Чтобы оценить доброту и постигнуть ее культурное значение, надо непременно самому испытать ее: надо воспринять луч чужой доброты и пожить в нем и надо почувствовать, как луч моей доброты овладевает сердцем, словом и делами моей жизни и обновляет ее. Но, может быть, еще поучительнее испытать чужую недоброту в ее предельном выражении — вражды, злобы, ненависти и презрения, испытать ее длительно, всесторонне, как систему жизни, как безнадежную, пожизненную атмосферу бытия. Это-то, по-видимому, и дано человечеству двадцатого века в отрезвление, умудрение и обновление…
Великое счастье — испытать чужую подлинную доброту, поверить ей, довериться ей и не обмануться… Она всегда приходит «незаслуженно», «сверхсметно»; иногда на зов, иногда без зова; не по обязанности, не в силу долга, но как дар, дающийся по собственному почину, без возврата, без ответного дара и возмещения: «ни за что ни про что»… И тогда она невольно вызывает в душе вопрос: неужели вправду? неужели это возможно? неужели есть в мире и такая стихия? и если есть, то почему же мы все не участвуем в ней и не наслаждаемся ею? Ведь это — совсем иная, совсем новая жизнь, настоящая, радостная, светлая; и после нее, без нее — все кажется сумеречным, печальным, ошибочным, жестким и едва выносимым… Чужая доброта — это сразу зов, и обещание, и исполнение обещанного; предчувствие чего-то большего, чему даже не сразу верится; теплота, от которой сердце согревается и приходит в ответное движение: ибо в нем сразу просыпаются — смущение, и благодарность, и любовь, и новая очевидность, удостоверяющая нас в мирообъемлющей стихии Евангельского обетования…
Человек, раз испытавший это, не может не ответить (рано или поздно, уверенно или неуверенно) своею добротою, своим лучом, как бы «посылаемым» в мир, «участвующим» и «связующим». И ответ этот изойдет из него тем раньше, тем увереннее и тем плодотворнее, чем меньше он будет в плену у каменеющего ожесточения и у ложного стыда.
Это есть великое счастье — почувствовать в своем сердце огонь доброты и дать ему волю в жизни. В этот миг, в эти часы человек находит в себе свое «лучшее», пение своего сердца, преображение своего инстинкта; раскрывается его последняя глубина, преодолевается его одиночество, расширяется объем его самочувствия до пределов живущего и страдающего мира. Забывается «я» и «свое»; исчезает «чужое», ибо оно становится «моим» и «мною». И для вражды и ненависти не остается места в душе.
* * *
Жизнь человечества, утратившего доброту, была бы подобна страшному, нескончаемому сновидению. Вот как эта жизнь предносилась великому греческому мыслителю Анаксимандру.
В неизмеримом мировом пространстве идет жестокая борьба, и конца ей не видно. Из «Безпредельного» — предвечного и таинственного лона всех вещей — непрестанно выделяются все новые единичные существа; и каждое из них желает себе всего, стремится ко всему и добивается единой и исключительной власти. Ранее, когда каждое из этих существ «почивало», растворенное в Безпредельном, когда ни одного из них «о себе» не было, они все пребывали в единстве и, не выделенные из Единого-Безпредельного, были «всем и во всем». Но потом каждое из них, просыпаясь к самостоятельной жизни (вступая в «процесс индивидуации»), выделялось и становилось отдельным существом «о себе», единичным и ограниченным, а первоначальное блаженное состояние в Безпредельном утрачивалось. Но возможно ли забыть раз испытанное блаженство? Возможно ли не желать его возвращения и восстановления?.. И вот каждое из них желает этого утраченного блаженства, добивается его — само по себе и для себя, не понимая, что оно доступно только Богу и достижимо только в Боге… Отсюда — эта всеобщая, безнадежная борьба.
