После Битова
В шестидесятые Ленинград был для меня Афинами.
Мне там нравилось все: широкая вода и низкое небо, балет «Спартак» в постановке Якобсона, рюмочные и кафе «Норд», «Мещане» Товстоногова, Соломон Волков, комсомольский вождь консерватории, уже знаменитые композиторы Сергей Слонимский и Борис Тищенко, шекспировская Джульетта Алисы Фрейндлих, эрмитажные «Атланты» Городницкого и, разумеется, альманах «Молодой Ленинград», о котором я только что опубликовал статью в еще старой, выходившей трижды в неделю «Литературной газете», особо выделяя прозаиков Андрея Битова и Рида Грачева.
И до переезда в Москву Андрей был замечен в цедээльском писательском кругу благодаря активности Вадима Кожинова, сразу почувствовавшего незаурядное дарование автора рассказа «Пенелопа». Собственно, он меня и навел на Битова и на литгазетовскую статью, которая произвела некоторое впечатление в Питере, позволив (надеюсь) выйти на свет божий некоторым почти андеграундным авторам. Но главная поддержка исходила от двух писательниц, двух Вер, Пановой и Кетлинской, которым Смольный, выдержав небольшую паузу после известных литературно-политических репрессий, не мог отказать в идеологической лояльности. Кетлинская взяла на себя редактуру альманаха выпуска 1965 года.
Питер тех лет был набит молодыми гениями и корифеями. Они принадлежали к разным литературным тусовкам, и многие мечтали о первой самостоятельной книжке или, на худой конец, о публикации в журнале «Юность». Битов был успешнее других. У него уже было две книги и известность.
Напомню, что в это время Бродский отбывал ссылку. Владимир Марамзин начинал собирать самиздатовское избранное. Сергей Довлатов подрабатывал поденной журналистикой и числился литсекретарем Веры Пановой. Валерий Попов только готовился к дебюту. «Ахматовские сироты» еще не стали легендой.
Трагической оказалась судьба Рида Грачева. Его почти не печатали. Талантливый и светлый человек постепенно сошел с ума. Навсегда врезалась в память его раненая улыбка вечного детдомовца. Лишь после смерти писателя друзья (и прежде всего Яков Гордин) подготовили и издали собрание его рассказов и эссе.
Лучшие авторы «Молодого Ленинграда» не походили на московских шестидесятников. Романтических коллективных иллюзий здесь не наблюдалось (я говорю о тенденции, а не о персоналиях). Почиталась человеческая индивидуальность, свободная от всех, даже самых лучезарных, идеологических одежд.
«Всю правду сказать невозможно, но все сказанное тобой должно быть правдой». Пожалуй, это изречение Бисмарка созвучно битовскому пониманию литературного труда, оно просится в эпиграф к его творчеству. Он рано нашел свою нишу, где старался не лгать, все глубже и глубже погружаясь в психологию молодого интеллигентного горожанина, проверяя его на моральную прочность при свете несомненных этических ценностей.
Битов стал чутким диагностом нашего нетвердого расползающегося времени. По времени и герои, улетающие, когда надо приземлиться, безвольные, когда дело доходит до дела. Но это в беллетристике. Совсем другой тон в его лирической прозе и эссеистике. Битовский шедевр такого рода – «Уроки Армении». Эта книга (как и всё у Битова) не столько об Армении, сколько о себе и о России. Здесь голос любви и веры начинает звучать открыто и свободно, разрушая оковы уже привычного для автора аналитического стиля.
Не «Метрополь», а выход годом раньше (с помощью Василия Аксенова) романа «Пушкинский дом» в американском издательстве «Ардис» наконец-то дал Битову ощущение своего подлинного места на карте литературы. Про «Метрополь» он вспоминать не любил, ему, в сущности, не нужен был такой общественно-литературный перфоманс. За Битовым стояли Пушкин, Петербург, изысканный стиль прозы, отточенный после внимательного чтения Набокова и чурающийся нажима, эпатажа, картинного протеста. С Аксеновым Андрей повязался за компанию, по дружбе, из Союза писателей не вышел, постепенно становясь мэтром отечественной словесности и будущим многолетним президентом Русского ПЕН-центра. Конечно, помогли политические перемены, но не только они решали дело.
При любых обстоятельствах (если они не грозят полной гибелью всерьез) оставаться прежде всего писателем, мастером, для этого в России требуется немалая отвага и немалое достоинство. Битову претило и диссидентство, и позиция жертвы произвола. Он был слишком умен, чтобы быть однозначным. Не случайно он часто располагался в своих сочинениях между автором и героем.
