Зрелый антифашист на Кубе и в Кетчуме
Весной 1958 г. Хемингуэй взял Мэри на рыбалку в плохую погоду у северного побережья Кубы. Это было необычным само по себе. Он, как правило, держал Pilar у причала, когда море было неспокойным. Мэри удивилась еще больше, увидев, что Грегорио Фуэнтес, шкипер яхты, насаживает «не слишком свежую наживку на крючки» — наживку, которая дошла до такого состояния, когда два серьезных рыбака должны были бы просто выбросить ее. Тем не менее после установки буксировочных приспособлений, создававших видимость готовности к рыбалке, Хемингуэй вывел Pilar в море и отошел от берега примерно на 15 км так, чтобы скрыться из виду. Он попросил Мэри постоять за штурвалом, пока они с Грегорио не управятся с «одним дельцем».
Она видела, как они спустились вниз, открыли ящики, «перевернули кровати» и стали доставать оттуда пулеметы, винтовки, обрезы, ручные гранаты, непонятные банки и ленты с патронами — смертоносный арсенал, на котором она, ничего не подозревая, не раз спала во время морских прогулок. Теперь это добро отправлялось в море. Чтобы выбросить все это за борт, потребовалось не меньше получаса.
Хемингуэй не сказал Мэри, откуда взялись эти запасы и почему они хранились на Pilar. Позднее Грегорио утверждал, что Хемингуэй позволил ему спрятать «оружие для революционного движения» на Pilar. Неужели двое мужчин избавлялись от свидетельств поддержки Кастро? Хемингуэй сообщил Мэри тогда лишь то, что склад «был добром, оставшимся со старых времен», т.е. после 1942 г., и что теперь никто не сможет воспользоваться им. Когда она заикнулась, что такой склад оружия, должно быть, стоит не меньше «пары косых», он ответил туманно, что это «его вклад в революцию», и добавил: «Возможно, мы спасли несколько жизней».
Означало ли это, что он помогал финансировать движение Кастро или снабжать его оружием? Или он просто не хотел, чтобы оружие попало в руки мародеров в случае беспорядков? Но вместо объяснений этот человек, обожавший секреты и интригу и написавший потом, что его отношение к революции было «очень сложным», стребовал с Мэри клятву молчать об увиденном и больше не возвращаться к этой теме.
Если роман «За рекой, в тени деревьев» был не очень подрывным, то следующая опубликованная Хемингуэем книга имела еще меньше отношения к подрывной деятельности, не говоря уже о политике и войне. Помимо этого, она принесла ему триумфальный успех. Это была повесть «Старик и море» о бедном кубинском рыбаке по имени Сантьяго, который тяжелым трудом зарабатывает себе на существование. После того, как на протяжении 84 дней он оставался без улова, ему удается поймать марлина, на борьбу с которым уходит целых три дня. Наконец он побеждает и поворачивает домой, буксируя гигантскую рыбину за собой, но в пути его добычу сжирают акулы. Когда он добирается до порта, один лишь скелет подтверждает его победу. Сантьяго/Хемингуэй говорит читателям гениальную фразу: «Человека можно уничтожить, но нельзя победить». Сантьяго принял суровый бой и одержал блестящую и достойную победу. Это грандиозная победа духа.
Кое-кому из критиков не понравилась эта притча — они сочли ее «неубедительной», а также «пресной и сентиментальной», — но на этот раз книга оказалась в буквальном смысле призером: она была удостоена Пулитцеровской премии в области литературы в 1953 г. Год спустя Хемингуэй получил Нобелевскую премию по литературе за прижизненные достижения, в числе которых была особо упомянута повесть «Старик и море». Хемингуэй на протяжении многих лет мечтал об этих двух наградах не меньше, чем о кресте «За выдающиеся заслуги». Более десятилетия назад ему собирались было присудить Пулитцеровскую премию, но тогда председатель совета, консервативный Николас Мюррей Батлер, наложил вето, поскольку посчитал роман «По ком звонит колокол» одиозным. В последующие годы писатель с грустью наблюдал, как присуждали Нобелевскую премию его конкурентам, некоторые из которых были практически неизвестны в Северной Америке. В 1953 г. нобелевским лауреатом стал Уинстон Черчилль за его книги и речи. Хемингуэй, наверное, скрипел зубами от негодования, когда старый британский империалист получил премию по литературе! Однако теперь Нобелевский комитет выбрал профессионального писателя за «его высокое мастерство в искусстве повествования, продемонстрированное недавно в повести “Старик и море”, и влияние, которое он оказал на современную прозу».
Самая престижная награда в области литературы, Нобелевская премия, с легкостью заглушила всех критиков, скептиков и конкурентов, как здравствующих, так и ушедших из жизни. Друзья из разных уголков мира поздравляли его. Хемингуэй сохранил множество писем, которые текли рекой в усадьбу Finca Vigía. Шведская актриса Ингрид Бергман написала, что шведы все же «не такие уж тупоголовые», если у них хватило ума присвоить премию Хемингуэю, и подписалась: «С любовью, Мария и Ингрид». (Ингрид исполнила роль Марии, возлюбленной Роберта Джордана, в экранизированной версии романа «По ком звонит колокол».) Друг по имени Билл Аллен хвалил Хемингуэя за то, что тот показал всем «важность правды». Выдающийся кинорежиссер Джон Хьюстон, яркий оригинал и выдумщик, прислал сообщение из трех слов: «Превосходно, Папа, превосходно!»
Однако Хемингуэй чувствовал себя не очень хорошо. Он не поехал в Стокгольм на церемонию вручения премии, а прислал речь, которая представляла собой печальные размышления о его жизни. Она начиналась словами: «Писатель на творческом подъеме живет в одиночестве». Если он «теряет одиночество и становится публичной фигурой, то зачастую жертвует своим творчеством». Но он всегда должен стремиться к тому, «чего еще никто не совершал, или к тому, чего другие пытались достичь, но не смогли».
Хемингуэй не преувеличивал, когда говорил Нобелевскому комитету, что не может приехать по состоянию здоровья. Он постоянно попадал в разные передряги, а в последние годы не раз травмировал голову. Тот случай на Pilar в 1950 г., о котором он рассказывал Вулффу, на самом деле был значительно серьезнее, чем признавал писатель, после как минимум пары тяжелых сотрясений мозга во время Второй мировой войны. В январе 1954 г. он за сутки пережил две авиакатастрофы в Африке. Сначала нанятый им для обзорного полета самолет совершил аварийную посадку в густой поросли неподалеку от водопада Мерчисон-Фолс в Уганде. Хемингуэй отделался легким сотрясением мозга. Затем спасательный самолет, прилетевший за ним и Мэри, по непонятной причине потерпел аварию и загорелся при взлете. Чтобы выбраться, Хемингуэю пришлось в буквальном смысле биться в дверь головой. Это серьезно усугубило предыдущую травму. В марте обследование показало, что его состояние далеко от нормы. Хемингуэй сказал Хотчнеру, который к тому моменту стал другом семьи, что «у него обнаружили разрыв почек — коллапс кишечника — серьезные повреждения печени — сильное сотрясение мозга — ожоги ног, живота, правого предплечья, левой руки, головы, губ… [и] вывих правой руки и плеча».
Хемингуэй так и не смог полностью восстановиться после этих травм. Его друзья и биографы, оглядываясь на 1954 г., говорят, что он дал начало необратимому ухудшению здоровья, которое ускорялось под влиянием травм, других заболеваний и глубокой депрессии. Мысль о том, что он теряет творческие способности, не раз не давала ему спать по ночам. Бессонницу вызывали и другие страхи, на которые писатель намекал в конце 1940-х — начале 1950-х гг.: неприятности, связанные с антифашистским прошлым, опасения, что однажды ФБР придет за ним, даже невзирая на его нынешний статус нобелевского лауреата.
Практически до 1957 г. Куба была для Хемингуэя безопасной гаванью. После тяжелого пути приобретавший все более широкую известность прозаик вернулся к привычному образу жизни в усадьбе Finca Vigía, который так подходил его телу и духу в прошлом. Он по-прежнему мог писать по утрам, стоя у окна в спальне и глядя на покрытые буйной растительностью зеленые холмы, проплывать километр в бассейне после завтрака и выходить на Pilar в море в поисках марлина. Когда погода не вдохновляла и рыба не клевала, можно было податься в стрелковый клуб или посмотреть на петушиные бои в деревне. По вечерам можно было посидеть за ужином со старыми кубинскими друзьями, которые наведывались почти ежедневно, или развлечься с заезжими американцами в La Florida в центре города. Теперь там работал кондиционер, а в нише у одной из стен красовался бюст самого знаменитого посетителя. События, происходившие в Вашингтоне и Нью-Йорке, были где-то далеко, за морем. Однако Хемингуэй не всегда мог отгородиться от кубинской политической жизни, которая к концу десятилетия стала требовать все больше и больше внимания.
