у нее закрыты, и она совсем не шевелится.
Тогда обе вместе, сдерживая дыхание, стараясь, чтобы не заскрипел паркет, с бесконечными предосторожностями пошли посмотреть на Клотильду. Она действительно уснула, и ее сон был так глубок, что старухи преисполнились решимости. Однако они боялись ее разбудить, нечаянно прикоснувшись к ней, — кресло ее стояло у самой кровати. Кроме того, засунуть руку под подушку покойника и обокрасть его — ведь это страшное кощунство, перед которым они испытывали страх. А вдруг им придется потревожить его покой! А вдруг он шевельнется от толчка?! Они бледнели при мысли об этом.
Фелисите, протянув руку, уже приблизилась к постели, но отступила.
— Я слишком маленького роста, — пробормотала она. — Попробуйте вы, Мартина.
Служанка, в свою очередь, подошла к кровати. Но ее охватила такая дрожь, что и она, боясь упасть, принуждена была отойти назад.
— Нет, нет, я не могу, — сказала она. — Мне кажется, что хозяин сейчас откроет глаза.
Дрожащие, растерянные, стоя перед навеки недвижимым Паскалем и впавшей в забытье Клотильдой, сломившейся под бременем своего вдовства, они еще немного побыли в этой комнате, где царили глубокая тишина и величие смерти. Быть может, они поняли благородство жизни, полной возвышенного труда, запечатленное в чертах этой немотствующей головы, которая охраняла собственной тяжестью свое творение. Свечи горели бледным пламенем. Дуновение священного ужаса изгнало обеих женщин из комнаты.
Фелисите, некогда такая смелая, не отступавшая ни перед чем, даже перед проливаемой кровью, бежала из комнаты, как будто ее преследовали.
— Идем, идем, Мартина! — говорила она. — Мы найдем что-нибудь другое, поищем какой-нибудь инструмент.
В кабинете они вздохнули свободнее. Теперь Мартина вспомнила, что ключ от письменного стола должен лежать на ночном столике Паскаля, где она его заметила накануне во время припадка. Они пошли за ним, и Фелисите без всякого стеснения открыла ящик. Но она нашла только пять тысяч франков, которые так и оставила в неприкосновенности: деньги мало интересовали ее. Напрасно она разыскивала родословное древо, которое, как она помнила, обычно находилось в этом ящике. Как бы охотно она начала именно с него свою разрушительную работу! Но оно осталось лежать на конторке тут же, в кабинете, и Фелисите, поглощенная лихорадочными поисками в запертых ящиках, была не в состоянии спокойно и постепенно осмотреть все вокруг; она даже не заметила его.
Какая-то сила по-прежнему влекла ее к шкафу, и, подойдя к нему, она снова стала его изучать, обозревая со всех сторон пылающим взором завоевательницы. Несмотря на свой маленький рост и восьмидесятилетний возраст, она словно выросла, одержимая жаждой деятельности, готовая проявить свою необычайную внутреннюю силу.
— Ах! — повторяла она. — Если бы у меня был инструмент!
И она снова начала искать какую-нибудь трещину, щель, в которую можно было бы запустить пальцы и взломать этот огромный шкаф. Она строила всевозможные планы штурма, мечтала взять его силою, потом, желая бесшумно открыть дверцы, снова занялась поисками хитроумного, воровского способа.
Внезапно ее глаза сверкнули: она нашла то, что искала.
— Скажите, Мартина, — спросила она, — там есть крючок, на котором держится левая дверца?
— Да, сударыня, он зацепляется за кольцо винта над средней полкой… Глядите, он приделан как раз на высоте вот этой розетки, почти против нее.
Фелисите торжествовала победу.
— У вас, конечно, найдется бурав, большой бурав?.. — спросила она. Дайте мне бурав!
Мартина быстро спустилась в кухню и принесла требуемый инструмент.
— Видите ли, с этой штукой мы обойдемся без шума, — сказала старая дама, приступая к делу.
С необыкновенной силой, которую нельзя было предполагать, взглянув на ее маленькие, высохшие от старости ручки, она всадила в дверцу бурав и провертела первую дыру на высоте, указанной служанкой. Но Фелисите была слишком маленького роста, и бурав вошел ниже, в полку. Во второй раз бурав пришелся прямо на крючок. Это было уже слишком точно. И она продолжала сверлить направо и налево до тех пор, пока тем же самым буравом смогла зацепить за крючок и снять его с кольца. Язычок замка выскользнул, обе дверцы раскрылись.
— Наконец-то! — вне себя воскликнула Фелисите.
