Книга: Все рассказы
Назад: Знаки отличия
Дальше: Тот, что кольцует ангелов

Сотворение праха

Иван Коротыжин, по прозвищу Слива, хозяин книжной лавки на 9-й линии, сидел у окна-витрины, умудрённого пыльным чучелом совы, и изучал рисунки скорпиона и баллисты в «Истории» Аммиана Марцеллина. Гравюры были исполнены с необычайной дотошностью – исполать евклидовой геометрии и ньютоновой механике. «Должно быть, немец резал», – решил Коротыжин, копнув пальцем в мясистом носу, действительно похожем на зреющую сливу. За окном прогремел трамвай и сбил Коротыжина с мысли. Он отложил книгу, посмотрел на улицу и понял, что хочет дождя.

Утро было сделано из чего-то скучного. Большинство посетителей без интереса оглядывали прилавок и книжные стеллажи, коротая время до прихода трамвая. Трое купили свежезаве-зённый двухтомник Гамсуна в несуразном голубом переплёте. Мужчина, похожий на истоптанную кальсонную штрипку, после нервного раздумья отложил «Философию общего дела», предпочтя ей том писем Константина Леонтьева. Сухая дама в очках, залитых стрекозиным перламутром, долго копалась в книжном развале на стеллажах, пока не прижала к отсутствующей груди сборник лирики Катулла – «Academia», MCMXXIX…

Коротыжин достал из-под прилавка электрический чайник и вышел в подсобку к умывальнику. Сегодня он работал один – Нурия Рушановна, счетовод-товаровед, отпросилась утром на празднование татарского сабантуя. Вернувшись в лавку, Коротыжин застал в дверях круглоголового, остриженного под ежа парня в лиловом спортивном костюме. Суставы пальцев на руках физкультурника заросли шершавыми мозолями.

– Привет, Слива, – сказал парень.

Коротыжин оглядел посетителя вскользь, без чувства.

– Чай будешь?

Парень обернулся на застеклённую дверь – лужи на улице ловили с неба капли и, поймав, победно выбрасывали вверх водяные усики.

– А коньяку нет?

– Коньяку?.. – Коротыжин нашёл под прилавком заварник и жестяную кофейную банку, в которой держал чай. – Коньяку нет. Зато чай – настоящий манипури. Последний листочек с утреннего побега… Собирается только вручную – прислал из Чаквы один пламенник…

– Кто прислал? – Парень развязно оплыл на стуле.

– Есть такая порода – пламенники. Это самоназвание, иначе их зовут «призванные». Живут они сотни лет, как библейские патриархи, и способны творить чудеса, как… те, кто способны творить чудеса.

Парень ухмыльнулся и, не спросив разрешения, закурил.

– Я знаком с одним призванным, – сказал Коротыжин. – Он купил у меня «Голубиную книгу» монашеского рукописного письма и запрещённые для христиан «Стоглавом», богоотреченные и еретические книги «Шестокрыл», «Воронограй», «Зодчий» и «Звездочёт». – Он рукавом смахнул со столика пыль. – А когда пламенник увидел «Чин медвежьей охоты», то зарыдал и высморкался в шарф. Я дал ему носовой платок, и с этого началась наша дружба. Он кое-что рассказал о себе… – Коротыжин вдруг встал, подошёл к двери и вывесил табличку «обед». – Дар обрёк его на скитания. Живи он не сходя с места, – при его долголетии в глазах соседей он сделался бы бесом, ведьмаком. Каких земель он только не видал… Но при том, что живёт он куда как долго и может творить чудеса, он остался человеком. Я видел, как он смеётся над августовским чертополохом, покрытым белым пухом – будто намыленным для бритья, – как кривится, вспоминая грязных татарчат в Крымском ханстве Хаджи-Гирея – они позволяли мухам кормиться у своих глаз и губ. Словом, всё-то ему известно: страх, усталость, радость узнавания…

– Слива, ты заливаешь, – сказал парень и осклабился.