В марте 1952 г. бывший сержант кубинской армии Фульхенсио Батиста захватил власть на острове. Он объявил об установлении «дисциплинированной демократии». Эта фраза была ширмой для клептократии, основная политика которой заключалась в обогащении Батисты и его приближенных с одновременным умиротворением иностранных инвесторов. Соединенные Штаты были довольно хорошим союзником и основным деловым партнером. Бизнес на острове вели многочисленные американские компании. Не отставала от них и мафия, взявшая под свое покровительство казино и отели и превратившая Гавану в экзотическое место для американских туристов. Как результат, Батиста стал естественной целью для левых всех мастей, которые боролись за демократию или против империализма. Очень скоро оппозиционные группировки нацелились на свержение его режима.
Ко времени захвата власти Батистой 25-летний Фидель Кастро уже превращался в лидера, с которым следовало считаться. Этот юрист с радикальными взглядами пробовал себя во многих видах деятельности. В 1947 г. Кастро участвовал в неудачном походе против Рафаэля Трухильо, диктатора правого толка в соседней Доминиканской Республике. Хотя Хемингуэй не был знаком с Кастро до 1960 г., он поддерживал тот поход, консультируя его организаторов и, возможно, помогая им деньгами. Он писал Ланхему, что хотел бы сделать для них больше, но слишком обременен заботами о своем тяжело больном сыне Патрике.
Кастро пытался бороться за место главы Республики Куба на популистской платформе и даже создал определенные проблемы режиму, прежде чем решил, что единственно верный путь к свержению Батисты — вооруженная борьба. В 1953 г. это решение привело к знаменитому штурму казарм Монкада в городе Сантьяго, который оказался тактической ошибкой, но тем не менее усилил загадочное обаяние Кастро. На суде после штурма Кастро заявил, что придет время, когда история оправдает его. Эти слова скоро превратились в лозунг на митингах.
Батиста продержал Кастро в застенках до 1955 г., когда диктатору показалось, что Кастро больше не опасен. После освобождения Кастро перебрался в Мексику для подготовки своей следующей акции. В конце 1956 г. он с небольшой группой бойцов высадился на кубинском побережье со старой американской моторной яхты Granma и направился в горы Сьерра-Маэстра в провинции Орьенте в сотнях километров к юго-востоку от Гаваны. Там Кастро устроил свой штаб и организовал «Движение 26 июля», названное так в честь того дня, когда он с соратниками штурмовал казармы Монкада.
После неудачи в самом начале, которая чуть не стоила ему жизни, Кастро стал наращивать свои силы. Он добывал оружие и боеприпасы, где только можно, и осуществлял небольшие вылазки — то устроит засаду для вражеской колонны, то захватит ненадолго какой-нибудь городок. Его тактика была нацелена не на вступление в решительное сражение, а на подрыв доверия к правительству. Батиста своими действиями лишь подыгрывал Кастро: он использовал регулярные войска и, как правило, излишне усердствовал. Правительственная авиация бомбила места предполагаемого расположения лагерей партизан, а пехотные части, наводнившие долины, пытались удержать повстанцев в горах. Пресса подвергалась жесткой цензуре. Это открывало простор для самых разных слухов, включая историю о гибели Кастро, которая появилась 3 декабря 1956 г. в газете The New York Times. Герберт Мэттьюз, работавший одно время зарубежным корреспондентом, а теперь обосновавшийся в главном офисе газеты на Таймс-сквер, подозревал, что и Кастро, и его движение по-прежнему существуют, и добивался от своего редактора разрешения поехать на Кубу и разобраться с ситуацией на месте.
Дружба Мэттьюза и Хемингуэя, зародившаяся в Испании, никогда не давала трещин. Они, бывало, вместе отправлялись на фронт из отеля Florida. На взгляд Джо Норта из журнала New Masses, этот длинный и худощавый человек с высоким лбом был слишком беспристрастным, классическим репортером, не сопричастным, как Хемингуэй. Во время аварии на горной дороге в южной Испании в мае 1938 г. Норт видел двух совершенно разных людей: Хемингуэя, который выскочил из их автомобиля, схватил санитарную сумку и начал спасать жизни, — и Мэттьюза, который достал блокнот и стал перешагивать через раненых, выискивая кого-нибудь, кто в состоянии отвечать на вопросы.
Норт заблуждался насчет Мэттьюза. Тот делал для Республики все, что мог, только немного иначе. Вклад репортера полностью состоял из публикаций, но он был не менее предан Республике, чем его знаменитый друг. «Пока надежда существовала, я поддерживал ее всеми силами, — размышлял он в конце войны. — Думаю, что я сражался упорнее, чем солдаты, хотя и на бумаге». Как и Хемингуэй, Мэттьюз глубоко переживал поражение Республики. Оно оставило у него в душе незаживающие раны и повлияло на все его творчество в последующие десятилетия.
После войны Мэттьюз написал об Испании целый ряд книг, получивших одобрение Хемингуэя. На обложке книги «Две войны, продолжение следует» (Two Wars and More to Come) Хемингуэй написал, что для него Мэттьюз — «самый честный, талантливый и храбрый военный корреспондент сегодняшних дней». Он был не просто коллегой. Пережитое ими в Испании породило то, что Мэттьюз называл «узами прочнее закаленной стали». Во время первого посещения Finca Vigía в 1952 г. Мэттьюз обнаружил, что «самая лучшая информация» о местной политике поступает от Хемингуэя. В последующие годы он не стеснялся обращаться к старому другу за разъяснением событий, происходящих на Кубе.
Когда Мэттьюз прибыл в Гавану в феврале 1957 г., он рассчитывал найти там очередную грандиозную историю, возможно продолжение Испании, в идеале с более позитивной концовкой. Для начала он обошел всю столицу, встречаясь с известными эмигрантами и осведомленными кубинцами, и только потом отправился в горы Сьерра-Маэстра. Это было рискованное предприятие. Поскольку район был окружен правительственными войсками, Мэттьюзу пришлось неоднократно договариваться на блокпостах о том, чтобы его пропустили. Но это безрассудство с лихвой окупилось, когда на лесную поляну, где он ждал, вышел высокий, харизматичный Кастро с «горящими глазами» и «окладистой бородой».
Кастро и его взгляды очаровали репортера. Пока двое мужчин попыхивали гигантскими сигарами, Кастро обрисовал свои политические цели, выставляя на первый план любовь к демократии и затушевывая связи с коммунистами, но не скрывая антиимпериалистический настрой. Мэттьюз знал, что у него в руках грандиозная сенсация. «Я первый», — записал он в своих заметках о той встрече. Когда он вернулся из похода в горы, его жена Нэнси увидела перед собой «измотанного и немытого», но «торжествующего и взволнованного» человека.
В один из их последних вечеров на Кубе, скорее всего 18 февраля, Мэттьюз и Нэнси отправились в Finca Vigía на ужин со старым другом. К ним присоединился еще один старый друг, семейный врач Хемингуэя Хосе Луис Эррера, нейрохирург, некогда описанный как «хрупкий [на вид] парень… с тонкими руками, какие бывают у музыкантов», у которого было немало общего с двумя американцами. Этот невысокий лысеющий человек в толстых темных очках на самом деле не был хрупким. Участник гражданской войны в Испании, он не раз рисковал жизнью и здоровьем ради Республики. После войны он вернулся домой на Кубу, где продолжил лечить людей и платить взносы Коммунистической партии Кубы. В студенческие годы он подружился со своим соседом Фиделем Кастро, и эта дружба сохранилась на всю жизнь. На протяжении 1950-х гг. Эррера держал Хемингуэя в курсе происходящего с Кастро и его движением.
На ужине в тот вечер Мэттьюз с трудом сдерживал себя. Он не мог не поделиться историей о своем невероятном приключении в горах. Ему вновь выпал шанс существенно помочь делу, написав о нем статью, — точно так же, как они с Хемингуэем пытались помочь в Испании. Только на этот раз справедливость могла победить. Несколько лет спустя Эррера рассказал одному из советских историков о том, что Мэттьюз поведал Хемингуэю тем вечером. Прежде всего репортер подтвердил, что Кастро жив и продолжает вести борьбу из своего убежища в горах. Затем Мэттьюз охарактеризовал Кастро как человека непревзойденной решимости, который твердо держит в своих руках движение. Хорошо информированный и начитанный, он представляет серьезную угрозу для режима Батисты. По словам Мэттьюза, политические взгляды Кастро были «очень либеральными» и «левацкими».
Позднее Мэттьюз написал, что получил «благословение» от Хемингуэя, «который поддерживал меня все время». Поддержка писателя была особенно ценна для Мэттьюза, поскольку из-за репортажа о Кастро он «остался практически в одиночестве среди американских издателей и журналистов». Хемингуэй помог репортеру сформировать представление о «Движении 26 июля» еще до того, как тот начал писать что-либо о Кастро.