Потом, охваченная беспокойством, она застыла на месте, повернув голову в сторону спальни и прислушиваясь, не проснулась ли Клотильда. Но весь дом спал в глубокой, беспробудной тишине. От спальни веяло все тем же величавым покоем смерти; Фелисите услышала лишь отчетливый удар часов, прозвонивших один раз, — час пополуночи. Итак, перед ней стоял зияющий своими широко распахнутыми дверцами шкаф; его три полки были загромождены доверху грудами бумаг. Тогда она набросилась на них, в среди этой священной смертной сени, среди бесконечного покоя этой скорбной ночи началось дело разрушения.
— Наконец-то, — тихо шептала она. — Тридцать лет я надеялась и ждала!.. Скорее, скорее, Мартина! Помогайте мне!
Она уже успела принести высокий стул от конторки и одним прыжком вскочила на него, чтобы сначала снять бумаги с верхней полки, — ей вспомнилось, что папки находятся именно там. Но она была чрезвычайно удивлена, не увидев обложек из плотной синей бумаги: вместо них лежали толстые рукописи — оконченные, но еще не напечатанные работы доктора, все его бесценные труды, исследования и открытия; то был памятник его будущей славы, позаботиться о котором он завещал Рамону. Без сомнения, за несколько дней до смерти доктор, предполагая, что опасность угрожает только папкам и что никто в мире не осмелится уничтожить его другие работы, решил ввести кого нужно в заблуждение и, переместив кое-что, распределил все по-новому.
— А, тем хуже! — пробормотала Фелисите. — Здесь их столько, что можно начать с любого конца, чтобы добраться до сути… Покамест я здесь наверху, очистим все это… Держите осторожней, Мартина!
И она принялась опустошать полку, бросая рукописи одну за другой Мартине, которая складывала их на столе, стараясь как можно меньше шуметь. Скоро вся груда была сложена. Фелисите соскочила со стула.
— В огонь, в огонь!.. — торопила она. — В конце концов я доберусь и до остальных, найду то, что мне нужно… В огонь, в огонь! Сначала эти! Все, самые крошечные клочки, даже перемаранные заметки! В огонь, в огонь! Иначе мы не уничтожим заразы!
И тотчас сама, фанатичная, свирепая в своей ненависти к истине, обуреваемая желанием уничтожить свидетельские показания науки, Фелисите вырвала из какой-то рукописи первую страницу, подожгла ее на лампе и бросила этот пылающий факел в большой камин, который не разжигали уже, по всей вероятности, лет двадцать. Бросая в огонь кусок за куском всю рукопись, она поддерживала пламя. Служанка, полная решимости, как и она, поспешила к ней на помощь, выдирая листы из другой большой тетради. С этой минуты огонь не ослабевал. В высоком камине гудело пламя; порой яркий сноп огня спадал, чтобы взвиться вверх с особенной силой, пожирая новую добычу. Костер становился все шире, вырастала куча тонкого пепла, утолщался слой черной, сожженной бумаги, где пробегали тысячи искр. Это была длительная, бесконечная работа, ибо когда сразу бросали слишком много страниц, они не горели, нужно было их встряхивать, переворачивать щипцами, а еще лучше — бросать скомканными и, прежде чем подбрасывать дальше, подождать, пока они хорошенько разгорятся. Постепенно они наловчились, и дело быстро пошло вперед.
Спеша за новой охапкой бумаг, Фелисите споткнулась о кресло.
— О сударыня, будьте осторожнее, — сказала Мартина. — Смотрите, нас застанут!
— Застанут? Кто? Клотильда? Она крепко спит, бедная девочка!.. И потом какое мне дело? Пусть явится, когда все будет кончено! Пусть приходит кто угодно, я не буду прятаться, я оставлю пустой шкаф открытым настежь, я скажу во всеуслышание, что именно я очистила дом… Когда больше не будет ни одной написанной строчки, — о, тогда все остальное мне нипочем!
Камин пылал почти два часа. Они то и дело возвращались к шкафу и опустошили две остальные полки; только внизу, в глубине, остались какие-то беспорядочно сваленные заметки. Опьяненные жаром этой устроенной ими иллюминации, запыхавшиеся, в поту, они были объяты диким восторгом разрушения. Сидя на корточках, они так злобно подвигали в огонь почерневшими руками остатки недогоревшей бумаги, так яростны были их движения, что из их причесок выбились космы седых волос. Это была пляска ведьм, раздувших дьявольский костер, заготовленный для гнусного дела, это была мученическая смерть святого, сожжение на площади запечатленной мысли, уничтожение целого мира истины и надежды. А яркое пламя, которое вспыхивало по временам с такой силой, что бледнел свет лампы, озаряло всю большую комнату, заставляя плясать на потолке их огромные тени.
