Глава 7
Жирная марка
Трубы заиграли что-то, не сразу вспомнишь. Потом вспомнил – из «Арлезианки». До сих пор не знаю, о чем эта опера. Но однажды я вдруг сообразил, что «Женщины Арля» Ван Гога – это про арлезианок и про то, какие там деревья, похожие на языки зеленого костра, раздуваемого трубами неведомой музыки.
Всякая картина неподвижна, даже если она изображает движение. В одних картинах – застывший крик, в других – тишина радости или меланхолии, в третьих, как у никелированных собак на старых «линкольнах», – тоска застывшего полета, в четвертых – стылая красота монумента или каменного пейзажа с пирамидами. Картины Ван Гога неподвижны, как динамо-машина под током, на корпус которой ставят гривенник ребром и он не падает, а если притронуться к валу – на руке ожог от бешеного вращения. Картины Ван Гога находятся под душевным напряжением в миллион вольт. Какой-нибудь осенний пейзаж с огородами и застывшим экипажем на мокром шоссе похож на внутренность трансформаторной будки, где приветливо откинутая дверь не дает видеть предупреждающего черепа, и только в волосах иногда проскакивают искры, как перед грозой.
Я с детства собирал марки. Сначала обычно, как все. Покупал в магазине на углу Кузнецкого и Петровки. Там еще помещалось фотоателье великого Свищова-Паолы, и у меня даже есть фотография. Я сижу на резном столике, в сандалиях, в белой рубашке с бантом, и у меня на лбу немыслимой красоты челка. Я даже помню душный свет ателье, нацеленное око полированного ящика на штативе и отвратительное ощущение накрахмаленной рубахи. Что делать? Ужасы не забываются. А лет мне на фотографии – пять.
В этом магазинчике я покупал марки, зеленые полоски бумаги для наклейки, один раз купил бронзовую монетку, а на ней был маленький выпуклый лось и написано микроскопически «1 копейка, 1922 г., гарантировано». И на обратной стороне – «2-я госуд. шорно-футляр. и чемодан. фабр.». Она у меня и сейчас есть. Однажды я решил продать марки. Я собрал двойники, сложил их в тетрадку и пошел на угол к магазину, где топтались и шушукались взрослые и дети и слышались слова: «Цейлон», «Британская Гвиана», «Вертемберг», «Любек», «Бремен». Ко мне подошли трое мальчишек. Я раскрыл тетрадку, и они стали копаться в марках. Потом один захлопнул тетрадку, вспорхнули в воздух двойники, и мальчишки побежали. Я сначала не понял, а потом понял и помчался за ними. Пробежали проходными дворами, и я схватил одного, самого маленького. Марок у него не было, шея, за которую я схватил, была мягкая, а дальше что? Душить его, бить? Марок ведь у него нет. Я отпустил его и пошел обратно. На углу уже торговали моими марками. Меня трясло, а жаловаться некуда – мы здесь все жулики. Сырой туман на Кузнецком, люди спешат по своим делам, а мы марками торгуем. Не мне, лопуху, этим заниматься, для этого нужна шакалья психология. Я ушел. В тот же вечер приехала бабка из Ленинграда и привезла мне в подарок два старинных альбома с марками, которые остались у нее от старшего сына, студента, красного командира, он умер от тифа в гражданскую где-то под Киевом. Вот все, что я знаю о нем. Потому что бабка умерла и я вовремя не расспросил. И еще я знаю, что моя мама сначала влюбилась в него, а потом вышла замуж за моего отца. Эти альбомы и сейчас у меня, и в них старинные марки – самые первые на свете, 1848 года, с профилем королевы Виктории, и даже «Земская почта Российска» – это все дорогие марки.
Потом я как-то познакомился со знаменитым стариком филателистом. Я пришел к нему зимним вечером получить инструктаж и напутствие и очиститься от скверны стяжательства. Он был глубокий старик и посадил меня в кресло в маленькой конторке, наполненной альбомами. Я таких марок не видел ни разу в жизни. У него даже была знаменитая марка с острова Святого Маврикия, которая стоит неслыханных денег. Это я узнал из французского каталога, который он мне подарил. А сам он сидел передо мной в потертом костюме и бисерным почерком заполнял анкету на какую-то свою службу. Я заглянул в графу «Знание языков» и насчитал двадцать шесть названий, а внизу в правом углу было написано «и др.», остальные не умещались. Я, убегавший почти со всех уроков немецкого, и никто не знал, где я, а я сидел на бетонной огороженной площадке на крыше нашей школы-новостройки и писал пейзажи, я был этим «и др.» ошарашен, как тихим взрывом. И потому, когда он сказал, что марки – это искусство и весточки жизни, я сперва не понял, а потом понял – жизнью нельзя спекулировать, даже если это не сама жизнь, а ее двойник.
