Книга: Все рассказы
Назад: Как исчезают люди
Дальше: Это не сыр

Царь головы

А это ли совесть прокажённая – держать своё царство в руке и не давать господствовать своим рабам? Это ли противно разуму – не хотеть быть под властью своих рабов?

Иван Грозный. Первое послание Курбскому


Домашние звери часто более уязвимы и беззащитны перед обстоятельствами реальности, чем те, кого мы привычно считаем их хозяевами. Про кур, вуалехвостов, дрожащих левреток нечего и говорить. Уязвимы даже такие бестии, как кошки, которые домашними лишь представляются из милости к своим кормильцам – и то только проголодавшись или благодаря ленивой минуте. Да и кошки ли они? – кто знает, как звать их на самом деле.

Мой питомец Аякс умер в январе 1992 года. Это был крупный и могучий кот – с тех пор, как он одолел на даче всех окрестных тузиков, Аякс дни напролёт валялся в пыли деревенской улицы полный беспечного томления, как житель благословенной страны, в которой даже прислуга счастлива – что уж говорить о господах. Такой это был зверь. А умер – потому что не смог понять развал Союза, подобно псу из «Повести о трёх неудачах», который принял смерть, не сумев понять революции.

В ту пору я работал по типографскому делу. В отделе технической информации одного научно-исследовательского института стояла малая офсетная машина, на которой в служебных нуждах множились всевозможные инструкции, сборники статей и авторефераты соискателей учёных званий. Офсетной машиной правил я – мандатом на это служил диплом, полученный мной по окончании месячных курсов печатников в уездном городе Донской Тульской губернии. (Вызванный однажды в военкомат по какому-то пустяковому поводу, представленному, как заведено, делом долга, чести и судьбы, я был допрошен военным комиссаром относительно своей гражданской специальности. «Печатник офсетной печати», – бодро отрапортовал я. Офицер закатил глаза и после недолгих раздумий вписал в графу военно-учётной специальности: «Печатник военной печати».)

Институт располагался в здании бывшего (ныне вновь действующего) Новодевичьего монастыря со старинным одноимённым кладбищем под боком, где встречались могилы с весьма громкими именами на надгробиях. Ведомственной столовой, размещённой в старой монастырской трапезной, я по самому мне не совсем понятным причинам пренебрегал, довольствуясь принесёнными из дома бутербродами, ломтиком макового рулета и чаем. Уничтожение этого нехитрого припаса занимало весьма немного времени, поэтому весной, летом и осенью в хорошую погоду я отправлялся в обеденный перерыв на прогулку под купы столетних кладбищенских деревьев. Новых захоронений здесь не было, старые тихо ветшали без присмотра – в те годы эта Богова делянка вид имела безлюдный, запущенный и милый, что-то вроде одичалого парка с ветхими беседками-склепами и полянами некошеного былья. Лишь пара аллей с мемориальными могилами имела следы ухоженности на случай возможного культурного паломничества, которое изредка и впрямь тут случалось. Имел место на кладбище и объект паломничества культового – бронзовое изваяние Христа подле могилы Вершининой, жены генерала от кавалерии, некогда чудесно спасённое от вандалов и с тех пор содержащееся верным кружком почитателей в завидном порядке. Приятели смеялись: в обед он ходит на кладбище… Действительно, смешно.

Здесь, на Новодевичьем, в одну из своих одиноких прогулок я и встретил наладчика. Стоял погожий майский день; мы, странным образом не заметив друг друга, едва не столкнулись лбами у могилы забытого адмирала, командовавшего Балтийским флотом в Первую германскую. Я растерялся, посторонился с извинениями, а он представился: «Георгий, наладчик». Удивляться не было причины – я подумал: должно быть, тоже институтский, с опытного производства, которое располагалось неподалёку в новом корпусе за кладбищем, близ Бадаевских складов. Гордостью этого производства был штучный криогенный турбогенератор с невероятным КПД. Техническое чудо демонстрировалось на выставках по всему миру, но в серию не шло, поскольку выгоду от снижения потерь жирным крестом перечёркивали расходы на жидкий гелий, охлаждающий сердечник, – в итоге киловатт энергии, выработанный на этом ледяном агрегате, стоил баснословную сумму. Но я ошибся – наладчик Георгий не имел отношения ни к заселённому в Новодевичий монастырь институту, ни к его опытному производству.