– Сносная внутренняя рифма, – отметил Коротыжин. – Первый раз он попал на Русь давно и, должно быть, случайно. А может, и нет – он всегда был любопытен и хотел иметь понятие о всех подлунных странах. Он говорил, что это понятие ему необходимо, дабы провидеть будущее… Вернее, он говорил: вспомнить будущее. Такая сидит в нём вера, что, мол, время мертво и в мёртвой его глыбе давно и неизменно отпечатаны не только судьбы царств, но и извилистые человеческие судьбы. А чтобы понять их, следует просто смотреть вокруг и запоминать увиденное… Словом, выходит, будто судьба наша не то чтобы началась, но уже и кончилась. Не такая уж это и новость… – Из-под крышки заварника в лавку потёк горький аромат высокосортного манипури. – Он был звонарем в Новегороде, юродом в Москве, воинским холопом при владимирском князе, бортником под Рязанью, лекарем у Димитрия Шемяки, бил морского зверя на Гандвике, ходил на медведя в ярославских лесах, кочевал со скоморохами от Ростова до Пскова – всякого покушал… Он даже уходил в монастырь, в затвор. Но отчего-то пошла среди чернецов молва, будто чуден он не по дару благодати, а диавольским промыслом. Что-де под действием беса говорит он по-гречески, римски, иудейски и на всех языках мира, о которых никто никогда здесь прежде не слыхал, что бесовской силой чудеса исцеления являет, с бесовского голоса прозорлив и толкует о вещах и людях, ранее никому не ведомых, что освоил все диавольские хитрости и овладел пагубной мудростью – умеет летать, ходить по водам, изменять свойства воздуха, наводить ветры, сгущать темь, производить гром и дождь, возмущать море, вредить полям и садам, насылать мор на скот, а на людей – болезни и язвы. Не всё, разумеется, но многое из этого он действительно умеет…