А теперь я расскажу, как я перестал собирать марки. Это случилось после того, как наши войска подошли ко Львову. Автоматчикам велели разыскать, где здесь находится Янковский лагерь. Он был где-то здесь, но никто не знал где. Потом отыскался какой-то человек с пляшущим лицом, который знал. Детально про это рассказать почему-то невозможно, можно только рассказать детали. Можно рассказать про узкоколейку за городом, по которой каждые два часа подходил состав, а всего за день привозили четырнадцать тысяч человек. Можно рассказать, как мы все шли по мягкому полю, покрытому серым песком, автоматчики и комиссия, а впереди были какие-то березовые рощицы, даже не рощицы, а группы берез, высаженные в шахматном порядке. И человек с пляшущим лицом вдруг побежал к этим рощицам по серому песку и обхватил ствол березы и начал его трясти. Мы хотели, но никак не могли оторвать его от березы, он только мычал и раскачивал ствол, а потом березка завалилась, выворачивая корни, и мы увидели бункер, наполненный голыми людьми, мертвыми и без волос.
Можно рассказать, как мы шли вверх по мягкому холмику, усыпанному серым песком, и стоял сладкий запах, и мы заметили, что это не песок, а какие-то крупные частицы. И это оказались пережженные и перемолотые человеческие кости. Ведь каждый день четырнадцать тысяч человек все-таки. Пахло горелым человечьим салом. А человек с пляшущим лицом был жив, потому что вертел специальную машину с решетами, которые просеивали перемолотые кости, и в решетах оставались маленькие золотые слитки, выплавившиеся из зубных коронок, не замеченных при обыске, и золота набиралось в среднем три килограмма в день, то есть девяносто килограммов золота в месяц, то есть тонна золота в год, а если бы все это работало и сейчас, представляете, сколько золота можно было добыть таким путем.
А то можно еще рассказать о складе, где на стеллажах были уложены пухлые бумажные мешки со штемпелями «лаг. номер такой-то», и когда мой приятель ткнул тупым стволом автомата в аккуратный мешок, то оттуда вывалились две косы – черная и золотая. Они были приготовлены для матрасов на подводные лодки. Можно еще рассказать, какие лица были у автоматчиков и какие у комиссии, у генералов, ученых, служащих. Можно рассказать, как намокла борода у митрополита Крутицкого и Галицкого. А намокла она от слез. Остальные не плакали и смотрели друг на друга сухими глазами.
Еще там были четыре горы – гора мужских ботинок, гора женских туфель, гора детских ботиночек и гора конвертов, фотографий и паспортов на всех языках Европы «и др.». Я оторвал от одного конверта немецкую марку со свастикой, потому что даже у великого филателиста ее не было, так как немецкого языка со свастикой он не знал, а знал только немецкий про Лорелею с золотыми косами. Я завернул марку в бумагу, потому что от нее исходил сладкий запах. А когда я через месяц приехал в Москву в пехотное училище и подарил эту марку брату (он был школьник и унаследовал мой альбом), то лист из альбома пришлось вырвать: несмотря на то, что я трижды менял обертку, пока вез эту марку, в альбоме образовалось жирное пятно, которое пахло.
Оставим это. Сделаем передышку. Вот в музыке «Арлезианки» появляется тихий звон. Тихо звеня монистами, гуськом идут вангоговские женщины Арли. Их черные глаза угрюмы, их шали неистовы, их босые ноги грубы и малы, а в неподвижном воздухе, как перед землетрясением, – зеленый самум жары.
Оставим это. Уже ночь, и даже радиомаяк сделал передышку, и теперь он передает интервью с ученым, который лечит от смерти и будет выступать на симпозиуме.
– Мы сумеем продемонстрировать на симпозиуме ряд лиц, которые умерли от инфаркта миокарда, – говорит он, – а теперь возвращены к трудовой деятельности. А также умерли от электротравм и целого ряда других причин: от отравления, травматических поражений, хирургического вмешательства – от наркоза, например.
Он начал лечить от смерти еще в войну. Первый раз это случилось как раз в тот год, когда я отклеивал марку.
– Случай оживления бойца, – говорит доктор, – который был ранен в ногу осколком. Его доставили в санбат, там он умер. Немедленно были приняты меры, – говорит доктор. – Теперь он живет в Дзержинске, имеет семью. Сейчас это несложный случай.
– Какие ваши самые заветные планы? – спрашивает девушка-диктор.
– Самые заветные планы? – он засмеялся. Какой у него милый глуховатый смех и с какой робостью говорит с ним девушка-диктор – доктор ведь может оживлять, а разве не в этом задача каждого стоящего человека. – …заключаются в том, чтобы моя наука развивалась все больше и больше, чтобы все большее количество людей оставалось жить. Наша лаборатория является научно-методическим центром. Сейчас уже имеется восемьдесят четыре клинических центра. Наш симпозиум мы строим не в плане докладов, а только в плане дискуссии, и каждый может выступить по одному из сорока вопросов…
– А теперь музыка из оперетт, – сказала девушка-диктор, и я подумал: «Какая у нее коса, черная или золотая?»
И пошла тихая музыка из оперетт. Тихая потому, что квартира спит и я приглушаю транзистор. Я никогда не любил оперетты, а сейчас счастлив, что она есть. Счастлив, что опять Бони вынужден притворяться мужем несчастной певицы Сильвы, что опять пляшут цилиндры на старых пижонах и тихие голоса поют:
Частица черта в нас…