Сам Хемингуэй пока еще не был знаком с Кастро и знал о нем лишь по рассказам друзей вроде Эрреры. Теперь писатель получил реальное описание от опытного — и надежного — репортера крупной газеты. То, что Мэттьюз говорил о Кастро, по всей видимости, пленило сердце человека, который посвятил себя борьбе против фашизма во время гражданской войны в Испании: харизматичный революционер боролся с диктатором, т.е. с тем, к кому и Мэттьюз, и Хемингуэй питали отвращение. Кастро был леваком и антиимпериалистом, но не коммунистом. Он говорил во многом то же самое о политике, что и сам Хемингуэй в последние годы. К тому же он вел партизанскую войну, которая так притягивала к себе Хемингуэя в 1930-х и 1940-х гг.
Хемингуэй даже не подозревал, что это уважение было взаимным. Кастро не просто прочитал роман «По ком звонит колокол», а тщательно проштудировал его. Как позднее он заметил, «мы взяли… [книгу] с собой в горы, и она научила нас вести партизанскую войну».
Мэттьюз поспешил в Нью-Йорк вместе с Нэнси, которая пронесла его заметки через пост охраны в гаванском аэропорту у себя под «грацией». Дома он написал ряд статей, первая из которых была помещена на самое видной место в воскресном выпуске The Times. Подзаголовок гласил, что «Кастро жив и по-прежнему сражается в горах». Вторая статья принижала роль коммунистов в противостоянии с Батистой, а третья говорила о том, что целью Кастро является не просто смещение Батисты, а глубокие социальные изменения.
Мгновенный эффект публикации был огромным, а ее последствия проявлялись «на протяжении многих месяцев и лет», оставив заметный след в истории. Статьи Мэттьюза изменили образ Кастро, превратили его «из импульсивного неудачника в благородного бунтаря с широкими идеалами» и сделали «ведущей фигурой оппозиции». В одночасье репортер стал героем кубинцев, сражавшихся с Батистой, и многих американцев с левыми взглядами. Антифашист, а ныне политический активист Милтон Вулфф, поддерживавший связь с Мэттьюзом и с Хемингуэем, был не одинок, когда писал Мэттьюзу, что его статьи «разбудили долгое время остававшееся под спудом желание пойти в новый поход за чем-то стоящим». Вулфф инстинктивно проводил параллели между Испанией в 1930-х гг. и Кубой в 1950-х.
В 1957 г. Кастро воспользовался преимуществом, которое дал ему Мэттьюз. Прирожденный мастер пропаганды, он соединил свое загадочное обаяние с приземленной реальностью и добился того, что его движение стало казаться более сильным, чем оно было на самом деле. Мелкие акции, зачастую просто небольшие взрывы, не приносили большого ущерба, но держали правительство и его сторонников в напряжении. Число дезертиров из лагеря Батисты росло. Правительство продолжало отвечать жестко и безрассудно, скатываясь к массовым пыткам и убийствам. Зачастую жертвами становились невинные: солдаты Батисты убивали тех, кто жил поблизости от объектов нападения партизан, а потом демонстрировали обезображенные тела для устрашения всех остальных.
Хемингуэй ощутил на себе тяжелую руку Батисты в середине августа. Однажды рано утром его собаки забеспокоились. Рене Вильярреаль, управляющий Хемингуэя, заметил, что собаки лают не так, как обычно, когда в усадьбу приходят друзья. Незваными гостями оказались восемь или девять сельских полицейских в форме и с винтовками. От них разило спиртным. Хемингуэй приоткрыл дверь и спросил, что им нужно. Сержант ответил, что они ищут «одного оппозиционера». Хемингуэй заявил, что в его усадьбе нет никаких революционеров, и велел им убираться. Немного помявшись, солдаты ушли. На следующее утро около крыльца кухни нашли мертвой одну из собак писателя. Ее голова была разбита, скорее всего, прикладом винтовки. Хемингуэй немедленно отправился в местный полицейский участок, чтобы потребовать объяснения. Сержант, естественно, не признался, что это его люди убили собаку. На следующей неделе Хемингуэй рассказал эту историю газете The New York Times, которая сообщила 22 августа о горькой стороне жизни на Кубе в 1957 г. своим читателям.
Почему Хемингуэй стал целью этой акции? По мнению д-ра Эрреры, постоянные посиделки у Эрнеста беспокоили местные власти. Через в общем-то тихое местечко Сан-Франциско-де-Паула то и дело проносились автомобили, полные пассажиров, в сторону усадьбы Finca Vigía. Многие гости американца были левацкими элементами. (Эррера, как коммунист, не относился к типичным друзьям Хемингуэя, который предпочитал водиться с более независимыми революционерами вроде себя.) По словам Эрреры, собрания у писателя были политическим только в том смысле, что все «неизменно высказывались по [политической] ситуации… обычной теме для разговоров в наши дни в любом месте». Однако в основном, как утверждал доктор, Хемингуэй крутил фильмы, заимствованные в американском посольстве, а потом сидел и трепался со своими гостями. Впрочем, даже это было чересчур для сельской полиции, и она заявилась в усадьбу, но Хемингуэй объяснил, что беспокоиться не о чем: единственное, чем они занимаются тайно, — это поглощают виски.
Эти тревожные сигналы говорили о непрочности положения писателя на Кубе. Идеально было бы держать Батисту на расстоянии, не слишком раздражая режим и не доводя дело до депортации. В то же время Хемингуэй симпатизировал повстанцам и оказывал кое-какую помощь тем, кому доверял: он давал деньги Эррере на поддержку революционного движения, а может быть, даже помогал покупать и хранить оружие. Он не хотел слишком афишировать свои политические взгляды. Негативные последствия статуса скороспелого антифашиста запомнились ему хорошо.
Эти последствия вызвали бурную дискуссию в 1958 г., когда журнал Esquire собрался переиздать три коротких рассказа Хемингуэя о гражданской войне в Испании: «Разоблачение», «Ночь перед боем» и «Мотылек и танк». Тематика — и язык — рассказов отражала антифашистские настроения 1930-х гг. и шла вразрез с антикоммунистическими настроениями 1950-х гг. (В «Разоблачении» речь идет о выдаче старого знакомого контрразведке, а «Ночь перед боем» посвящена политическим представлениям американского солдата об Испанской Республике.) Хемингуэй позвонил с Кубы Альфреду Райсу, своему адвокату в Нью-Йорке, и потребовал опротестовать переиздание под тем предлогом, что Esquire (осуществивший первое издание) приобрел права только на однократную публикацию. Писатель настаивал на том, чтобы Райс не упоминал «какие-либо политические основания».
Как человек, который никогда не упускал случая устроить тяжбу, — один из биографов Хемингуэя называл его «крайне жестким и агрессивным» — Райс в начале августа подал иск в суд штата Нью-Йорк, с тем чтобы остановить Esquire. В судебных протоколах он настаивал на том, что действия журнала нанесут «огромный вред и непоправимый ущерб истцу». Райс приводил такие аргументы: «С течением времени отношение к работам автора может меняться как в благоприятном, так и в неблагоприятном направлении… Примером является изменение отношения людей… к России», наш военный союзник стал теперь «главным врагом». Намеренно или нет, Райс вторил тому, что Хемингуэй говорил Хотчнеру в 1951 г. насчет «Пятой колонны», которая превратилась в «подрывную» пьесу после начала холодной войны.
Хемингуэй рассерженно обвинил Райса в том, что тот подставил его: когда репортер The Times попросил прокомментировать сказанное, писатель взорвался, заявив, что человек, которого он впоследствии назвал «продувной бестией», приписал «ему то, чего он не говорил». Хемингуэй отмежевался от Райса и сказал, что отказывается от иска: «Эти заявления сделал мой адвокат… а я позвонил ему и разнес его за это». Писателя особенно расстраивал намек на то, что причиной запрета на переиздание были его политические страхи: «…если кто-нибудь думает, что меня беспокоят чьи-то домыслы о политических последствиях моих рассказов, то он ошибается». Две недели спустя Хемингуэй поблагодарил репортера The Times, за то что тот помог представить «сфабрикованную» историю в правильном свете и рассказать об этом. Иначе единственным, что осталось бы в печати, была версия Райса, которую телеграфная служба Associated Press разнесла бы «по всему миру», создав у читателей впечатление, что Хемингуэй «решил переметнуться на другую сторону, или засветиться в прессе, или сделать сразу и то и другое».
Не все поверили словам Хемингуэя. На следующий день после публикации The Times газета The Wall Street Journal отозвалась о Хемингуэе не так благосклонно. Она опубликовала 8 августа язвительную статью под заголовком «Старик и гонорар»:
Писатель прошел с честью через несколько войн и никогда не беспокоился о том, что думают люди о его политических взглядах… Неправда, что писателя волнует изменение отношения общества к России в наши дни. Писателя такие вещи не касаются.
Вполне возможно, что The Wall Street Journal была недалека от истины. Письма близким друзьям в 1950-х гг. говорили о том, что их писал человек, очень чувствительный к общественному мнению в США. По более практическим соображениям его очень сильно заботило, что думают кубинские власти о его политических взглядах.