Фелисите, желая до конца очистить низ шкафа, уже сожгла, бросая пригоршнями, кучу разных заметок, валявшихся там. Внезапно она испустила крик торжества:
— А! Вот они!.. В огонь, в огонь!
Она наконец наткнулась на папки. В самой глубине, за грудой заметок, доктор спрятал папки из синей бумаги. Тогда началось безумие опустошения — ее обуяло бешенство, она хватала папки, сколько могли удержать ее руки, и швыряла их в огонь. Камин завыл, как во время пожара.
— Горят, торят!.. Наконец-то они горят!.. Мартина, еще вот эту и эту… Ах, что за огонь, что за славный огонь!
Но служанка забеспокоилась.
— Сударыня, осторожней, вы подожжете дом… Слышите, как завывает!
— Ах, ну и что же? Пусть все сгорит!.. Они горят! Они горят! Как красиво!.. Еще три, еще две! А вот и последняя!
Возбужденная, страшная, она смеялась от удовольствия, когда падали куски загоревшейся сажи. Гудение огня в камине стало ужасным. Столб пламени уходил в дымоход, который никогда не чистили. Казалось, это зрелище еще больше одушевляло ее, а Мартина, совсем потеряв голову, стала кричать и бегать по комнате.
Клотильда спала возле мертвого Паскаля в торжественно-безмолвной комнате. Ее тишину нарушил только легкий звон маятника, отбившего три часа. Длинные огненные языки горевших свечей словно застыли: воздух был совершенно недвижим. Но, погруженная в тяжелый, без сновидений сон, она вдруг услышала какой-то шум, все возрастающий грохот, словно в кошмаре. Открыв глаза, она сначала ничего не поняла. Где она? Откуда эта невероятная тяжесть на сердце? Возвращение к действительности было ужасно: она снова увидела Паскаля, услышала где-то близко крики Мартины и в смертельной тревоге поспешила узнать, в чем дело.
Уже на пороге все сразу предстало перед ней в какой-то дикой простоте: широко раскрытый и совершенно пустой шкаф, Маптина, обезумевшая от боязни пожара, и ликующая бабушка Фелисите, которая подталкивала ногой в огонь последние обрывки папок. Дым и летавшие хлопья сажи наполняли большую комнату, вой пламени был похож на клокотание в горле убиваемого. Этот грохот разрушения она и слышала в глубине своего сна.
И у нее вырвался тот же вопль, который издал Паскаль, застигший ее в ту грозовую ночь, когда она пыталась похитить папки:
— Воровки! Убийцы!
Она тотчас бросилась к камину и, не обращая внимания на ужасный вой огня и падавшие клочья раскаленной сажи, рискуя опалить волосы и обжечь руки, выхватила горстью еще не сгоревшие до конца бумаги и самоотверженно потушила их, прижав к своей груди. Но это было почти ничто, какие-то обрывки, ни одной целой страницы. Это нельзя было даже назвать крохами огромного терпеливого труда всей жизни, истребленного огнем в какие-нибудь два часа! Ее гнев все усиливался, ее охватил порыв яростного негодования.
— Вы воровки, убийцы!.. — снова закричала она. — Вы совершили гнусное убийство! Вы осквернили смерть, вы убили мысль, убили гения!
Старая г-жа Ругон не отступила. Наоборот, она двинулась навстречу Клотильде с высоко поднятой головой, не выражая никакого раскаяния, готовая защищать задуманное и выполненное ей разрушение.
— Ты говоришь это мне, твоей бабушке?.. — сказала она. — Я сделала то, что должна была сделать, то, что ты сама в былые времена хотела сделать вместе с нами.
— В былые времена, — ответила Клотильда, — я из-за вас потеряла рассудок. Но я жила, любила и поняла… Помимо всего, это было священное наследие, доверенное моей бдительности, последняя мысль покойного, то, что осталось от великого ума и что я обязана была передать всем… Да, ты моя бабушка! Но ты только что сожгла своего сына!
— Я сожгла Паскаля, бросив в огонь его бумаги? — вскричала Фелисите. — Подумаешь, да я сожгла бы весь город, чтобы спасти славу нашей семьи!
Она приближалась к Клотильде, величественная, торжествующая. А та, положив на стол спасенные ею обгоревшие клочья бумаги, заслонила их собственным телом, опасаясь, как бы Фелисите снова не бросила их в огонь. Но г-жа Ругон отнеслась к ним с пренебрежением; она не обращала внимания и на пламя в камине, которое, к счастью, качало само угасать. Мартина тем временем тушила щипцами сажу и последние огоньки, вспыхивавшие в горячем пепле.
Старуха, казалось, стала выше ростом.
