Глядел на меня
«Мне кажется, я знаю, что вы там нашли. Что касается ада, то это, конечно, золотые рудники. Однако почему я решил, что искать его надо где-то в этих краях? Потому что, когда я еще занимался Митусой, то обратил внимание на то, что восстание, в котором участвовал певец, было как раз, когда началось нашествие татарских орд Чингисхана, и, видимо, было как-то связано с этим нашествием. Тут я вспомнил, что слово „татары“ – „выходцы из тартара“, из ада. А что, если слово „татары“ означало не национальность, а выходцев из какого-то места в тех краях, откуда двигались Чингисхановы орды, и которые древние считали „тартаром“, адом? Эта мысль засела у меня в мозгу потому, что она возникла внезапно, как отчетливый образ.
Как рождается образ, никому не известно. Это и не наблюдение, и не воспоминание, и не выдумка, и не механический сплав деталей. Образ – это самопроизвольно возникающее представление, обладающее не только необычайной отчетливостью, но и необыкновенной притягательной силой. Образ может быть и слуховым, и зрительным, и словесным, но это не галлюцинация. Творческий образ возникает сразу в своем материале – слышишь мелодию на рояле, видишь дворы, где никогда не бывал, или возникает страница книги, никем не написанной. Описать разницу между образом и выдумкой или воспоминанием не могу. Но каждый, кто сталкивался, знает.
Но как только образ возникает, над ним стоит поразмыслить. Как только мне представился ад, я подумал: нет на свете ничего ужасного, что бы мог придумать дьявол и чего бы не мог придумать человек. Ну, что там в запасе у дьявола? Кипящая смола и серные душегубки, бессмысленный сизифов труд, крючья, на которые подвешивают за ребра, танталовы пытки голодом и жаждой. Было, все было. Было и похуже – азиатские пытки крысой и европейские – током. Все было. И все это делали люди. И если спокойно и холодно продолжить эту мысль, то она со ступеньки на ступеньку, со ступеньки на ступеньку будет опускаться все ниже и ниже и отправится по знакомому адресу, где на дверях табличка „Фашизм“. На протяжении веков эта табличка менялась – иногда она называлась ад, иногда тартар, но все равно это фашизм. Проходит время, забывается теория фашизма, и вот уже детям кажутся выдумкой рвы с трупами и печи, где сожгли миллионы живых людей. А представьте, если истлеет пленка кинохроники, где бульдозеры сгребают в кучи голые тела, что останется через тысячи лет? Легенда об аде и застенках пыток. И уже никто не поверит тогда, что фашисты биологически не отличались от людей. И тогда придумывают дьяволов, выходцев из тартара, как это уже происходило не раз. А ведь никаких выходцев из тартара не было. Были обыкновенные люди, но только потерявшие образ человеческий. Потому что тартар был у них в душах. Потому что тартар – это всегда расизм, то есть мысль, что человек другого племени – и не человек вовсе.
Оставим это. Тошно об этом думать и мерзостно писать.
Я прощаюсь с вами, дорогой учитель. Поэтому такое длинное письмо. Я запомнил вас еще с войны, ваше хмурое добродушие, ваше желание прислушаться к любому новому слову, от кого бы оно ни исходило, ваше спокойное умение выдать человеку аванс человечности и не очень торопиться получить проценты. Еще в войну из всех людей, которые случайно видели фотографию женщины, вы один не допытывались, кто она такая, хотя вы единственный человек, которому мне хотелось об этом рассказать. Женщины этой нет. Это образ. Еще мальчишками мы с художником Костей Якушевым и еще одним – физиком Алешей Аносовым сложили его из нескольких сот фотографий женских лиц – все тогдашние красавицы, – и у нас ничего не вышло. Мы складывали два переснятых негатива, взятых в одном масштабе, и делали одно фото. Потом мы складывали его с таким же сдвоенным фото и получали счетверенное. И так далее – в геометрической прогрессии. Мы остановились только тогда, когда уже ничего существенно не менялось. Мы получили странное, ослепительно красивое, но какое-то зловещее, почти мертвое лицо. И его забрал Костя. Потому что оно нам стало мерещиться и на улице и во сне. Через сутки Костя принес это фото обратно. Это было то лицо, которое вы знаете. „Я тут кое-что тронул, – сказал он. – Сам не знаю, как это получилось. А потом снова сфотографировал…“ Изменений в лице не было заметно, это была та же самая женщина, но она была живая. Тогда мы все догадались, что такое творчество: не сумма, а скачок в новое качество – и затосковали. Потому что поняли: нам такую не встретить, а я обречен к ней стремиться. И еще мы поняли, как тяжело экспериментировать над человеком.