Собственно, в ту пору институт уже загибался – хозрасчётные схемы не работали, здание монастыря собирались возвращать церкви, и сотрудники, предчувствуя грядущее сиротство, понемногу разбегались кто куда в поисках утраченной уверенности в завтрашнем дне. Но где её взять, если именно эта утрата стала главным признаком времени и рухнувших на мир перемен? Чего можно было ожидать от будущего, если представление о нём сводилось к варварской картине: свобода – это когда тебе, лично тебе, зарплату платят в долларах, а остальным уж как повезёт? Поэтому я не искал лучшей доли, продолжая раскручивать свой «Ромайор» и получая изредка подношения в виде столичной или зубровки от нервных диссертантов, стремящихся ускорить печать своего желанного автореферата, которым (как покажет жизнь) они вскоре подотрутся и, стряхнув с помыслов учёный прах, пойдут воровать цветной металл и оптоволоконный кабель, изобретать серые схемы ухода от налогов и приватизировать нефтяные вышки.

Возле гранитного надгробия царского адмирала наладчик сказал:

– Как тут спокойно, не находите? Нынче кладбища превратились в заповедные места, где уже не встретишь мёртвых.

Я не понял его мысль и вежливо известил Георгия об этом.

– Сейчас покойники – в самой гуще жизни, – пояснил он. – Энергия смерти сочится в щели сломанной истории, и мёртвые сосут её, как клопы свою юшку.

На мой взгляд, он не совсем ясно выражался, но здесь, на этом старом кладбище, действительно было спокойно. Таких островков умиротворения, пожалуй, я больше в городе не знал. Помню, подумал, что странный наладчик прав: именно в удивительной тишине, уравновешенности и, как ни странно, беспечальности этого пространства скрывалась причина его притягательности. Молодость била мне в сердце, но толк в покое я знал.

– Ан нет, гляди-ка, прошмыгнул, – неожиданно Георгий вскинул руку и указал мне за спину.

Я обернулся, но никого не увидел – только ворона, резко вскрикнув, слетела с ветки тополя и спланировала на тропинку. Некрополь был безлюден и пуст, как пусто без хозяев уставленное мебелью жилище.



Наше знакомство с наладчиком на этом не закончилось. Спустя два дня я снова встретил его на обеденной прогулке – он приветливо улыбнулся мне, как старому приятелю, и поинтересовался причиной моего присутствия на Новодевичьем, столь, по его наблюдению, частого. Улыбка у него была приятная, в длинных волосах едва наметилась платиновая седина, а манера речи, несмотря на некоторую туманность, располагала к общению. Даже чрезмерная худоба и едва уловимая нескладность походки переставали тревожить мою бдительность, когда я смотрел на его лицо. Оно было примечательно тем, что состояло исключительно из серых внимательных глаз, крупного твёрдого носа и примиряющей улыбки – все остальные приметы, стоило отвести взгляд, соскальзывали с лица Георгия, как смытый грим, не оставляя в памяти следа, так что мысленно восстановить его портрет у меня никогда не получалось.

– Гулять на кладбище – редкая привычка, – заметил мой новый знакомый. – Всё равно что бродить по крышам. Но там щекотно нервам, а тут… – Он вздохнул полной грудью и отстранённо улыбнулся, не изображая погружение, а действительно погружаясь в безмятежность, как Аякс в жаркой пыли деревенской улицы.