Какой покой наступает, когда думаешь, что цвет детства – цвет колодезной воды, вкус детства – вяжущий вкус рябины, запах детства – запах грибов в ивовой корзине. Как делается в душе прозрачно и хорошо. Но об этом почти никогда не думаешь. А говоришь ещё реже. Потому что это никого не касается. Всё равно что пересказывать сны… А они здесь удивительно раскрашены. Красок этих нет ни в сером небе, ни в бедной природе, ни в реденьком свете чего-то с неба поблескивающего. Но не убогость дня рождает цвет под веками – много в мире убогих юдолей, длящихся и в снах. Не красками, но мыслями о красках пропитано это место. Кто-то налил по горло в этот город ярчайшие сны. Я вижу, как идёт по тротуару Среднего Нурия Рушановна. Она погружена в обычное своё дурацкое глубокомыслие. Вот достаёт она из сумки банан, гроздь которых я подарил ей по случаю татарского сабантуя, и неторопливо сама с собой рассуждает, немо шевеля губами, что Антон-де Павлович Чехов, не-дай-бог-пожалуй-чего-доброго, был германо-австрийским шпионом, ведь последними словами, которые произнёс он перед смертью, были: «Ихь штербе» – «Я умираю». «Нет, – думает Нурия Рушановна, – фон Книппер-Чеховой не по зубам вербовать классика. Вероятно, Антона Павловича подменили двойником на Сахалине или по пути туда-обратно». Счетовод-товаровед удивляется прыти колбасников и, обходя лужу, словно невзначай роняет на асфальт у дома, где живёт герой моего сна, банановую кожурку. Колготки на суховатых икрах Нурии Рушановны забрызганы капельками грязи. А вот дворник Курослепов – циник и полиглот. Он знает три основных европейских языка плюс португальский и латынь. Курослепов уверен, что лучшие слова, какие можно сказать о любви, звучат так: «Фомин пошёл на улицу, а Софья Михайловна подошла к окну и стала смотреть на него. Фомин вышел на улицу и стал мочиться. А Софья Михайловна, увидев это, покраснела и сказала счастливо: „как птичка, как маленький“». Эти слова написаны на обоях его комнаты, над кроватью. Курослепов метёт тротуар у дома, где живёт герой моего сна, который ещё не появился, который появится позже. Метла брызжет в прохожих жидкой грязью. Банановая кожурка не нравится дворнику, он сметает её за поребрик, едва не налепив на замшевый ботинок спешащего господина. Подметая тротуар, Курослепов, разумеется, думает, что занимается не своим делом. Мысль весьма чреватая мышью, взращённая расхожим заблуждением, будто человек выползает в слизи и крови из мамы для какого-то своего дела. Нахальство-то какое… Метла и Курослепов исчезают, как кириллические юсы, куда-то за предел сознания, в архетип, в коллективное бессознательное, что ли, – не помню, что за чем. Они сделали своё дело. К тротуару мягко подкатывает девятая модель «Жигулей». За рулём сидит некто, при первом взгляде напоминающий колоду для – хрясь! – разделки туш, то есть вещь грубую, но в своём роде важную. Однако если остановить здесь скольжение взгляда хотя бы до счёта восемь, то на три колода станет шаловливо надутой предохранительной резинкой, на пять – выковырянным из колбасы кусочком жира, а к концу счёта – соринкой в глазу, которую и не разглядеть вовсе, а надо просто смыть. Некто – приятель героя моего сна, который скоро появится. Здесь у них назначена встреча. Они собрались в Апраксин двор покупать патроны для общего – на двоих – пистолета Стечкина. Собственно, цель не важна – пистолета я не увижу, – важна встреча, а причина – почему бы не эта? В той же девятой модели сидит подружка героя моего сна. От бровей до родинки на подбородке лицо её нарисовано: губы, словно из Голландии, – тюльпаном, синие ресницы напоминают порхающих речных стрекоз. В среде естественной стрекозы в парники не залетают. Она – наездница, самозабвенная путешественница. Не раз ночами она скакала в такие дали, что, воротясь, искренне удивлялась – в пути, оказывается, она сменила коня. Герой моего сна об этом не знает, он считает себя бессменным скакуном. Его подружка думает так: «Когда я стану старой, когда голова моя будет сорить перхотью, когда живот мой сползёт вниз, когда на коже появятся угри и лишние пятна – тогда я, пожалуй, раскаюсь и стану дороже сонма праведников, а пока моя кожа туга, как луковица, и, как луковица, светится, я буду развратничать и читать Эммануэль Арсан». Некто и наездница с нарисованным лицом встретились ещё вчера. Но герою моего сна не скажут об этом. Ему соврут, что они встретились… Впрочем, соврать ему не успеют. А вот и герой моего сна. Он выходит из подворотни походкой человека, который ломтик сыра на бутерброде всегда сдвигает к переднему краю. Контур его размыт, подплавлен, словно я смотрю сквозь линзочку и объект не в фокусе. Импрессионизм. Светлые невещественные струйки стекают по контуру к земле, привязывают его к субстанции, словно это такой ходячий памятник. Свет не течёт ни вверх, ни в стороны – герой моего сна заземлён. Кажется, моросит. На миг объект заслоняет девица в куртке от Пьеро – из рукавов торчат лишь кончики пальцев, ногти покрыты зелёным лаком. По странному капризу воображения, персонифицированная Атропос представляется вот такой – хамоватой недозрелкой с зелёными ногтями. Герой моего сна подходит к девятой модели «Жигулей» и, глядя на пассажирку, простодушно поднимает брови. Та в ответ целует разделяющий их воздух. «На-ка, поставь», – говорит некто, протягивая над приспущенным стеклом щётки дворников. Герой моего сна склоняется над капотом. Зелёный ноготок судьбы незримо тянется к нему, не указуя, не маня, а так – потрогать: готов ли? «Поторапливайся, – говорит некто, – а не то умыкну твоего пупса…» – и шутливо газует на нейтрале. Герой моего сна весело пружинит в боевой стойке, как выпущенный из табакерки чёрт, и тут невзначай наступает на банановую кожурку. Кроссовка преступно скользит, нога взмывает вверх, следом – другая, руки беспомощно загребают воздух, будто он пытается плыть на спине, и герой моего сна с размаху грохается навзничь. Голова с тяжёлым треском бьётся о гранитный поребрик. Удар очень сильный. На сыром тёмно-сером граните появляется алая лужица. Пожалуй, в этом есть какая-то варварская красота. Герой моего сна без сознания. Он жив.



– А сам-то? – спросил парень, трудно улыбаясь. – Сам-то веришь в этих… этих…

– Призванных? Разумеется, – сказал Коротыжин. – Ты пьёшь чай, который прислал один из них.