— Ты прекрасно знаешь, — продолжала она, — что у меня только одно честолюбие, одна страсть: это богатство и власть всех наших. Я боролась, я была на страже всю свою жизнь, я прожила так долго только для того, чтобы стереть с лица земли все гнусные истории и создать о нас славное предание… Да, я никогда не отчаивалась, никогда не складывала оружия, всегда была готова воспользоваться любыми обстоятельствами… И я добилась всего, чего хотела, потому что умела ждать.
Широким жестом она показала на пустой шкаф и камин, где гасли последние искры.
— Теперь кончено, — снова сказала она. — Наша слава спасена, эти проклятые бумаги уже не будут нас обвинять. Я могу умереть, ничто больше не угрожает нам… Ругоны победили.
Клотильда, обезумев, подняла руку как бы для того, чтобы выгнать ее. Но она уже уходила сама, спускаясь в кухню, чтобы вымыть свои черные руки и привести в порядок волосы. Мартина направилась было вслед за ней, но, обернувшись, увидела жест своей молодой хозяйки. Подойдя к ней, она сказала:
— О, что до меня, барышня, то я уеду послезавтра, когда барин будет на кладбище.
Наступило молчание.
— Я не отправляю вас, Мартина, — сказала Клотильда, — я знаю, что не вы главная виновница… Вы уже тридцать лет живете в этом доме. Останьтесь здесь, останьтесь со мной.
Старая дева, бледная и словно обессиленная, покачала своей поседевшей головой.
— Нет, — сказала она. — Я служила господину Паскалю и никому не буду служить после него.
— Даже и мне!
Она подняла глаза и посмотрела в лицо молодой женщине, этой когда-то любимой девочке, которая выросла на ее глазах.
— Вам? Нет!
Тогда Клотильда, смутившись, хотела сказать ей о ребенке, которого она вынашивала, о ребенке ее хозяина, — быть может, ему она согласилась бы служить. Мартина угадала, вспомнив нечаянно подслушанный разговор, и взглянула на ее живот, еще не измененный беременностью. Одно мгновение она, казалось, раздумывала. Потом коротко сказала:
— Вы думаете о ребенке?.. Нет!
И она закончила тем, что предъявила счет, уладив свои дела, как практичная женщина, знающая цену деньгам.
— Так как у меня есть кое-что, я буду спокойно жить где-нибудь на свои проценты… А вас, барышня, я могу теперь оставить, потому что вы уже не бедная. Господин Рамон завтра объяснит вам, как удалось спасти у нотариуса четыре тысячи франков дохода в год. А пока вот ключ от письменного стола, там вы найдете пять тысяч франков, которые оставил хозяин… О, я уверена, что между нами не будет никаких недоразумений. Хозяин не платил мне больше трех месяцев, у меня есть об этом бумажка, написанная его рукой. А кроме того, я в последнее время выложила почти двести франков из своего кармана, а он и знать не знал, откуда деньги. Все это записано; да я и не беспокоюсь: барышня ведь не захочет попользоваться моими грошами… Послезавтра, когда барина здесь больше не будет, я уеду.
Затем она спустилась на кухню, а Клотильда, несмотря на слепую набожность этой старой девы, заставившую ее приложить руки к преступлению, почувствовала себя жестоко опечаленной этим равнодушием к себе.
Прежде чем возвратиться к Паскалю, она стала собирать обрывки бумаг из папок и очень обрадовалась, неожиданно увидев лежавшее на столе родословное древо, не замеченное обеими женщинами. Это была единственная уцелевшая от разгрома бумага, священная памятка. Она взяла его и заперла в комод в своей комнате вместе с полуобгоревшими клочками рукописей.
Но, как только она снова очутилась в этой комнате, дышавшей величием, ее охватило глубокое волнение. Какая торжественная тишина, какой бессмертный покой рядом с разрушительной дикостью, наполнившей соседний рабочий кабинет пеплом и дымом! В сумраке веяло священным глубоким миром, восковые свечи горели чистым, неподвижным пламенем. И тогда она заметила, что лицо Паскаля, обрамленное серебряными прядями бороды и волос, совсем побелело. Он спал, озаренный светом, величественно прекрасный в ореоле своих седин. Она склонилась к нему, поцеловала его еще раз и почувствовала на своих губах холод этого беломраморного лица с закрытыми глазами, погруженного в вечный сон. Но ей не удалось спасти его труд, который он поручил ей сберечь, и ее скорбь была так велика, что она, рыдая, упала на колени. Над гением было учинено насилие; Клотильде казалось, что за этим свирепым истреблением целой жизни, посвященной труду, последует гибель всего мира.
Назад: XII
Дальше: XIV