Я хотел объяснить, что это всего лишь стечение обстоятельств, обусловленное местом службы, но промолчал – всё же статус обладателя редкой привычки приятен нам, и мы, по большей части, склонны расценивать упоминание об этом как комплимент. Человек падок на бескорыстную лесть, а сомневаться в том, что в словах обходительного наладчика нет корысти, не было причин.

– Впрочем, класть силы жизни на то, чтобы сберечь нервы от тревог – дело природе нашей не угодное, – добавил Георгий, возвращаясь из безмятежного странствия в юдоль.

И далее развил мысль, вскоре непринуждённо выведя её на главную тревогу человека – страх. А именно – страх боли.

– Но ведь стремление уберечься от этого страха дало нам морфин, новокаин и прочие медицинские заморозки. – Я искренне хотел постигнуть его логику. – Что неугодного для человеческой природы в анестезии?

– Физическое страдание мы расцениваем теперь исключительно как унижение, – вздохнул сокрушённо Георгий. – Будто оно не способно ни облагородить, ни возвысить, а годится лишь на то, чтобы свести нас к звериному состоянию, к потере пресловутого людского облика. Так, может быть, и есть, когда физическая боль невыносима…

За беседой я не заметил, как мы оказались у семейной могилы Тютчевых. Чёрный гранит, благородный, посеревший от времени мраморный крест с резьбой, никакой помпезности. Достоинство сопровождало поэта и за гробом. Мы постояли недолго у креста в молчании.

– Но если вспомнить, – продолжил наладчик, когда мы двинулись дальше, – то все инициации в традиционных культурах без этого, без физической муки то есть, никогда не обходились. Без неё – никуда. А если так, то можно ли боль понимать как унижение и только? Конечно, для слабых духом так понимать её удобней. Потому что есть повод объявить боль вне закона и с чистой совестью, не стыдясь малодушия, через чудодейственный укол от неё улизнуть. А между тем разве не страдание есть мера всех вещей? Разве не оно – главная жила жизни? Но человек из раза в раз обманывает страдание – теперь и в зубе у него бур дантиста орудует без боли, и занозу ему из пальца вытащат во сне. Глупо спорить: с одной стороны, хорошо…

– А есть другая? – не утерпел я.

– Представьте себе – есть. И если не забывать о ней, держать на счету, то получается, что человек, обманывая себя таблеткой или шприцем – не говорю уже про эвтаназию, – обходит изначальные условия сделки.

– И что?

– А то, что уловками обойдённые страдания будут предъявлены нам во всей красе потом, как предъявляют приставы судебное взыскание. Тут-то декоративные иллюзии и рухнут. И благолепие выдуманных законов жизни с треском полетит в тартарары. – Наладчик ненадолго замолчал, демонстративно ловя ухом кладбищенскую тишину. – Вообще, если хорошенько прислушаться, треск – самый характерный звук, издаваемый несущими конструкциями человечника. И не только теперь, а во всей исторической ретроспективе.

Позже, смывая под краном мойки ортофосфорную кислоту с алюминиевой печатной формы, перфорированной с двух краёв, точно кадр гигантской киноплёнки, я думал о Георгии. Отработав своё на валу «Ромайора», формы эти шли в утиль – прежде их по строгому учёту сдавали в специальную контору, но строгость нашей жизни понемногу сменялась небрежным равнодушием, и теперь формы копились в углу моего печатного царства, составленные в приличной высоты стопку. (Одна сметливая дама, технический переводчик с английского и владелица садового участка в Пупышеве, уже заговорщицки шепталась со мной, прося передать ей эти, по её наблюдению никем теперь не учитываемые, формы с формулами, диаграммами и столбцами запёкшегося текста, – она собиралась хозяйственно использовать их в качестве кровельного материала, поскольку пришла пора перекрывать крышу её дачного скворечника.) Итак, Георгий. Бесспорно, он был умён, интересно мыслил и оставлял впечатление о себе как о человеке, знающем ответ на вопрос, который тебе ещё не пришло в голову задать. Он и сам представлялся мне своего рода вопросительным знаком, на который смотришь через лепёшку линзы, и знак этот, непропорционально увеличенный выгнутым стеклом, шевелится благодаря лёгкому дрожанию руки. (Где ваша родина, сны? Вы такие чудные…) Кроме того, Георгий обладал способностью ловко выхватывать из воздуха стремительных мух, умел различать металлы по запаху и мог похвастать редкой фобией – он боялся клоунов. У меня не было случая в последнем убедиться, но я поверил ему на слово. Кто-то не найдёт в этих свойствах ничего привлекательного, меня же они манили, и теперь я ловил себя на том, что ищу с наладчиком встречи. И я, действительно, искал.