Каждое из этих существ утверждает себя в своей единичности и ограниченности и в то же время посягает на «все» и требует себе «всего». И все мешают всем. И каждый видит вокруг себя одних врагов. И потому все предаются соперничеству и зависти; все претендуют, нападают, суетятся и кипят во вражде; все куда-то стремятся, раздраженные, озлобленные, ненавидят друг друга и радуются чужой неудаче. Никто не хочет воздержаться и уступить; каждый желает завладеть всем и «поглотить» все; и ни один не понимает, что именно его притязание на все исключает других, отвергает их и делает его собственную цель неосуществимою. Борьба ожесточается потому, что все борются за невозможное; и чем упорнее борьба, тем невозможнее достижение. И каждый буйствует до тех пор, пока не истощатся его силы, пока он не погибнет, так и не поняв своей трагической ошибки. Погибая же, он теряет свое индивидуальное обличив, перестает быть единичным и ограниченным и растворяется в Лоне Безпредельного. Только после этого все они могут обрести в Боге полноту бытия и утраченное блаженство… А в это время из общего Лона всех вещей выделяются все новые и новые существа и начинают ту же отчаянную и безысходную борьбу…
* * *
В истории человечества бывают такие периоды, когда это мрачное видение кажется верным отображением действительного мира и человеческой судьбы: эта безнадежная борьба частей ради завладения целым, это неутолимое посягательство, эта жажда власти и объема, эта упорная всеобщая вражда, эта обреченность слепоты… И тогда мы начинаем искать исхода и спасения. И верное решение проблемы не в «роковом возмездии», провозглашенном у Анаксимандра, и не в «добровольном самоугашении», проповеданном Буддою, но в любовной доброте, завещанной нам Христом, Сыном Божиим.
Индивидуальное обличив дается нам не слепым роком и возникает не по нашему произволению; а возмездие за творимую неправду, сколь бы ни казалось оно «справедливым» — не осмысливает трагедию и не дает ей творческого разрешения. Что же касается добровольного ухода в Нирвану, в ее безгрешное и чистое блаженство, предносившееся Будде, то этот уход явился бы отказом от возложенного на нас жизненного бремени, от борьбы за мир и от живой любви. Даруемое нам индивидуальное обличив есть духовная миссия, а не «недоразумение», которое мы имеем право погасить; оно таит в себе некий высший смысл и творческое задание, и мы не вправе уклониться от него и искать спасения в бегстве…
Напротив, это бремя надо принять и понести. Человек должен изжить свое индивидуальное обличив в достойном и прекрасном осуществлении. А это дается только любовной доброте.
Человек христианской доброты не может и не хочет участвовать в этой посягающей борьбе всех против всех. Все это завистливое состязание, вся эта ненавистная суета, вся эта жадность и злоба — невыносимы для него: он не «требует всего», он не видит в людях врагов и соперников, у него нет для этого ни алчности, ни самомнения, и он отходит от этого хаоса с огорчением и болью, может быть даже с отвращением… У него нет ни способности, ни потребности жить вечным отрицанием, угрожать во всех направлениях, нападать на других, лишать их всего и толкать их в погибель; или, по слову Леонардо да Винчи, «жить на счет гибели других». Ненависть угасает от живой доброты; зависть совсем и не зарождается; жажда мести не возникает. Любовь не способна наслаждаться ни коварством, ни интригой, ни насилием; она не произволяет, не посягает и не сутяжничает. Доброта ищет мира и добивается его искренним «благоволением», а при виде всеобщей мировой вражды и свары она испытывает только горе.
Не зная, как помочь этому бедствию, этой слепоте и жадности, доброта отвертывается от них и прислушивается к новому порядку вещей. Она помнит утраченное блаженное единство в Боге и мечтает о нем как о Царстве Божием на земле. Оно предносится ей — то в виде незримой духовной ткани, сокровенно объединяющей вселенную; то в виде осуществленного на земле «вечного мира»; то в виде мировой «симфонии», поющей осанну вместе с Шиллером и Бетховеном; то в образе звездного неба, блюдущего в тишине свое дивное равновесие. Благостное сердце живет предчувствием, подобным воспоминанию, или воспоминанием, подобным пророческому обетованию: предвечное блаженство не утрачено навек, оно живет в нас в виде прозревающей надежды, ибо великое всеединство мира и людей угодно Господу, оно задано нам всем к осуществлению, и мы призваны помышлять о нем и трудиться над ним — всю жизнь, вопреки всем трудностям и видимостям.