– Кто ж их призвал? За каким бесом?

– Кто? – Коротыжин поднёс к губам чашку – на глади чая то и дело взвивалась и рассеивалась белёсая дымка. – Должно быть, часть той части, что прежде была всем. Как там у тайного советника: «Ихь бин айн тайль дес тайльс, дер анфангс аллее вар». Лукавый язык. На слух – бранится человек, а поди ж ты… Так вот, кто и зачем – это тайна. Знакомый мой пламенник говорил, что таких, как он, – не один десяток и что действует некий закон вытеснения их в особую касту: отличие от окружающих, непонимание и враждебность с их стороны заставляют призванных менять место и образ жизни до тех пор, пока они не сходятся с подобными. – Снаружи неслась водяная кутерьма, брызги от проезжающих машин долетали до стекла витрины и растекались по нему широким гребнем. – Есть у пламенников особое место, как бы штаб или совет, там, в специальной комнате, на стенах висят портреты, написанные с каждого его собственной кровью. Стоит кому-то открыть тайну, вроде того – кем и зачем призваны, как сразу портрет почернеет. И тогда достаточно выстрелить в портрет или проткнуть его ножом, и пламенник тотчас умрёт, где бы он ни находился.

– Розенкрейцерова соната… – Парень отпил из чашки и поморщился. – Сахар у тебя есть?

Коротыжин достал из-под прилавка майонезную баночку с сахаром Нурии Рушановны. Сам Коротыжин чай никогда не сластил – он находил, что сахар прогоняет из напитка чудо, которое в нём есть.

– Так вот, – сказал Коротыжин. – Моего пламенника в Московии сильно увлекла медвежья охота. К этому ремеслу он подступил ещё в пору бортничества – над крышей колоды подвешивался на верёвке здоровенный чурбан, который тем сильнее бил медведя в лоб, чем сильнее тот отпихивал его лапами. Так – разбивая в кровь морду – доводил упрямый зверь себя до изнеможения. Или готовился специальный лабазец – сунет медведь лапу в щель, пощупает соты, а тут – бымс! – захлопнется доска с шипами, и как зверь ни бейся, погибает дурацкой смертью: разбивает ему ловец задницу палкой, отчего вмиг пропадает медвежья сила… – При известии о медвежьей слабинке парень прыснул в чай. – Я знаю об этом отчасти со слов пламенника, отчасти из книги «Чин медвежьей охоты», которую написал тот же пламенник в бытность свою пестуном у княжичей в Суздале.

Разумеется, капканы были баловством – настоящая охота начиналась тогда, когда мужики ловили зайца и с рогатинами шли к берлоге. У берлоги начинали зайца щипать – медведь заячьего писку не выносит – и тем подымали зверя. Вставал мохнач, разметав валежник, на дыбы, и тут кто посмелее, изловчась, чтобы зверь не вышиб и не переломил рогатину, всаживал остриё медведю под самую ложечку. Зверь подымал рёв на весь лес, а ловец упирал рогатину в первый корень и был таков, – медведь же, чем больше бился и хватался когтями за рогатину, тем глубже загонял остриё в своё тело. Оставалось добычу ножами добить и поделить по уговору… Но если упустят ловцы медведя, то нет тогда зверя ужасней на свете – всю зиму он уже не ложится, лютует, ломает людей и скот, выедает коровам вымя…

– И долго?.. – Парень сглотнул, будто вернул в глотку грубоватое для слизистой слово. – Долго твой призванный небо коптит?

– Вот смотри… – Коротыжин шаркнул к стеллажу и снял с полки пухленький том в шестнадцатую долю листа.



– Пламенник написал это в пятнадцатом веке на русском, – сказал Коротыжин. – Впоследствии, проживая в Италии, он перевёл рукопись на латынь и преподнёс папе Пию II как документ, позволяющий глубже постичь упрямый оплот греческой схизмы. Книга была издана в папской типографии. С неё и сделан обратный перевод на русский, так как оригинал утрачен. – Коротыжин отложил матово-бурый, в потёках, том. – Ну а что с ним было до пятнадцатого века, пламенник рассказывать не любит. Ещё я знаю, что он посильно помогал Пискатору в составлении карты Московии…

– А про медведей – всё? – Из пачки проклюнулась вторая сигарета.