Той весной и летом борьба между Батистой и Кастро на острове не позволяла расслабиться никому. Когда Кастро призвал ко всеобщей забастовке, Батиста разрешил гражданам стрелять в забастовщиков. По слухам, Кастро в свою очередь приказал уничтожать тех руководителей, которые не присоединятся к забастовке. В результате гражданское население стало избегать появления в общественных местах; даже в крупных магазинах вроде Woolworth’s практически не было посетителей. Хемингуэя беспокоили недавние похищения американцев — «новый… вид спорта», которым баловались люди Кастро. Знаменитый экспатриант мрачно шутил, что Кастро может принять у себя больше американцев Четвертого июля, чем американский посол, и что он, Хемингуэй, уже интересовался в посольстве, начал ли Кастро похищать агентов ФБР. Мэри он сказал, что в Finca Vigía вполне могут заявиться мародеры, «когда наступит беззаконие». А стоит кому-нибудь обмолвиться о своих политических взглядах, как тут же нагрянет сельская полиция с обыском. Возможно, именно по этим причинам Хемингуэй сбросил в море оружие, которое хранилось на Pilar, и оставил дома лишь несколько ружей.
Поскольку жизнь на Кубе стала очень беспокойной, Мэри и Хемингуэй решили провести осень и зиму в Айдахо. Они соскучились по просторам американского Запада и надеялись, что временная смена обстановки пойдет им на пользу. В августе они арендовали дом в Кетчуме, а в октябре перебрались туда. Однако Куба не выходила у Хемингуэя из головы. Он внимательно следил за происходящим на острове: насилие там не прекращалось и конца этому не было видно. В ноябре он, как никогда, достал буквально всех. «Правых там нет — обе стороны отвратительны… ситуация не слишком хорошая, а перспектива убийственная, — писал Хемингуэй своему сыну Патрику. — Наверное, надо убираться оттуда. Будущее выглядит очень мрачно…»
А через несколько недель случилось невероятное. Череда побед повстанцев в конце лета и осенью 1958 г. глубоко деморализовала кубинскую армию и полицию. Батиста пришел к выводу, что победа Кастро неизбежна и что надо спасать свою шкуру, пока не поздно. Ранним утром 1 января 1959 г. он со своими приближенными погрузил награбленное на несколько самолетов DC-4 и сбежал в Доминиканскую Республику. На рассвете Куба осталась без правительства, а Гавана оказалась в буквальном смысле во власти беззакония. Толпы высыпали на улицы. То тут, то там раздавались выстрелы, мародеры врывались в отели в центре города и громили игорные столы. Кастро, находившийся за сотни километров от столицы, на другом конце острова, призвал по радио к спокойствию, водрузился на танк вместе с десятком своих сторонников и двинулся в сторону Гаваны. На всем протяжении шоссе, протянувшегося через остров, его приветствовали толпы ликующих людей. Когда он прибыл в Гавану, чествование напомнило американскому репортеру Джону Томпсону освобождение Парижа в 1944 г. Однако Кастро не собирался возвращаться к порядку, существовавшему ранее; он хотел изменить кубинское общество навсегда. «Теперь начинается революция», — провозгласил он.
Борьбе и сопутствовавшей ей неопределенности, казалось, пришел конец. Те, кто вроде Хемингуэя были против Батисты и поддерживали Кастро, теперь могли смотреть вперед, в будущее.
Новостные службы разыскали Хемингуэя в Айдахо и стали преследовать его в расчете получить какое-нибудь заявление. Мэри видела, что он написал на обороте открытки, прежде чем произнести это вслух: «Я верю в историческую необходимость кубинской революции и в ее долгосрочные цели». Когда во время трансляции футбольного матча Rose Bowl позвонили из редакции The Times, Мэри слышала, как Хемингуэй сказал, что он «восторгается» новостями с Кубы. Она тут же одернула его — еще слишком рано предсказывать, как будут развиваться события. Кто знает, может быть, Кастро уже формирует расстрельные команды. Хемингуэй упирался, но в конечном итоге он, как человек, привыкший к осторожности в 1950-е гг., позвонил в отдел новостей The Times и попросил заменить «восторгается» на «смотрит с надеждой».
В душе Хемингуэй более оптимистично воспринимал революцию. В символичном письме от 7 января 1959 г. своему итальянскому другу Джанфранко Иванчичу он радовался бегству Батисты и сожалел, что не смог сказать ему на прощание: «Sic transit hijo de puta». Две недели спустя Хемингуэй с удовлетворением сообщал одному из друзей в издательстве Scribner’s, что «у нас все [по-прежнему] о’кей на Кубе»: в Finca Vigía ничего плохого не случилось и некоторые из его друзей вошли в правительство. В начале февраля во втором письме Джанфранко он звучал еще более оптимистично и заявлял, что «все новости с Кубы позитивны». Новому правительству приходится очень трудно из-за того, что восемь сотен американских компаний вложили деньги в островное государство, а Соединенные Штаты «всеми силами» стремятся сбросить Кастро. Однако, поскольку его народ получил «реальный шанс улучшить свою жизнь впервые за все время», Хемингуэй желает Кастро успехов.
Отношение Хемингуэя не изменилось, когда он узнал, что Мэри была права насчет расстрельных команд. Революционеры практически сразу стали расправляться со своими врагами. По словам одного из жителей, «в те январские дни все только и говорили о расстреле… военных преступников», главным образом полицейских и военнослужащих армии Батисты. Всего через несколько дней после побега диктатора Рауль, брат Кастро, организовал расстрел почти 70 заключенных в Сантьяго. В течение двух недель правительство разработало нечто вроде официальной процедуры в Гаване. Руби Филлипс, корреспондент The Times, которая уже не один год жила на Кубе (и подписывалась как Р. Харт Филлипс, чтобы читатели воспринимали ее всерьез), сообщила 23 января о первом показательном суде над офицерами Батисты перед толпой из 18 000 полных энтузиазма зрителей на центральном стадионе.
Для тех, кто не выписывал The Times, разные новостные службы вели съемку суда. В кинотеатрах Соединенных Штатах и Великобритании любой мог посмотреть полутораминутный ролик, где демонстрировался переполненный стадион. Первый обвиняемый, майор Хесус Соса Бланко, держался спокойно и улыбался, глядя в лицо трем молодым бородатым судьям в полевой военной форме. Босоногий 12-летний мальчишка, явно проинструктированный, показал на Сосу Бланко и сказал, что этот человек убил его отца. Пока мальчишка говорил, толпа скандировала: «Убить его, убить его».
Хемингуэй выступил в защиту судов во время интервью в начале марта с обозревателем из Сиэтла по имени Эмметт Уотсон. Хемингуэй и Уотсон впервые познакомились в один из субботних вечеров в Duchin Room, комфортабельном баре курортного города Сан-Валли. Хемингуэй заприметил это место с темными панелями и бордовым декором еще в 1930-е гг., когда стал наведываться в штат Айдахо. Уотсон, находившийся там на отдыхе, разговаривал за столом с другими писателями, когда подошел Хемингуэй и уселся рядом. Уотсон был из тех журналистов, которые нравились Хемингуэю: незаурядный человек, полный упорства, профессиональный бейсболист, работавший на судостроительной верфи во время войны. Плюс ко всему у них нашлись общие знакомые, а самое главное, этот заядлый курильщик кое-что смыслил в виски. Получасовая беседа прошла в непринужденной и дружеской обстановке, но дала мало что достойного освещения в печати.
Через пару дней Уотсон вновь столкнулся с Хемингуэем на одной из улочек Сан-Валли. Хемингуэй, проработавший целый день, был готов малость расслабиться. Он спросил, не составит ли Уотсон ему компанию в Ram, еще одном заведении Сан-Валли? Как случалось и раньше, в знакомой обстановке — на этот раз в европейском, альпийском, стиле — Хемингуэй был не прочь поговорить, под запись, о Кастро и Кубе. В результате он выложил восхищенному Уотсону такие подробности, которых не раскрывал никому. Почти час, потягивая скотч с соком лайма, писатель-экспатриант рассказывал «без перерыва о стране, которую он любит».
Хемингуэй говорил, что, на его взгляд, там произошла настоящая революция, а не просто смена караула. Суды — неизбежная часть революции. Отреагировав на возмущение общественности по поводу первой волны расстрелов, новое правительство стало проводить публичные суды, но критика не стихла:
За границей кричат: «Шоу!» Но правительство вынуждено делать это, чтобы продемонстрировать свою власть, чтобы заставить людей уважать закон и порядок… Если правительство не расстреляет этих преступников, их все равно убьют… из мести… А это плохо, очень плохо.
Вторя Кастро, Хемингуэй говорил о надежде на то, что смертная казнь будет запрещена после завершения нынешней волны судов и расстрелов. В целом будущее выглядело оптимистично. Революция получила поддержку кубинского народа. (Единственное, чего он опасался и о чем просил Уотсона не писать, было то, что у Кастро может не хватить сил на переустройство кубинского общества.) Куба — «прекрасное место для жизни», и он с радостью ждал возвращения туда.