Раньше многих Битов понял, что Россия и ее культура нуждаются не в плоско понятом демократизме, а скорее в аристократизме. Он жил не только в пейзаже, но и в истории. Его пушкинский дом – это вырубленный и невосстановимый вишневый сад русской классической литературы, ее уроков и смыслов. Тоска и глубокий пессимизм автора порой принимают здесь причудливые и гротескные очертания; поэзия и абсурд гуляют рука об руку; филологические штудии прелестны, но словно бы навеяны Мефистофелем, а не Лотманом с Бахтиным.
Между тем Бродский волновал, задевал, беспокоил. Андрей редко касался этого сюжета, то описывая краткое общение с нобелиатом в Нью-Йорке среди писателей-соотечественников, то собирая, как крошки со стола, отдельные нейтральные реплики Бродского в свой адрес. Бродский был далеко, как ленинградская юность, и Битовым не интересовался. Зато у Битова постоянно звучит тайный ревнивый мотив: есть, есть русская литература и здесь, а не только в эмиграции! И почти нескрываемая гордая обида от неполного признания этого факта в среде бывших коллег, сменивших Невский проспект на Бродвей. Когда у Битова побеждает непосредственность, его сразу хочется защитить.
В Штатах оказался и Юз Алешковский, неповторимый тип русского писателя, создавший целую языковую культуру, впитавшую обсценную лексику советской обочинной жизни. Это был закадычный друг Андрея и одновременно друг Иосифа Бродского, связующее, но не связывающее звено. Другой близкий друг – Резо Габриадзе, художник и драматург, создатель мира дивных марионеток, нацеленного на торжество простых и ясных человеческих отношений. Юз и Резо хранили в себе то, что так любил Андрей, но что ему не всегда было доступно.
Он стремился мыслить и страдать (опять Пушкин!) не столько от несовершенства мира, сколько от собственного, как ему казалось, несовершенства. Он примеривал свою судьбу к Высоцкому и обезоруживал беззащитностью рифмованных признаний:
…Горстка образного праха
Эти смерти… Знали б вы!
Как не умер я от страха…
Как не умер от любви!
В жизни, как звезда успеха,
Светит нам частица «не»:
Я не умер, не уехал
И не продался вполне.
Глубже истины не выдашь
И не превзойдешь умы:
«Раньше сядешь – раньше выйдешь»,
«От тюрьмы да от сумы…»
Дом казенный – свет в окошке –
Нас в обиду нам не даст.
Недомучит понарошке,
Через век переиздаст.
Я не умер, я не умер,
Я не умер… вот мотив!
Неужели это в сумме
Означает, что я жив?..
Все мы так или иначе писали и пишем стихи, но Битов настолько свободен и безразличен к мнению и толпы и знатоков, что опубликовал их. И правильно сделал! В сборнике «В четверг после дождя» (1997) он неожиданно приблизился к читателю, обнажив некоторые заповедные зоны своей души. Условный стих с пушкинскими реминисценциями и здесь позволил Битову ускользнуть от исповеди, но почвы и судьбы стало все же больше, чем искусства.
«Неизбежность ненаписанного» пришла к читателю примерно в то же время (1998). Это блестящий, порой лихорадочный коллаж из старых дневниковых записей и отрывков из опубликованных сочинений, касающихся главным образом личности автора и его настроений. Смелая книга, лишенная каких-либо устойчивых жанровых примет. Никакой это не постмодернизм, господа, это просто зрелый Битов с непобедимым молодым эгоцентризмом! Посреди чуда жизни думающий о Смерти и Боге как о ее главных Смыслах.
Свои поздние книги он подписывал мне, слегка дразнясь: «министру», «послу» и прочее. Прилетал в Париж, мы ходили вместе на «Страсти по Иоанну» Губайдулиной. Автор была рядом, дирижировал Гергиев… Андрей казался спокойным, умиротворенным, пил меньше обычного. Похоже, болезнь, которая давно его мучила, временно отступила.
Когда он ушел, я почувствовал сиротство, оставленность. Личной близости никогда не было, близка была его проза… «Улетающий Монахов» протягивал трепещущую руку «Пенелопе», и они взмывали над стрелкой Васильевского острова, над Пушкинским домом, заглядывая в распахнутые окна.
Левы Одоевцева не было. Он ушел вместе с автором.
Июнь 2019