– Отчего же… Казалось бы, что ему медведь – он мог шутя заставить зверя служить себе, лишь начертав в воздухе знак, мог убить его заклятьем, но он хотел испытать над ним не победу своей таинственной силы, а честную победу того, что было в нём человеческим. Завалив с десяток медведей ватагой, пламенник принялся ходить на зверя один на один. Готовился загодя – собирал сколько мог телячьих пузырей и сыромятной кожи, обтягивал ими затылок, шею и плечи, залезал в протопленную печь и сидел там, пока не ссыхались на нём доспехи тяжёлой бронёй. Потом два дня точил широкий обоюдоострый нож, привязывал его крепко-накрепко ремешком к руке, надевал на броню полушубок, подхватывал рогатину и шёл к берлоге или на медвежью тропу, где мохнач ревел по зорям. Зверь, чутьём врага узнав, вставал на дыбы и кидался на ловца, – тут впивалась ему в грудь рогатина и сердила до последней меры. Пока медведь свирепствовал, боролся с рогатиной, с корнями вырывал кусты и зашвыривал их в пространство, пламенник укрывался за деревом и караулил удобную минуту. А как подкараулит, заслонит лицо локтем, бросится на зверя и порет ему ножом шкуру от ключицы до клочка хвоста, пока не вывалятся потроха. Страшно, а что делать – отступи только, медведь задерёт и высосет мозги. – Коротыжин смочил горло чаем. – Так и действовал всякий матёрый медвежатник и так ходил один на один, пока не заваливал тридцатого медведя. А после тридцатого перестаёт страх бить в сердце, и никакой медведь больше не уйдёт и не поломает.

Коротыжин замолчал, щёлкнул линзочкой ногтя по чашке и посмотрел за окно, где струи дождя от полноты сил сделались матовыми, непрозрачными.