Когда Мэри и Хемингуэй прибыли в международный аэропорт Гаваны 29 марта 1959 г., их встречали многочисленные друзья из Сан-Франциско-де-Паула — деревни, расположенной прямо за воротами усадьбы Finca Vigía. Добравшись до усадьбы, они были рады обнаружить свой «чудесный дом в целости и сохранности». На следующий день восторженный Хемингуэй продиктовал письмо своему сыну Джеку, где повторял то, что он говорил Уотсону: «Это настоящая революция. То, на что мы надеялись в Испании».
Этот второй шанс вдохновлял Хемингуэя с того самого дня, когда он вернулся домой. Куда бы он ни бросил взгляд, везде люди, казалось, упиваются вновь обретенной свободой. Куба «искрилась либертарианским задором; чувствовалось, что эта подлинная, сотворенная собственными руками революция» была кубинской, а не антиамериканской или просоветской. Хемингуэй был полностью поглощен происходящим, слушал радио по три раза на дню, читал все газеты, попадавшие ему в руки, внимал (возможно, даже получая удовольствие) бесконечным выступлениям Кастро — они длились часами и, хотя посвящались в основном политике, содержали экскурсы практически во все сферы жизни.
В начале апреля Хемингуэй провел несколько часов в баре La Florida за коктейлем «Папа добле» с американским драматургом Теннесси Уильямсом и британским театральным критиком и кинокритиком Кеннетом Тайненом, который оказался в городе по заданию журнала Holiday. По воспоминаниям Тайнена, в тот день кондиционер дул так сильно, что ему никак не удавалось зажечь сигарету. Уильямс (в спортивном пиджаке с серебряными пуговицами) и Хемингуэй (в белой футболке и бейсболке) мало походили друг на друга. Тайнен счел облик писателя «потрясающим». В какой-то момент к ним подошел знакомый журналист и пригласил Тайнена посмотреть на приведение в исполнение смертного приговора ночью в Эль-Морроу — старинной испанской крепости, защищавшей вход в гавань. Тайнен отказался: он был противником смертной казни, а Уильямс захотел пойти. Он сказал, что писатель должен быть свидетелем событий. Позднее Тайнен спросил Хемингуэя, что тот думает об этом, и получил такой ответ: «Есть случаи, когда разумнее промолчать, и нам никто не запрещает пользоваться этим приемом». Так или иначе, он продолжал заявлять, что Кастро совершил «хорошую революцию, настоящую революцию».
Тайнен и Уильямс вскоре спохватились, что они опаздывают на интервью с Кастро, и поспешили в Президентский дворец, вычурные чугунные ворота которого теперь охраняли парни в оливково-зеленой полевой форме. Кастро отложил заседание кабинета ради того, чтобы встретиться с двумя иностранными писателями. Это произвело на них должное впечатление. В разговоре Кастро обратился к насущному вопросу — его первому полуофициальному визиту в Соединенные Штаты. Он принял приглашение выступить перед Американским обществом редакторов газет в Вашингтоне. У Кастро пока что было неоднозначное отношение к Соединенным Штатам, и он еще не решил, какую сторону принять. Визит давал возможность защитить его репутацию сторонника революционной законности и, не исключено, заложить фундамент хороших кубинско-американских отношений.
Услышав о приглашении Кастро в Соединенные Штаты, Хемингуэй предложил встретиться с кубинским лидером, чтобы подготовить его к вопросам, которые наверняка будут задавать американские репортеры и политики. Он передал это предложение через своего хорошего друга д-ра Эрреру, который по-прежнему приезжал на ужин в Finca Vigía несколько раз в месяц. Кастро отказался от приглашения, но все же отправил одного из своих подчиненных послушать, что скажет Хемингуэй.
Однажды поздним вечером Эррера привез журналиста по имени Эуклидес Васкес Кандела из Гаваны в усадьбу, где Хемингуэй встретил их у двери с пистолетом в кармане: времена все еще были неспокойными. Пламенный антиимпериалист Васкес Кандела не знал, как держаться со знаменитым янки, но Хемингуэй быстро успокоил своего гостя и даже очаровал его.
Хемингуэй расположился с гостями в просторной гостиной в мягких креслах среди многочисленных книг писателя, охотничьих трофеев и предметов искусства. Негромкая классическая музыка создавала фон. Они пили охлажденное итальянское белое вино и закусывали орешками. Хемингуэй вытащил подготовленные им заметки и стал объяснять, как работает американская пресса, с кем надо быть осторожнее, какие вопросы актуальны. По его мнению, если Кастро хорошо преподнесет себя, он сможет получить от Соединенных Штатов все что захочет. Хемингуэй особо подчеркнул необходимость разъяснить «судебные решения против явных предателей», т.е. причины публичных судов и расстрелов, а также вопрос о влиянии коммунистов. Напоследок он проводил гостей до автомобиля и попросил Васкеса Канделу передать бородачам в Гаване, что он искренне поддерживает их революцию.
Поездка кубинского лидера прошла с потрясающим успехом. Помятая полевая форма и неподстриженная борода придавали 33-летнему революционеру необыкновенную самобытность. Кастро уже знал, как очаровать толпу, и говорил на «корявом, но ясном» языке, для которого даже придумали название «фидельинглиш». Находясь в Соединенных Штатах, он в буквальном смысле устанавливал контакт с каждым, кто оказывался рядом, и спокойно отвечал на большинство задаваемых вопросов. Он оставил антиимпериалистическую риторику и ловко уклонялся от обсуждения роли коммунистов в его движении. Во время выступления со сцены в Центральном парке Кастро красиво, но туманно говорил о своих политических ценностях: гуманизме и демократии. Диссонанс возникал лишь тогда, когда он встречался с официальными лицами вроде вице-президента Ричарда Никсона, которые начинали читать лекцию об опасности коммунизма.
Еще одним запоминающимся моментом 1959 г. для Хемингуэя стала его летняя поездка в Испанию. Писатель с довольно большой свитой ходил на корриду, о которой собирался написать в журнал Life. В июле он отпраздновал свое 60-летие в La Consula — роскошной вилле в Малаге, принадлежавшей богатому американскому экспатрианту Натану «Биллу» Дэвису, страстному любителю корриды. Сады там напоминали Хемингуэю его усадьбу Finca Vigía, однако большой белый дом, построенный в 1830-х гг. для одного дипломата, был намного изысканнее, с высокими потолками и элегантными круговыми балконами на двух уровнях.
В ответ на приглашение Мэри старые друзья и родственники съехались со всех концов, чтобы принять участие в этом фантастическом событии, растянувшимся на несколько дней. Среди гостей были знаменитости и почти что знаменитости вроде Бака Ланхема и Дэвида Брюса, ныне посла, не говоря уже о выдающемся матадоре Антонио Ордоньесе и его учениках. Присутствовали даже два индийских махараджи, один из Куч-Бихара, а другой из Джайпура. Из Кетчума приехал личный врач и хороший друг писателя д-р Джордж Савье с женой Пэт. Торжество получилось веселым, однако не обошлось без омрачающих моментов. Там были танцы и музыка, фейерверки, подарки и тосты, включая посвящение от Дэвида Брюса, в котором восхвалялись «сердечность, мужественность и щедрость» писателя. В то же время всем пришлось терпеть (или пытаться не обращать внимания) на выпады Хемингуэя, когда он обрушивался на гостей, даже на своего лучшего друга Ланхема. Мэри было очень трудно смириться с ужасными, бессмысленными вещами, которые он говорил ей на людях, и вниманием к молодым женщинам, которых пригласили на вечеринку по его настоянию.
Примерно через три месяца после мелодрамы в Малаге Хемингуэй съездил в Нью-Йорк, а потом вернулся на Кубу, где все еще торжествовала революционная законность. В аэропорту его опять встречала большая толпа народа. На этот раз это были не только друзья и соседи, но и репортеры, которые хотели услышать от писателя заявление. Хемингуэй сказал им, что не верит гадостям, которые «зарубежная пресса» говорит о революции, и по-прежнему поддерживает новое кубинское правительство. По сообщению кубинского информационного агентства Prensa Latina, «он надеялся, что кубинцы будут считать его не янки… а таким же [как они] кубинцем», после этого писатель схватил и поцеловал кубинский флаг. Он сделал все так быстро, что фотографы не успели запечатлеть этот жест и попросили повторить его. С улыбкой Хемингуэй сказал, что он писатель, а не актер, и отправился домой. Его сопровождали порядка 20 автомобилей, набитых поклонниками. Американское посольство в Гаване доложило об инциденте в Вашингтон в депеше, где с пометкой «для служебного пользования» говорилось, что «к сожалению» Хемингуэй «открыто занял позицию, которая свидетельствует либо о (1) жесткой критике своего правительства и сограждан, либо о (2) поразительной неосведомленности о развитии событий на Кубе с начала этого года».
