О самом лучшем почти невозможно говорить. Оно неуловимо, как сладостный запах детства, возникающий из ниоткуда и стремительно тающий, так что вдыхаешь вновь, но ничего уже не чувствуешь и не помнишь…
Я ехал на рассвете в маршрутке. И вот в окно увидел легкие перистые облака, едва освещенные восходящим солнцем. И тут что-то произошло во мне. Какое-то щемящее, забытое, но мгновенно узнаваемое чувство вспыхнуло в душе. Вернулось как будто из небытия… или я сам ожил, пробудился от сумеречной спячки. Как же мне стало светло, как радостно и легко! И я вспомнил, что когда-то в детстве уже видел такие именно облака и испытывал такое же сильное и ясное чувство.
Или вот еще. Тридцать лет назад нам дали квартиру. А до этого я жил в старом домике с печкой. И в этой новой квартире под потолком висела новая, должно быть, только что купленная люстра. Такая, знаете, модная в восьмидесятых годах — плоское треугольное стекло, чуть выпуклое, а сверху лампочки. Обыкновенная вещь, но я смотрел на нее, и мир преображался фантастически. И это чувство: ясное, сильное я ношу вот уже тридцать лет где-то в глубинах души. И иногда оно беспричинно вспыхивает, и я на миг становлюсь просто младенчески, до слез счастливым.
А еще мы с пацанами бегали под Новый год в магазин «Детский мир» покупать хлопушки, конфетти и елочные шары. Вот шары я любил особенно! И всегда, когда я смотрел в них, испытывал необъяснимое и очень сильное чувство: совершенно, то есть принципиально необъяснимое даже сейчас, и настолько ясное… особенное… наотмашь отличное от всего остального, что заменить его в привычной жизни было попросту нечем. Точно я пытался разгадать безнадежную, какую-то бесконечно жалостную тайну. Тайну, разгадки которой не существует вовсе…
Вообще, самые сильные чувства, как правило, связаны с детством. Но вспыхивают они не обязательно тогда, когда соприкоснешься с какой-нибудь старой вещью или услышишь рассказ об известных событиях, а, напротив, само событие подчас всплывет в душе в ярком озарении тогдашнего чувства, и это никак не бывает связано с повседневной реальностью. Словно проступает какая-то подспудная, светлая жизнь души. Жизнь позабытых, но не исчезнувших чувств…
Так же и в духовной жизни. Только детство там — не прошлое, а настоящее, то сокровенное единство с Отцом, к осознанию которого нам нужно еще идти и идти. Настоящее, которое всегда с нами, но которого мы по грубости своей не чувствуем, а подчас и не ценим.
Говорят, страдания и смерть — это следствие греха, но самое трагическое следствие греха — это забвение Бога: самого лучшего, что есть на свете! И вот из этой привычки, из этого забвения нам нужно обязательно вырваться. А воспоминания настоящего, как спасительные маяки, указуют путь.
Если мне в Крыму случается оказаться в горах возле разрушенного пещерного монастыря или храма, то я не просто останавливаюсь, а как-то замираю душой, прислушиваясь… И тогда — точно ветром веет откуда-то — я отчетливо чувствую тот дух, которым была исполнена жизнь давно почивших людей: священников, монахов, мирян… Этот дух так реален и ясен, так чист и высок, что мне кажется — я присутствую с теми людьми в том мире, которого больше не существует, но который продолжает свое бытие, несравненно более реальное, чем реальность нашей убогой «действительности». И всякий раз у этих древних развалин я слышу отдаленное звучание литургии. Нет, это не ангельское пение, не хор голосов, но то, что превыше чувственного. Это ликование любви, торжество победы и обещание жизни, дарованной Тем, Кто Сам есть путь и истина и жизнь (Ин. 14, 6). И в эти минуты я точно знаю — для чего все, и все обретает смысл и истинное свое значение. Даже скорби, страдания и сама смерть предстают предвестниками радости, которая сто́ит того, чтобы ради нее претерпеть безумие мира. Это похоже на зов, столь сильный, что хочется все оставить, только бы дойти, прозреть до конца, приобщиться… И я знаю, что это — зов Царствия Небесного, Божий зов; и люди, жизнь которых открывается в этих «веяниях», — это святые, исполнившие на Крымской земле свое высшее предназначение — быть чадцами Божиими.