Мне есть что не любить в жизни – волоски, прилипшие ко дну и стенкам ванны, потные ладони скупердяя, бездарное соитие дневного света с охрой электричества, своё лицо, будто сочинённое Арчимбольдо, воздух, от присутствия известной породы тварей тусклый и излишне плотный. Тем не менее следует признать, что в окружающем пространстве героя моего сна определённо почти не осталось. Он словно бы умалился, стаял, как запотевшее от дыхания пятно на стекле. Называя его героем моего сна, я уже делаю усилие – разглядеть его стоит труда. Разглядываемый – инвалид, клинический дурачок, он живёт с семьёй своей сестры и совершает странные прогулки, не выходя, скажем, из журчащих удобств. Он спускается под землю, в тайные лабиринты неведомых храмов, блуждает по мерцающим норам, видит чёрные озёра, скрижали с загадочными письменами, уснувших до благодатных времён титанов, горы изумрудов и сторожевых при них котов. А иногда душа его, скреплённая с покинутым телом серебряной ниткой, воспаряет в горние миры и постигает тайное, но прозрения, как визуальный эффект молнии, повествовательно невыразимы. Случается, правда, что фигурки в шафрановых одеждах, те, что притягивают за серебряную нитку душу, словно воздушного змея, обратно, делают своё дело нерадиво – тогда герой моего сна становится саламандрой, огонь манит его, он – хозяин огня, его дух, но сестре не нравится метаморфоза, и она отправляет саламандру пожить в Коломну, в выходящий окнами сразу на две реки дом. В этом доме полы шестнадцатого отделения покрыты кремовым линолеумом, окна зарешечены, а на обед дают галоперидол и жареную рыбу с трудно отстающим от скелета мя… тем, что покрывает рыбьи кости. Перед обедом гостям позволено клеить в столовой коробочки под наборы пластилина. Героя моего сна к этой работе не допускают, потому что он без всякой меры пьёт крахмальный клейстер. Кстати, вечером в столовой можно смотреть телевизор. Информация не заключает в себе облегчения и света – просто что-то же должно быть кстати. Врач, заведующий шестнадцатым отделением, чьё лицо мне весьма знакомо, встречался с героем моего сна до того, как тот поскользнулся на банановой кожуре, но оба этого не помнят. Я вижу их встречу так. Весна. Восьмое марта. Пятница, что, впрочем, не важно. Герой моего сна вместе с приятелем, владельцем девятой модели «Жигулей» (он же «некто»), без особого дела едет по Английскому проспекту. На углу Офицерской, у кафе-мороженого, машина, клюнув носом, тормозит перед голосующей рукой. Владелец руки и есть зав. шестнадцатым отделением. Машина медленно, решительно не соответствуя бойкой музычке, что насвистывает в салоне приемник, катит по разухабистой Офицерской. Кругом вздыблены трамвайные рельсы, гнилые обломки шпал, разбросаны невпопад бетонные кольца и прочая канализационная бижутерия. Слово «ремонт» зловеще щетинится во рту, из нейтрального становится едким, как скипидар, – не произнося, его следует выплюнуть. «Это не улица, – говорит некто, – это рак матки, это запущенный триппер». – «Таков весь мир, – говорит зав. шестнадцатым отделением, мотаясь на кренящемся сиденье из стороны в сторону. – В общем-то, весь мир похож на старый лифт, в котором нагадил спаниель, наблевал сосед Валера и семиклассник с четвёртого этажа нацарапал голую бабу, но лифт тем не менее ездит вверх-вниз». Машина наконец сворачивает на Лермонтовский и по мокрому, лоснящемуся асфальту – на вид ему вроде бы следует пахнуть дёгтем, – мимо витого, как раковина, шелома синагоги, мимо обескрещенных луковок (церковные луковки, в вас поволжский немец разглядел символ луковой русской жизни) церкви Священномученика Исидора Юрьевского, рассекая перламутровую весеннюю дымку, летит к Садовой. «Странно, восьмого марта закрыт музей поэта, написавшего стихи о Прекрасной Даме. Вы не находите это нелепым? – После риторического вопроса следует риторический ответ – зав. шестнадцатым отделением протягивает герою моего сна фотографию. – Вот. Из личного архива. Хотел подарить музею». Фотография наклеена на плотное паспарту, помеченное на обороте овальным штампом: «С.-Петербургъ, „Ненадо“, В. О., 6 линия, 28». От руки орешковыми чернилами, почти не выцветшими в здешней сырости, дописано: «1911 годъ». На снимке – павильон фотографического ателье, задник задрапирован тканью, в центре стоит одноногий, в стиле модерн, столик, за которым по одну сторону с выражением удивления на протяжном лице сидит Александр Блок, а по другую, закинув ногу на ногу, выставив из-под брючины вызывающе белый носок, красиво улыбается объективу зав. шестнадцатым отделением. «Вы очень похожи на своего дедушку», – говорит герой моего сна, возвращая снимок. «Здесь каждый похож на себя. – Хозяин карточки обижен, как домочадец, принятый гостем за прислугу. – Мы с Александром Александровичем прошли весь Васильевский остров, прежде чем нашли ателье, которым владел русский – у немцев и евреев Блок сниматься отказывался». Воздух заполняется сухим электричеством, энергией отчуждения, которая относится к влажному электричеству, энергии карнавального амикошонства, как отчество к имени, как веко к глазу – так вроде бы. Кроме того, первое едва-едва потрескивает, а последнее смотрит по сторонам в поисках чего-нибудь голого. Потом приехали, куда ехали, и пассажир вышел. Зав. шестнадцатым отделением не помнит этой встречи, потому что считает, что его голова не мусорный ящик, но вспомнил бы, подвернись случай (потускневшее, словно оно абажур, под которым с потерей ватт сменили лампочку, лицо саламандры таким случаем не явилось). Герой моего сна не помнит эту встречу, потому что при ударе о гранитный поребрик просыпал сквозь прореху в черепе свою предыдущую жизнь. Он как бы вновь родился, но за грехи – тварью страдающей. Итак, все вроде бы на месте, все расставлены в надлежащем порядке. Чуть смазывает картину муть естественной избыточности жизни, планктон бытия, зыбь параллельных возможностей и необязательности происходящего, пусть их смазывают – без них куда же? Я вижу героя моего сна сквозь туман его желаний. В ванне воды – по кромку. Градусов сорок. Герой в воде по самый нос, глаза его прикрыты, а душа – душа высоко летит, почти слепая от света. Шафрановые человечки сверяются со временем, с чем-то, что его меряет, и решают тянуть нить, решают, что душа героя моего сна нагулялась. Однако нынче они нерадивы – серебряная нитка срывается с какого-то блока и со скрежетом, рывками мотается на ось – не на то, на что следует. Словно рак-отшельник с мягким брюшком, душа без раковины тела пуглива и до обморока впечатлительна, она возвращается потрёпанной и не узнаёт себя: она видит себя саламандрой и требует смены среды. Герой моего сна открывает глаза, слепые, как жидкое мыло, вылезает из ванны, идёт на кухню и зажигает на плите все конфорки… Герой моего сна открывает глаза – вода доходит ему до носа, – вылезает из ванны и, как туча, оставляя за собой дождь, идёт на кухню, где зажигает на плите все конфорки… Глаза героя моего сна открыты, они похожи на жидкое мыло, он подымает красивое тело из ванны, как туча, оставляя за собой дождь, идёт по пустой квартире на кухню, зажигает на плите все конфорки и, ухватившись руками за решётку, бросает лицо в огонь. Кожа лопается раньше, чем затлевают мокрые волосы. Удивительно, но он не кричит.