В 1960 г., после временного пребывания в штате Айдахо, Хемингуэй и Мэри вернулись в усадьбу Finca Vigía. Старый друг писателя репортер The Times Герберт Мэттьюз расценил это как «сознательный жест» в поддержку революции со стороны литератора, который был героем народа Кубы. А 12 января Хемингуэй написал Ланхему о том, что продолжает верить «в историческую необходимость… революции». Он смотрит «в будущее» и ждет наступления того дня, когда Кастро сможет изменить кубинское общество к лучшему. По этой причине ему не так интересна текущая, «каждодневная» драма, которую невозможно не видеть: огромные плакаты «Куба — да, янки — нет!» по всей столице и нескончаемые радиовыступления, клеймящие Соединенный Штаты как циничного и жестокого «врага народа номер один». Казалось, будто Кастро прочитал роман-антиутопию Джорджа Оруэлла «1984» и влюбился в пассажи о тоталитарном «новоязе».
Мэттьюза с его благожелательным отношением к Кастро встретил очень радушный прием в Finca Vigía, когда он приехал туда на званый завтрак в начале или в середине марта. Хемингуэй «так обрадовался встрече с ним… что их оживленная беседа растянулась на полдня». Репортер, который оказался в изоляции и был теперь отлучен от основных периодических изданий в Америке, по-прежнему с оптимизмом смотрел на Кастро, подчеркивая, что тот уже занимается здравоохранением и образованием и что 75% жителей поддерживают его. Проблемы, которые он предвидел в то время, были связаны не столько с делами Кастро в стране, сколько с отношением к нему в Соединенных Штатах. Хемингуэй, человек, который инструктировал помощника Кастро, как надо работать с американской прессой, не мог не согласиться с Мэттьюзом.
В мае 1960 г. Хемингуэй и Кастро встретились в первый и, наверное, в последний раз. Это произошло во время соревнований по рыбной ловле на приз Хемингуэя. По всей видимости, Кастро с соблюдением всех правил поймал самую большую рыбу и выиграл первый приз. Когда Хемингуэй вручал приз — большой серебряный кубок, они с Кастро пообщались несколько минут. Кастро рассказал, как он обожает роман «По ком звонит колокол» и сколько почерпнул из него. Официальный фотограф сделал несколько снимков, на которых они стоят рядом и что-то говорят друг другу. Более высокий, чем Хемингуэй, Кастро в своей простой зеленой форме практически доминирует на снимках. Хемингуэй, радостный и воодушевленный, кажется стариком с его растрепанными седыми волосами и всклокоченной бородой. На левой руке у него наклеена полоска пластыря.
На следующее утро посыльный доставил комплект фотографий в Finca Vigía. Хемингуэй сделал на одном из снимков дарственную надпись: «Д-ру Фиделю Кастро… в знак дружбы». Кастро долгие годы держал этот снимок на стене своего кабинета рядом с фотографией отца. Хемингуэй вставил в рамку понравившийся ему больше всего снимок и поместил его на столе в Finca Vigía среди других памятных подарков и реликвий.
Не исключено, что соревнования по рыбной ловле были кульминацией кубинско-американских отношений в 1960 г. Как и Мэттьюз, Хемингуэй надеялся, что Соединенные Штаты предоставят Кубе кредит доверия. Они ждали уступок от Вашингтона больше, чем от Гаваны. Однако, когда Кастро поднимал ставку, президент Дуайт Эйзенхауэр удваивал ее. В мае Соединенные Штаты свернули оставшиеся программы помощи. В целом аполитичный Рене Вильярреаль, помощник Хемингуэя в Finca Vigía, слышал, как чертыхался по этому поводу Хемингуэй: он выдал «весь свой репертуар» оскорблений в адрес Эйзенхауэра и сказал, что его решение показало «диктаторское лицо Соединенных Штатов». Мэри не согласилась с ним, и после серьезной перепалки они отправились спать в разные спальни.
Еще хуже обстояло дело с квотой на сахар, которая гарантировала продажу основного кубинского экспортного продукта по хорошей цене Соединенным Штатам. Хемингуэй очень надеялся, что Соединенные Штаты не урежут ее. «Это был бы реальный удар. Это толкнуло бы Кубу к русским». Однако Четвертого июля — дата была выбрана неслучайно — Кастро организовал массовый антиамериканский митинг в центре Гаваны, а двумя днями позже Эйзенхауэр сократил квоту. В тот день писатель слушал радио каждые полчаса, начиная с шести утра, как будто надеялся, что новости станут более позитивными со временем.
Хемингуэй понимал, что это поворотная точка. Понимали это и в американском посольстве в Гаване, которое рекомендовало американским гражданам на Кубе покинуть страну.
Посол лично сообщил Хемингуэю об этой рекомендации. Высокий, аристократичный Бонсал, еще один выпускник Йеля, настолько старомодный, что называл в мемуарах свою жену не иначе как «г-жа Филип Бонсал», был давним и отзывчивым другом писателя. Он работал в International Telephone & Telegraph Company в Гаване до прихода в госдепартамент. Хемингуэй очень любил вспоминать о том, как он в 1930-х гг. ездил с Бонсалом в отпуск в Саламанку, в Испанию. Бонсал возобновил их дружеские отношения, когда стал послом вскоре после прихода Кастро к власти в 1959 г. Весной и летом 1960 г. он регулярно присутствовал на обедах в Finca Vigía.
Валери Данби-Смит, молодая секретарша Хемингуэя ирландского происхождения, присоединилась к писателю и дипломату во время одного из обедов и слышала, как Бонсал сообщил «важную, хотя и неофициальную» информацию из Вашингтона. Он повторил по памяти вопрос, который посольство задавало Вашингтону в ноябре 1959 г., о знаменитом экспатрианте, выступавшем в поддержку революции. Отношения между двумя странами продолжали ухудшаться. Кастро, казалось, делал все, чтобы настроить против себя правительство США, и американское руководство раздражало присутствие Хемингуэя на острове. Не мог бы он выбрать себе другое место для жительства и выступить против кубинского режима? Хемингуэй запротестовал: Finca Vigía — мой дом, а кубинцы — мои друзья и семья. Он сказал Бонсалу, что его дело писать книги, а не заниматься политикой. Кроме того, он неоднократно доказывал свою преданность, ни у кого и никогда не было причин усомниться в его верности Соединенным Штатам.
Бонсал не отступал. Дипломатично, но твердо он повторял, что понимает точку зрения Хемингуэя, но другие члены правительства США — нет. «Если писатель не готов вести себя как подобает публичной персоне, могут возникнуть неприятные последствия». Данби-Смит слышала, как у Бонсала вырвалось слово «предатель». Она также помнит, что Бонсал приехал на обед на следующей неделе и вновь сказал Хемингуэю «о необходимости сделать для себя выбор между страной и домом». Дальше разговор не клеился тем вечером. Старые друзья лишь заставляли себя болтать о всякой ерунде. Валери видела в глазах Хемингуэя слезы, когда они расставались.
Бонсал коснулся больной темы, заговорив с Хемингуэем о выборе между его домом и его страной и бросив в лицо американской легенде слово «предатель». Вопрос лояльности мучил писателя уже не одно десятилетие: и во времена гражданской войны в Испании, и в тот день в Нью-Йорке, когда он согласился стать советским шпионом, и в период красной угрозы конца 1940-х — начала 1950-х гг., и тогда в 1951 г., когда Баку Ланхему было отправлено письмо со словами о том, что он, Эрнест Хемингуэй, никогда не был «гребаным предателем». Писатель даже говорил с Бонсалом практически так же, как и с Ланхемом, а позднее с Хотчнером при обсуждении этого вопроса.
Проблема заключалась не только в том, что у писателя были близкие друзья на Кубе или что он прожил в Finca Vigía дольше, чем в любом другом месте. Его держало кое-что еще: он перенес на кубинскую революцию свои нереализованные надежды в отношении Испанской Республики. События 1936–1939 гг. все так же влияли на мировоззрение Хемингуэя в 1952–1960 гг. Республика оставалась главным делом его жизни. Поддержка Кастро была эквивалентом борьбы с Франко и Гитлером в Испании. Он не сражался на Кубе так, как делал это в Испании, но был далек от бездействия, хотя и говорил друзьям и прессе о своей отстраненности от кубинской политики. Но стоило появиться реальному шансу на реализацию этих надежд, как американский посол предложил отказаться от него навсегда. Неудивительно, что Валери вроде бы видела даже слезы.
Просьба Бонсала была очень убедительной, поскольку исходила от друга и центриста, который пытался, но не мог найти общих взглядов с Кастро, все больше превращавшемся в диктатора. Хемингуэю пришлось согласиться с тем, что аргумент посла имел под собой основание. Антиамериканская риторика Кастро стала чрезмерной, к тому же он угрожал американцам и американской собственности на острове. Усугубляло ситуацию и то, что в его речах время от времени проскакивали пассажи об «американцах… вроде Хемингуэя», белых воронах, поддерживавших революцию. Революция никогда не конфискует их собственность. По сведениям одного советского ученого, который жил и работал на Кубе, Кастро даже цитировал слова писателя в защиту революционной законности.