Из этого завета и предчувствия исходит христианская доброта. Она видит и множество, и смятение, и непримиримость, и раны, и разрывы, и пропасти — и ищет для них целения. А черствость и злоба, напротив, живут этими разрывами, бередят эти раны и предаются этой непримиримости. Злые люди пребывают в ожесточении и слепоте и ничего не знают о препорученной человеку сокровенной ткани Царства Божия…
Когда мы смотрим в глаза истинно доброму человеку, мы видим струящийся из них благостный свет, приемлющий, сочувствующий и согревающий. В них нет подозрительности и суда, нет жесткости и отталкивания. В них участливый вопрос о нашем жизненном бремени и страдании. Мы видим не острый, пронзительный луч допрашивающей и требовательной души, но ласковое сияние как бы из окна родного дома. Это трогает и утешает, примиряет, успокаивает и облегчает. И мы с изумлением спрашиваем себя, как это возможно, что далекое сразу кажется близким, а чужое — родным? Как возможна любовь к незнаемому человеку? Как может столь необычайное и маловероятное осуществиться воочию?
Сердце, живущее добротою, излучает в мир через свой ласковый взор творческое и неисчерпаемое «да». Ибо доброта есть как бы открытая дверь, вечное гостеприимство, братский прием. Чувствилище доброй души открыто миру; оно готово как бы выйти из себя и уйти в другого. Добрый человек — брат всей твари. Он как бы помнит первоначальное всеобщее единство, совместное происхождение из единого всеблагого источника, от всеблагого и всемогущего Господа: он как бы чувствует в себе жизнь и обращение всеединой крови мира, вопреки тому, что «естество человеческое», по слову Василия Великого, является «расторгнутым и на тысячи частей рассеченным»… Дверь, ведущая в дом его души, открыта: она ведет в тот великий Отчий Дом, где «много обителей» (Ин. 14, 2); по-видимому, мы все пребывали в этом Лоне до совершения времен; и это Лоно обещает нам по совершении времен — избавление, приют и покой. И вот живая доброта излучает свет этого всеединого Лона, свет любви, приятия, благожелательства и духовного родства. Она уже осуществляет всеобщее воссоединение. А мы, озаренные и согретые этим светом, изумляемся, за что нам дается это утешение? Ибо мы смутно чувствуем, что мы ничем не могли «заслужить» эту доброту и эту любовь…
Такая сердечная доброта человека есть излучающаяся благость Самого Создателя, верно воспринятая и передаваемая в мир. А Божия Благодать не ищет заслуг, но изливает себя «на праведных и неправедных» (Мф. 5, 45). И когда Божия Благодать льется через человеческое сердце, светит и согревает, тогда невыносимый раздор в человечестве начинает стихать, и ненависть опоминается, и зависть стыдится, и посягание приходит в смущение. Ибо доброта несет людям благую весть о воссоединении. Она есть дыхание утраченного блаженства. Ей дано, как солнцу, растапливать льды и, как огню, плавить камни…
Все это означает, что истинно доброе сердце живет в ткани Божией и чует свою сокровенную связь с остальным человечеством. Оно не отъединяется от этой ткани, не посягает и не враждует. Оно вчувствуется в жизнь другого, в жизнь каждого, отзывается и готово помогать. Такой человек смотрит в мир доброжелательно, ласково, сострадательно. И самый взор его есть уже благодеяние для ожесточенных; и слова его звучат как призыв вернуться на родину. И каждое существо, вступающее в поле его зрения, вызывает в нем луч благоволения, зажигает в нем огонь Божией доброты и дарит ему радость. Вот почему преподобный Серафим Саровский говорил каждому человеку: «радость моя!»… И эти простые, но таинственные слова из райских селений были сразу излиянием личного сердца и евангельским зовом в Лоно Отца. Ибо человек человеку во Христе — не волк и не враг, а свет и радость…
Доброта есть целебный бальзам на раны мира, болеутоляющее лекарство для душевных разрывов и духовных ран. Она живет мечтой и созерцанием в блаженном первобытии, в предвечном лоне всех вещей; она как бы пророчествует о грядущем воссоединении в Боге и бережет в земной жизни священную ткань благоволения, мира и всеединства…
Какая же культура возможна без доброты? Культура есть единый дух у многих душ; единая общая ткань у особливых, разъединенных людей; и возникает она в творческом общении одиноких созерцателей. Как же можно создать ее без доброты?..