Две цитаты, актуализирующие принципиальное и болезненное для российского интеллигентского сознания понятие эмиграции. Как традиционной, внешней, так и «внутренней». Впрочем, по сегодняшним временам и внешнюю уместно забрать в кавычки.
Антон Красовский, журналист и блогер: «Увозите своих детей! Уезжайте сами! Не ходите блядь ни на какие выборы. Учите человеческие языки и валите. Тут надежды нет и не будет!» – реакция то ли на результаты единого дня голосования, то ли на крестный ход в Санкт-Петербурге в честь дня перенесения мощей святого князя Александра Невского.
Андрей Вознесенский, поэт: «Бегите – в себя, на Гаити, в костелы, в клозеты, в Египты – / Бегите!»
Между этими требованиями – пятьдесят лет исторической дистанции (стихотворение Вознесенского «Монолог битника» впервые опубликовано в 1967 году). Но панический императив, истерический напор (в первом случае – совершенно искренний, во втором – не без поэтического самоподзавода) – совершенно одинаковы.
Настроения неизменны; химера и соблазн эмиграции – постоянны. А вот с самим термином стоило бы вновь определиться. Выяснив, сохранилось ли его изначальное, почти сакральное значение, или мы, как водится, обозначаем одним словом глубоко разные явления.
Можно начать с дел давно минувших дней – бегства боярских семей в Литву при Иоанне Грозном или исхода казаков Игната Некрасова вследствие петровской приватизации области Войска Донского – под руку турецкого султана, на Кубань, а потом за Дунай. Но, дабы не растекаться, воспользуемся общепринятым счетом: волн русской эмиграции с 1917 года было три, а четвертой не бывать, поскольку третья иссякла вместе с советской властью. Дальше уезжали, конечно, и уезжали много, но «волновые» критерии размылись и поистратились.
Давайте их тезисно и фрагментарно обозначим.
Эмиграция, прежде всего – физическая невозможность вернуться или как минимум понимание, что состояние это «всерьез и надолго». Где принципиальнее именно «всерьез».
А в плане нематериальном, не постесняюсь даже сказать, духовном – создание особого культурного мифа, набора смыслов и символов. Эдакая гуманитарная лаборатория, которая со временем возвращается в метрополию, обогащая ее культурное поле.
Первая волна, послереволюционная – это белая даже не идея, а романтика, и – иссушающая, но очистительная тоска по родине.
С одной стороны – романс «Поручик Голицын», с другой – пронзительное признание о. Сергия Булгакова:
«Моя родина, носящая для меня имя Ливны, небольшой городок Орловской губернии, я умер бы от изнеможения блаженства, если бы сейчас увидел его… Там я не только родился, но и зародился в зерне, в самом своем существе, так что дальнейшая моя, такая ломаная и сложная жизнь, есть только ряд побегов на этом корне. Все мое оттуда…»
Советская массовая культура с опозданием, но не без изящества освоила эти патриотические смыслы и соединила оба направления, прежде всего в кинематографе «про разведчиков»; «Я в весеннем лесу пил березовый сок», рефлексии и песне Штирлица. Еще влиятельнее была тенденция, получившая название «возвращенные имена».
Вторая волна – люто антисоветская (первая, кстати, если не в большинстве, то в солидной своей части, антисоветской не была и вообще отличалась щедрым идейным разнообразием). И большинство антисоветских скрижалей, тезисов, цифр, комментариев, легенд, с самой перестройки и до сих пор имеющих хождение и некритично подчас воспринимаемых, восходят именно ко второй эмиграции.
Третья, по издевательской самохарактеристике, «колбасная», определенно брайтонская, тем не менее собрала солидный пул художников, поссорившихся с советской властью. Два нобелиата в качестве визитной карточки (при том, что Солженицын идейно принадлежал, скорее, второй волне – и ярлык «литературного власовца» оказался точен; а Бродский презирал Брайтон и вполне настороженно относился к Израилю). Пуританскую традицию взорвал панковский бунт анфантеррибля Лимонова. Культовый автор, состоявшийся именно в эмиграции, – Сергей Довлатов, сколько ни сочиняй ему задним числом доэмигрантскую литературную биографию. Забавно, что в конечном итоге и метафизическом смысле вернулись все, и теперь язык не поворачивается назвать тех же Бродского и Солженицына «эмигрантами». Скорее, эмиграция их может рассматриваться как расширение имперской экспансии.
Масскультовое значение Брайтона в том, что он поставил на конвейер продукт, в метрополии получивший название «русский шансон» и во многом запрограммировавший ее 1990-е.
Больше ничего не было, кроме панических и слабо отраженных в реальности разговоров об «утечке мозгов». Видимо, открытость границ уничтожает сам социокультурный феномен эмиграции, оставляя разрозненные кучки беженцев, туристов, рантье, меняющих корни на комфорт, и трудовых мигрантов.
В последние годы образовался жиденький ручеек «антипутинских» литераторов, экономистов и бизнесменов. Убегающих от реальных (уголовные дела) или мнимых преследований и как бы иллюстрирующих своим примером возвращение режима к прежним репрессивным практикам по политическим мотивам. Опорные пункты эвакуации – Киев и Лондон. Однако очевидно, что здесь в большинстве случаев мы имеем дело с туризмом и пиаром – ну какая, простите, физическая невозможность возвращения, не говоря о лишении гражданства… А главное, непримиримые противники режима живут в заграницах, в том или ином виде, исключительно на российские доходы – проценты с приватизации в самом широком смысле, продажи имен и мировоззрений.
…Где nostalgie, боль и очистительные слезы? Где производство и экспорт в Россию сильных, свежих и неожиданных смыслов (акунинский принцип сегрегации по избирательному праву не считается)?.. Где, наконец, интерес мировых медиа и чужих разведок?..
Возможно, в отношении этой публики работает лишь один критерий, которым Достоевский определял Герцена («Герцен не эмигрировал, не полагал начало русской эмиграции; нет, он так уж и родился эмигрантом. Они все, ему подобные, так прямо и рождались у нас эмигрантами…»). Другое дело, что диагноз, звучавший отчасти пафосно во времена Федора Михайловича, сегодня напоминает анекдот о Неуловимом Джо.
Нет, четвертой не бывать.