– Что дуло залепил?

– В Купчине открылся клуб породного собаководства «Диоген», – сказал Коротыжин.

– Ну и что?

Коротыжин прищурился и за шторкой ресниц обнаружил пену, сообщество пустот, прозу, составленную из сюжетов и восклицательных знаков.

– Не скачи, как тушкан, – сказал парень, – досказывай.

Ветхий кожаный том вновь оказался в руках Коротыжина и с тихим хрустом разломился.

– Но самое ценное в этом труде не руководства по практике медвежьей охоты, не способы добычи чудодейственного медвежьего молока, не рассказы о сожительстве вдовиц с мохначами и об оборотнях, у таких вдовиц рождающихся, а ряд советов, полезных и ныне, о том, как вести себя при встрече с лесным хозяином. – Коротыжин утвердил палец на нужном месте. – Совет первый: «Притворись мёртвым, дабы князь лесной, стервой брезгующий, погнушался тобою, лапою пнув. Оное притворство требует выдержки немалой, но живот твой выручит и от увечий тяжких избавит; гляди только – пластайся, пока сам в чаще не пропал, потому, коли узрит обман, никаким мытом уже не откупитися и новым обманом живота не отстояти». Совет второй: «Ащё повстречав зверя сего в лесу берёзовом или разнодеревном, оборотись окрест и пригляди берёзу к взлазу годную, на оную берёзу взлазь и терпи, покуда медведь восвоясь не отойдёт. Берёзна кора гладкая, в баловном малолетстве медвежатки на те берёзы лазают и с них крепко падают – науку оную до старости поминают и тебя с берёзы имати не станут и в соблазн не войдут». – В глазах Коротыжина блеснули светлые лучики. – А это точно про нас… «Ащё при встрече с сим зверем, коли будет близ скала или валун великой, то вокруг оной скалы или валуна от зверя кружити следует и в хвост ему выйти. Князь лесной след берёт по чутью, на нос, и в недоумии зверином не ведает, как кругом идёт, и разумети не может, каково бы оборотитися или встать обождати. Зверь сей силою в лапах и когтях зело богат, да дыхом слаб и сердцем недюжен, посему, в хвосте у медведя идучи, как услышишь одых хрипом, ступай смело, каким путём лучится, потому зверь сердцем сник и погоню сей миг бросит». А дальше… – Книга в руках Коротыжина захлопнулась. – Дальше пламенник делится кое-какими секретами ворожбы и говорит, что при встрече с косолапым кстати может оказаться клубок просмоленной верёвки, заговорённый печёрским ведьмаком оберег, сухая известь, вываренный крестец летучей мыши, серебряная откупная гривна, печень стерлядки, нетоптаная чёрная курица и… кажется, всё. Но с таким багажом встретить мишку – случай редкий. Так-то вот. В тот раз выходил пламенник из Руси под личиной княжеского посла со свитой из переодетых скоморохов. Путь держал через улус Джучиев и державу Тимуридов – хотел осмотреть судьбу всяких пределов…

– Слушай, Слива, – сказал вдруг парень, – а кто в штабе у этих призванных портреты сторожит? Тот, стало быть, и атаман, раз жизням их хозяин?