Еще два слова, чтобы покончить спор с вами, потому что спор – вещь неглубокая, по-моему, гораздо плодотворнее обмениваться идеями. Да и вообще спор – это не мое дело. Потому что искусство воздействует образами, а не доводами, даже если изображает людей, приводящих доводы друг другу.
Я прощаюсь с вами, дорогой учитель. Наука не совсем для меня. Если я правильно себя понимаю, мое дело – искусство. Поэтому я ухожу. Я подзасиделся в девках и пора уже выдавать продукцию. Просто я сделал большой виток и теперь возвращаюсь к пепелищу помятый и обогащенный. Я просто искал точку зрения. Если чересчур высоко взлететь – не видно людей, чересчур низко – видишь брюхо соседа-исследователя, который твердо знает, что такое творчество, однако сам не плодоносит почему-то. Я подумал: а почему архимедову точку опоры надо искать вне человека, а что, если она внутри его? И тогда, догадавшись, что я-то ведь тоже человек, я пустился в поиски самого себя, справедливо полагая, что в случае неудачи потеря для всех небольшая, а в случае удачи это находка для многих. И когда я догадался, что Уоллес не учел скачков качественных, я одновременно догадался о том, где искать дьявола, и о том, каким будет мышление у будущего человечества. Потому что любой талант – это способность скачкообразно осознавать истину, и Леонардо да Винчи – это первый нормальный человек будущего, до сих пор обреченный на непонимание.
Таким образом, я опровергаю Уоллеса, а не поддерживаю его и делаю дальнейший вывод из теории эволюции. Хотите знать, как я пришел к этой идее? У всех нас есть чувство, что человек может быть лучше, чем он есть. А что значит быть лучше? Это значит соответствовать основным условиям своего существования. А основные условия для человека – это другие люди, отношения с которыми постоянно искажаются его и их вожделениями. Однажды я видел, как три тысячи человек слушали старичка, который сидел спиной к публике. И это были совсем другие люди, не те, которых я знал раньше. Старичок на органе играл Баха. И тогда я подумал, что если сейчас человек иногда бывает таким, то когда-нибудь он таким будет всегда. И если для этого надо стать музыкантом, художником или поэтом – в общем, органистом, то я хочу им стать, чтобы тормошить души и готовить те времена, когда люди наследственно станут такими, какими они сейчас бывают в момент творчества. И тогда бы я без горечи отказался от клоунады. Потому что клоунада – это только начало. Над клоунами смеются, но скоморохи начинали битву. Клоуны всегда отстаивали попранное человеческое достоинство. А достоинство человека – в его способности радоваться нежности.
И я написал песню. Она называется „Песня об органисте, который в концерте известной певицы заполнял паузы, пока певица отдыхала“:
Рост у меня
Не больше валенка.
Все глядят на меня
Вниз,
И органист я
Тоже маленький,
Но все-таки я
Органист.
Я шел к органу,
Скрипя половицей,
Свой маленький рост
Кляня,
Все пришли
Слушать певицу,
И никто не хотел
Меня.
Я подумал: мы в пахаре
Чтим целину,
В воине —
Страх врагам,
Дипломат свою
Представляет страну.
Я представляю
Орган.
Я пришел и сел.
И без тени страха,
Как молния ясен
И быстр,
Я нацелился в зал
Токкатою Баха
И нажал
Басовый регистр.
О, только музыкой,
Не словами
Всколыхнулась
Земная твердь.
Звуки поплыли
Над головами,
Вкрадчивые,
Как смерть.
И будто древних богов
Ропот,
И будто дальний набат,
И будто все
Великаны Европы
Шевельнулись
В своих гробах.
И звуки начали
Души нежить,
И зов любви
Нарастал,
И небыль, нечисть,
Ненависть, нежить
Бежали,
Как от креста.
Бах сочинил,
Я растревожил
Свинцовых труб
Ураган.
То, что я нажил, —
Гений прожил,
Но нас уравнял
Орган.
Я видел:
Галерка бежала к сцене,
Где я
В токкатном бреду,
И видел я,
Иностранный священник
Плакал
В первом ряду.
О, как боялся я
Не свалиться,
Огромный свой рост
Кляня.
О, как хотелось мне
С ними слиться,
С теми, кто, вздев
Потрясенные лица,
Снизу вверх
Глядел на меня».