Мы прогулялись по кладбищу ещё пару раз – по-прежнему сталкиваясь случайно, невзначай, без всякой договорённости, хотя я каждый раз теперь, отправляясь с поспешно прожёванным бутербродом в утробе под буйную зелень некрополя, невольно выискивал взглядом на его тенистых тропинках нового знакомого, – после чего решили, что уже достаточно присмотрелись друг к другу для того, чтобы наконец обменяться телефонами.

– Застой – это время, когда читать и мечтать интереснее, чем жить, – извлекая из воздуха пролетающую мимо муху и тут же милосердно отпуская её на свободу, изрёк наладчик в одну из этих встреч. – Когда я смотрю на мрачные и злые улицы сегодняшнего города, я думаю о том, что всё самое страшное и безумное, что только может прийти человеку в голову, не просто возможно на этих улицах, но именно на них в голову и приходит. – И для окончательной ясности добавил: – Поэтому я не на Невском, а на кладбище.

Что сказать: это была позиция, ничем подобным я похвастать не мог. Лично мне нравился пьянящий ветер нежданной оставленности, брошенности в обессмысленной пустоте бытия, звонко продувавший мне мозги, как, бывает, нравится вкус экзотического фрукта, который пока ещё не предъявил вам потаённого в его пряной мякоти яда и не расстроил ваш северный, привыкший к огурцу и селёдке желудок.

– Мир болен временем, а у времени голод на перемены, – ловя ноздрями крупного носа недоступный мне дух не то покосившейся, траченной ржой чугунной оградки, не то бронзового завершения чьего-то надгробия, сообщил Георгий в следующий раз. – Но если земля щедра, а боги милостивы – зачем что-то менять? И зачем нам деньги, если в жизни нет радости?

Я подумал, что до сих пор толком ничего не знаю об этом человеке, и поинтересовался у Георгия, чем он занимается.

– Механик владеет секретом движения, – ответил он с таинственной улыбкой. – Стеклодув знает форму своих вздохов. – Он улыбнулся шире. – Поэт пощипывает души. – Под улыбкой обнажился оскал. – Я призываю в голову царя.



Мне всегда было интересно, как бы мог описать пейзаж и наполняющий его воздух зверь, доведись ему сделать что-либо подобное, – его чувства острее, реакции стремительней, восприятие инако. Взять хоть кошек. Известно, что они способны видеть гостей из иного мира. Много раз я сам замечал, как Аякс ощеривался на пустоту или что-то караулил у щели плинтуса, то пугаясь и с шипением отстраняясь, то вновь приближая к логову нежити морду с яростно дрожащими усами. Похожим качеством зрения, мне кажется, обладал и Георгий. Он тоже видел потусторонние объекты, но был сдержаннее Аякса в демонстрации отношения к ним. Об этих способностях свидетельствовали некоторые замечания и высказывания Георгия, которые я поначалу принимал за фигуры речи, в то время как на самом деле (я понял это позже) он выражался буквально, без ухищрений.