Коротыжин на миг задумался.

– Нет, – сказал он, – не атаман. Ему, конечно, от пламенников уважение, но в дела всякого призванного сторож не допущен. Да и портреты заговорённые – если пламенник тайны хранит, а портрет кто-то ножиком тычет, тот сам и окочурится. Сторожу это известно.

Дождь за окном ослаб. Осовелая витрина смотрела на стучащий мимо трамвай.

– Что же, и судьбы читать твой пламенник научился?

– А как же, – сказал Коротыжин. – Дело-то пустяковое – они ведь уже кончились.

– Сам, что ли, пробовал? – Трудная улыбка вновь осела на круглом лице парня. – А скажи-ка мне, Слива…

– Пожалуйста. Смерть твоя, в продолжение жизни, будет дурацкой. Ты поскользнёшься на банановой шкурке и проломишь череп о поребрик. Из больницы ты выйдешь идиотом и остаток дней поделишь между домом и набережной Пряжки. Твоего лечащего врача будут звать Степан Периклесович – он тоже пламенник… А однажды ты сожжёшь лицо на газовой плите и через три дня умрёшь в больничной палате, потому что гной из твоих глазниц прорвётся в мозг. – Коротыжин плеснул в опустевшую чашку медной заварки. – А когда всё это будет, не скажу. Смысла нет – это уже случилось.

Лицо парня плавно отвердело, словно оно было воск и его сняли с огня. За окном матовая занавесь раздёрнулась, и теперь лишь редкие капли шлёпались в лужи со светлеющего неба.

– Хамишь, Слива, – нехорошо сказал парень. – Ну вот что… школьная задачка – прежнее на полтора умножь. Теперь так будет. Шевелись, говорун!

– Помилуй, – спокойно сказал Коротыжин. – Я масспродукта не держу. Наркотиков всяких из целлюлозы и типографской краски…

– Теперь так будет, – повторил парень. Лицо его было твёрдым, казалось – сейчас посыплется крошкой. – Товар твой – и вправду дрянь. Но раз аренду тянешь, так и за покой плати – а то, гляди, выгорит лавчонка… – Парень оттолкнул свою чашку, та стукнулась о заварник и едва не опрокинулась. – А не по карману – место не занимай. Насосанные люди осядут.

Коротыжин встал, сыро пробурчал под нос: «Тупо сковано – не наточишь…» – и отправился в комнату за подсобкой, где оформлял торговые сделки и хранил в сейфе документы и выручку. Спустя минуту на журнальный столик легли четыре пачки денег. Две – сиреневые, две – розовые. Букеты не пахли. Парень взял деньги, взвесил в руке и, доверяя банковской оплётке, без счёта сунул в карман спортивной куртки.

– Спасибо за чай, – сказал он. – Привет пламеннику…

Парень подошёл к двери, на улице – вполоборота круглой головы – плюнул в лужу. Зевотно глядя вослед посетителю, Коротыжин снял со стекла табличку «обед», вспомнил про оставленный открытым сейф и направился в глубь лавки.

Дверь в комнату была обита листовым дюралем и снабжена надёжным замком. На трёх стенах в один ряд висели старые, обрамлённые чёрными багетами портреты, писанные, похоже, кошенилью по желтоватой и плотной хлопковой бумаге. Посреди пустого стола лежала пара спелых, уже чуть крапчатых, как обрезы старых книг, бананов – остаток грозди, купленной утром по случаю татарского сабантуя в подарок Нурие Рушановне.

Прежде чем закрыть сейф, Иван Коротыжин по прозвищу Слива сунул руку в его выстеленную сукном утробу, вытащил из-под флакона штемпельной краски тетрадь в синем бархатном переплёте и сделал запись под четырёхзначным номером: «Солярный миф Моцарта – Гелиос улыбчивый, свершающий по небу ежедневные прогулки; солярный миф Сальери – потный Сизиф, катящий на купол мира солнце».



1992

Назад: Знаки отличия
Дальше: Тот, что кольцует ангелов