Похвалы Кастро ставили Хемингуэя в неудобное положение. Он доверительно признался Хотчнеру, который теперь был и постоянным собеседником, и кем-то вроде бесплатного помощника, что лично Кастро не волнует его. Кастро, скорее всего, позволит Хемингуэю спокойно жить в Finca Vigía. Знаменитый писатель знал, что он служит хорошей рекламой для режима. Однако независимо от его симпатий к Кастро или надежд на то, что кубинская революция исправит недостатки Испанской Республики, он не хотел быть исключением, расхваливаемым Кастро. На вопрос Хотчнера о том, что беспокоит его больше всего, он ответил, что не может спокойно спать, когда других американцев «выгоняют пинками», а «его страну… поливают грязью».
События лета 1960 г., похоже, ускорили угасание писателя, начавшееся за несколько лет до этого. Хотчнер не мог не заметить, что Хемингуэй теряет силу — человек, который любил побоксировать, похудел, его некогда сильные руки казались «выструганными неопытным резчиком». У него появились проблемы с почками и зрением. Хуже всего, пожалуй, было то, что работалось ему намного тяжелее, чем когда-либо прежде. Рукопись о корриде, которую он готовил для журнала Life, никак не обретала форму. Журналу требовалось порядка 40 страниц. У Хемингуэя получилось 688 страниц, и у него не поднималась рука сократить объем. Ему пришлось просить Хотчнера приехать на Кубу из Нью-Йорка, чтобы помочь ему. А после он всячески сопротивлялся внесению правки под нелепыми, на взгляд молодого писателя, предлогами.
25 июля Хемингуэй, Мэри и Валери сели на паром, идущий из Гаваны до Ки-Уэста. Никаких окончательных решений относительно переезда с Кубы на материк они не принимали. Более того, они собирались вернуться через несколько месяцев, а потому оставили в Finca Vigía множество ценных вещей, не говоря уже о мебели и всем прочем. Хемингуэй позаботился о том, чтобы сохранить дату отъезда в тайне. Он не хотел привлекать к себе такое же внимание, как в ноябре. Больше всего ему не хотелось, чтобы кто-нибудь посчитал его отъезд выступлением против Кастро, которого он продолжал поддерживать.
Во время поездки Хемингуэй чувствовал себя не в своей тарелке и беспокоился по поводу таможенных и иммиграционных процедур. Мэри слышала, как он бормотал что-то о «катастрофических последствиях нарушения закона».
Далее, уже один, Хемингуэй отправился самолетом из Ки-Уэста в Нью-Йорк, а потом в Европу, где пробыл два месяца — с августа по сентябрь. Его друзей в Испании поразило, насколько он сдал за последний год. Опираясь на свидетельства очевидцев, первый биограф Хемингуэя, Карлос Бейкер, описал их впечатления так: все они видели писателя «в разных настроениях, но никогда в таком… глубочайшем нервном расстройстве: страх, неприкаянность, апатия, подозрительность в отношении мотивов других, бессонница, чувство вины, угрызения совести и потеря памяти».
15 августа Хемингуэй написал Мэри, что опасается «полного физического и нервного срыва из-за смертельного переутомления». Это была лишь одна из множества просьб о помощи, обращенных к ней в том месяце.
Мэри и преданный Хотчнер делали все, что могли, для поддержки Хемингуэя во время нервного расстройства, которое медленно развивалось на протяжении следующего года. Встревоженный новостями из Испании, Хотчнер прилетел в Европу, чтобы быть рядом с Хемингуэем, и 8 октября вернулся вместе с ним в Нью-Йорк. Там заботу о нем взяла на себя Мэри — вместе они отправились поездом в Кетчум. К этому моменту и Хотчнер, и Мэри поняли, что самостоятельно они не могут помочь человеку, которого любят, и обратились за помощью к специалистам. Сначала они проконсультировались с психиатром в Нью-Йорке, а потом, по его рекомендации, договорились о лечении в рочестерской клинике Мейо в штате Миннесота. Во избежание огласки, в клинике предложили зарегистрировать писателя под вымышленным именем. В результате Хемингуэй под именем «Джордж Савье» (его врач в Кетчуме) отправился в закрытое отделение больницы St. Mary’s Hospital, филиала клиники Мейо, где пробыл с 30 ноября 1960 г. до 22 января 1961 г.
Основным диагнозом была депрессия, отягощенная приступами паранойи. Психиатр Хемингуэя, д-р Говард Роум, решил прибегнуть к электрошоковой терапии — методу, который в те времена нередко применялся в тяжелых случаях. Хемингуэю, а может быть, Мэри вместо него пришлось письменно согласиться на такое лечение, поскольку выбора не было, особенно после консультации с д-ром Роумом и его коллегами. Во время сеансов врачи усыпляли Хемингуэя, привязывали его к операционному столу и прикрепляли электроды к вискам, чтобы пропускать ток через мозг. Через 11 или 15 сеансов депрессия вроде бы отступила, однако Хемингуэй чувствовал, что лечение привело к потере памяти. (Потеря памяти и в самом деле была обычным побочным эффектом.) Это очень беспокоило писателя, которому никогда не приходилось делать записи. Как он говорил Хотчнеру, память была его капиталом. Стоит этому капиталу пропасть, и он — банкрот.
Навязчивые состояния, однако, не исчезли. Некоторые из них были связаны с очевидными фактами вроде заметок об автомобильной поездке из Ки-Уэста в штат Айдахо в ноябре 1959 г., когда Хемингуэй отмечал, сколько галлонов бензина куплено, сколько миль пройдено, сколько времени потрачено. Другие же не имели никакого отношения к реальности. Так, Хемингуэя очень беспокоило, получит ли Валери Данби-Смит американскую визу (чтобы въехать в Соединенные Штаты и учиться в Нью-Йорке), а это порождало навязчивую идею о том, что Служба иммиграции и натурализации США ведет расследование против него, поскольку он финансировал Валери.
Другой навязчивой темой было ФБР. Хемингуэй считал, что ФБР следило за ним с момента его возвращения из Европы в октябре 1960 г. Любой человек не в джинсах и ковбойских сапогах казался писателю подозрительным. (По его представлениям, агенты ФБР всегда одевались как сотрудники главного офиса: в темные костюмы и белые рубашки.) В ноябре, когда они с Хотчнером проезжали мимо банка в Кетчуме, где горел свет после окончания рабочего дня, Хемингуэй не сомневался, что это федеральные агенты копаются в его банковских выписках в поисках свидетельств преступления, о котором он умолчал. Ему также казалось, что они напичкали жучками его больничную палату и автомобили. Когда Хотчнер навещал Хемингуэя в Рочестере, штат Миннесота, тот не мог свободно говорить, пока они не выходили на улицу. На вопрос, с какой стати ФБР будет интересоваться им, писатель ответил, что из-за «подозрительных книг», которые он написал, из-за того, кто его друзья и где они живут — «среди кубинских коммунистов». На Рождество, по наблюдениям Мэри, Хемингуэй уже не утверждал, что в его ванной сидит специальный агент с магнитофоном, но по-прежнему ждал от ФБР вызова на допрос.
Его беспокоило даже то, что ФБР может заинтересоваться, почему он зарегистрировался в клинике Мейо под чужим именем. В начале нового года это толкнуло врача Хемингуэя на необычный шаг: он обратился в управление ФБР в Миннеаполисе за «разрешением» сказать Хемингуэю о том, что ФБР нет дела до его псевдонима. Из донесения управления в Вашингтон от 13 января 1961 г. следует, что запрос врача стал полной неожиданностью для них. Это донесение было отправлено по обычным каналам связи открытым текстом без каких-либо отметок о срочности, т.е. совсем не так, как отправляются донесения по расследованиям, связанным с внутренней безопасностью. В оригинале поле для номера дела осталось пустым, а отметка о дате получения, проставленная вручную служащим в Вашингтоне, говорила о том, что послание достигло адресата через 11 дней. Управление в Миннеаполисе обязательно указало бы номер дела, если бы вело «расследование против Хемингуэя».
Поскольку они ничем не рисковали, агенты из Миннеаполиса сообщили д-ру Роуму, что у них «нет никаких возражений» в отношении его плана. Доктор, надо полагать, передал это послание Хемингуэю. Однако паранойя писателя в отношении правительства не прекратилась. В середине января Хемингуэй написал Ланхему зловеще, что «настоящие разведывательные данные» (здесь у него этот термин обозначал американскую политику, лояльность и отношение к Советам), которыми он делился с генералом не один год, достаточный повод для его отправки на «виселицу».
Куба, которая занимала очень много места в новостях в начале 1961 г., всегда была объектом внимания Хемингуэя, несмотря на его состояние. Мэттьюз написал Хемингуэю 2 января о чувстве горечи, которое у него вызывает ситуация на острове. Он сожалел о «перегибах, связи с коммунизмом и диком антиамериканизме революции». Тем не менее, по его мнению, «кое-что… [в] этой революции очень ценно, и это ни в коем случае нельзя терять». Администрация Эйзенхауэра была явно не согласна с этим и на следующий день разорвала дипломатические отношения. Возникшая в результате неопределенность не давала Хемингуэю покоя. Он написал 16-го Ланхему, что они с Мэри могут «потерять на Кубе все», а «могут и не потерять». Это был намек на то, что Советы могут заступиться за него. Но даже такого намека «чересчур много для письма, поэтому никому не рассказывай об этом, как и о многом другом, о чем мы помним, но не пишем».
Уже в начале года среди кубинских эмигрантов и американских журналистов стали ходить слухи о том, что президенты Эйзенхауэр и Кеннеди (который вступил в должность 20 января 1961 г.) планируют какую-то акцию против Кастро. Мэттьюз, обеспокоенный тем, что Хемингуэй не сможет переварить его предыдущее письмо — на копии, сделанной под копирку, в его архивах стоит рукописная пометка «Слишком болен, чтобы прочесть его. Г. М.», — 20 февраля снова написал Хемингуэю. Его «конечно, расстраивает развитие событий на Кубе», и он подозревает, что Хемингуэй и Мэри расстраиваются еще сильнее. Тем не менее он надеется, что ЦРУ не уничтожит революцию, — здесь Мэттьюз снова использовал слово «ценная». Даже если бы операция ЦРУ удалась, «это был бы тот случай, когда для исцеления пациента его убивают».
К этому моменту было почти невозможно остановить операцию Zapata — план по свержению Кастро, разработанный в последний год пребывания у власти администрации Эйзенхауэра. Ранним утром 17 апреля 1961 г. группа экипированных и обученных ЦРУ кубинских беженцев высадилась на южном побережье Кубы. В 11:00 того же дня представитель Кубы в ООН заявил, что «на Кубу этим утром вторглись наемники… [оснащенные] … Соединенными Штатами». Интервенты, около 1400 человек, сражались храбро, но ничего не могли сделать против сил Кастро, которые быстро мобилизовались для отражения атаки. Уже 20 апреля Кастро объявил о победе по кубинскому радио. The Times напечатала его заявление на следующий день.
На протяжении недели так называемого вторжения в заливе Свиней американские газеты по всей стране выходили «с заголовками на всю страницу, под которыми обычно публикуют новости о президентских выборах и общенациональных катастрофах». Хемингуэй и Мэри также слушали репортажи по радио и телевидению. По воспоминаниям Мэри, они «пришли в ужас» от выбора места высадки — топкой полоски земли, больше подходящей для охоты на уток, а не для боевых действий. В остальном же, как она написала, «личные проблемы затмевали нашу обеспокоенность в связи с грядущим провалом».
О какой обеспокоенности идет речь? Относительно того, что Соединенные Штаты выбрали плохое место для высадки? Или относительно того, что у Кастро слишком сильная поддержка (по оценкам Мэри и Мэттьюза, порядка 75%) среди кубинского населения? Ланхем считал, что он знает ответ. Три недели спустя он написал Хемингуэю, что он, Бак, понимает, насколько горько такому «старому вояке», как Эрнест, читать о «подобной тупости», и добавил, что Кастро, как ни прискорбно, оказывается хуже Батисты.
Ланхем, похоже, полагал, что шансы на приемлемый для Хемингуэя исход очень малы. Победа поддержанного США вторжения поставила бы его в неудобное положение: он критиковал Соединенные Штаты за действия в духе «великой державы» XIX в. и недобрососедское поведение в Латинской Америке. Существовал также риск возврата к эпохе Батисты. Победа Кастро была для него ничем не лучше. Антиамериканизм Кастро наверняка усилился бы еще больше, а Хемингуэй, хотя он и любил Кубу, не смог бы пойти против своей страны. Это был выбор, перед которым он стоял и раньше, сначала в Испании, а потом во время Второй мировой войны и горького мира, который последовал за ней. Возможно, он прокручивал в голове слова Бонсала о предательстве и чувствовал в очередной раз всю связанную с ними боль.
Мэри надеялась, что собственные проблемы Хемингуэя не дадут ему слишком задумываться над вторжением. Время, однако, показало, что и то и другое может прекрасно соседствовать. Во вторник, на второй день вторжения, Хемингуэй набросал письмо своему издателю, где говорил, что пытался, но не смог отредактировать воспоминания о жизни в Париже в 1920-х гг. (работа, которая превратилась в роман «Праздник, который всегда с тобой»); после возвращения из Миннесоты все, за что он брался, только ухудшало дело. Это была не жалоба, а признание поражения. Хемингуэй просто не мог больше заниматься работой, которая поддерживала его. «Грядущий провал» в заливе Свиней был еще одним поражением, причем практически таким же горьким. Писатель понимал, что никогда не сможет вернуться домой, пройти под сейбой у входа в особняк, вывести Pilar из бухты мимо старой испанской крепости или провести остаток дня с друзьями в баре La Florida, потягивая коктейль «Папа добле». Не сможет он и поддерживать революцию, которая, несмотря на все ее недостатки, по-прежнему была для него важной победой над правыми. Это был конец старой заветной мечты, зародившейся в Испании.
Простого способа облегчить эти переживания не существовало. Когда Мэри спустилась вниз утром в пятницу, 21 апреля, она увидела Хемингуэя в гостиной с любимым ружьем в руках и два патрона рядом на подоконнике. На протяжении полутора часов она тихо говорила с ним о том, чем они могут заняться: поехать в Мексику, побывать еще раз в Париже и даже отправиться в Африку на сафари. После того как пришел хороший друг и семейный доктор Савье, чтобы померить давление Хемингуэя, им удалось уговорить Хемингуэя опустить ружье. Они отвезли его в местную больницу, а потом договорились с клиникой Мейо о еще одном курсе электрошоковой терапии в закрытом отделении. По пути в клинику он пытался покончить с собой не менее двух раз. В аэропорту Каспера, штат Вайоминг, он пошел прямо на вращающийся пропеллер самолета.
В конце июня врач Хемингуэя в Мейо решил, что пациент готов к возвращению домой. Мэри подозревала, что ее муж просто упросил психиатра выписать его. Он не раз довольно ясно намекал, что собирается свести счеты с жизнью, например в письме, написанном в начале месяца Рене Вильярреалю, его кубинскому «сыну», который следил за порядком в усадьбе Finca Vigía. Хемингуэй говорил, что у него практически «кончился бензин». Осталась лишь тень того, чем он был раньше. У него пропало «даже желание читать» — занятие, которое он «любил больше всего». «Писать, — говорил он, — намного труднее». Хемингуэй просил Рене присматривать за его кошками и собаками, а также за «горячо любимой Finca Vigía» и уверял, что, как бы ни повернулась жизнь, папа всегда будет помнить о нем.
Несмотря на предчувствия, Мэри и Джордж Браун, боксер из Нью-Йорка, друживший с писателем не одно десятилетие, забрали Хемингуэя из клиники и поехали с ним в Кетчум. Они добрались до места в пятницу, 30 июня.
Теплым солнечным утром в субботу, 1 июля, Хемингуэй упросил Брауна прогуляться с ним по невысоким холмам к северу от дома, что было довольно сложно ньюйоркцу в его городских ботиночках. Потом эти двое объехали город, заглядывая к старым друзьям. Они нашли д-ра Савье в его кабинете в больнице, а вот охотник Дон Андерсон отсутствовал в Сан-Валли. Другой любитель прогулок и рыболов Чак Аткинсон вернулся домой до захода солнца и проболтал с Хемингуэем целый час на крыльце. Как Мэри рассказывала Ланхему, однажды днем Хемингуэй стал перечитывать последнее письмо отставного генерала. Бак сообщал новости об общих друзьях, но в основном говорил Эрнесту о том, как он беспокоится о своем старом товарище по оружию и желает ему улучшения самочувствия.
Вечером Хемингуэй пригласил Брауна и Мэри на ужин в известном ресторане Christiania в центре города, где они устроились за столиком в углу, откуда было видно всех присутствовавших. В разгар ужина Хемингуэй посмотрел на соседний столик и поинтересовался у официантки, что за люди сидят там. По ее мнению, это были торговцы из соседнего города Туин-Фолс.
Хемингуэй возразил: «Только не в субботу». Официантка пожала плечами, а Хемингуэй объяснил, понизив голос: «Они из ФБР».
На следующее утро Мэри проснулась от резкого звука, словно кто-то захлопнул два ящика, один за другим, и пошла посмотреть, в чем дело. Она обнаружила Хемингуэя мертвым в вестибюле гостиной, где его обезоружили в апреле. Он встал раньше всех, потихоньку спустился вниз и из одной из своих двустволок покончил с тем, что осталось от великого американского писателя, беззаветно боровшегося за то, во что он верил.