Однажды он говорил о том, что тоска по империи, то и дело накатывающая могучим валом на человеческий род, по природе своей не более чем тоска по долговременной красоте, что долговременную красоту нам могут обеспечить только теократии, деспотии и подобные им формы обустройства социума, и если принять это за истину, то выходит, что призыв к либерализму и народовластию – по существу, преступление против эстетики. Равенство не угодно Богу, поэтому у людей разные судьбы, а у ангелов – чины. Презревший различия отрицает Бога. Отрицающий Бога отрицает и душу, полагая, раз не будет души – не будет и ада. Но и рая тоже не будет. Придёт хаос, смешение ада и рая на земле. Однако в условиях свободной конкуренции ад в мире людей неизменно побеждает.

Я попытался оспорить его заявление в части взаимосвязи деспотии и долговременной красоты, призвав в свидетели камни Эллады, но он лишь усмехнулся – действительно, рабовладельческие демократии не самый корректный аргумент. Потом Георгий нахмурился и сказал, что картина впрямь нехороша – всё настолько смешалось, что сегодня миром наравне с живыми правят мёртвые, а стихийное бурление жизни, столь обольстительное для многих, не более чем свидетельство разлома, через который в нашу жизнь, некогда отстроенную по законам иерархии, хлынули энергии хаоса.

– Мёртвые соблазняют живых, и живые начинают жить по правилам мёртвых, – сообщил он. – Несмирённых мёртвых, исполненных как ярости зла, так и злого равнодушия.

Положение дел с его слов выглядело так. Весь необъятный мир – не более чем арена, пространство тяжбы созидающей гармонии с инерционной силой первозданной неурядицы. Наш человечник – частный случай этого вселенского борения. Божий замысел о соразмерности, созвучии, согласии творения требует от людей соблюдения законов, отступление от которых наполняет симфонию созидания визгами и скрежетом дотварного хаоса. Как в музыке простор дозволенности ущемлён для звуков законами самой природы музыкальности, за пределами которой – какофония и вой, так и свобода человека ограничена законами гармонии людских сообществ, и нарушение их тут же обретает форму бреши в стенах, пожара на чердаке, провала перекрытий человечника. Мертвецам эти земные беды милы и лакомы – через них приходит к людям содом, тяжёлый мрак и ад, от гноя которого, опившись им, покойники тучнеют. А покойников в мире, как известно, куда больше, чем живых. Кроме того, в каждом человеке с рождения живёт мертвец, и именно потому люди беспрестанно искушаемы сладостью свободы, превышающей пределы гармонии их мира, – ведь питательный гной этой кощунственной свободы столь угоден внутреннему трупу, вечно его вожделеющему, но не способному им насытиться, что за него он, этот труп, готов отдать всё, что есть в человеке живого. («И в итоге преждевременно довести человека до встречи с последним доктором, – усмехнулся Георгий. – Я имею в виду патологоанатома».) И дабы ад не победил на вверенном нам кусочке мироздания окончательно, дело личной истории каждого человека – смирить в себе мертвеца. Но сегодня в людях покойники особенно сильны – нынешний покойный человек находится в постоянном контакте со своим трупом и подлейшим образом стремится ему угодить, поскольку всякий раз труп обещает удовольствие и безнаказанность и всякий раз лжёт, а покойный человек склонен прощать свой труп, как любящая мать прощает злые шалости ребёнка. Увы, структуры иерархии разъяты, и покойный человек сегодня повсеместен – во всех подлунных странах он и во власти, и в искусстве, и даже в Академии наук. Мы катимся в зловонную помойку земного ада – все чохом, без разбора на лохов и золочёный миллиард.

– Заметьте – статус мертвеца неуклонно меняется, – сказал Георгий. – Теперь ему не строят величественных обиталищ, теперь у нас одно пространство на всех. Возможно, если и дальше всё пойдёт так, как идёт, покойники… настоящие, бесповоротные покойники, – уточнил он, – легитимно вольются в нашу жизнь и даже займут в ней видные руководящие места. Да, собственно, они их уже занимают. – Наладчик озабоченно насупил незапоминающиеся брови и выхватил из пустоты муху. – Весь фёдоровский пафос науки – я имею в виду бесконечное продление отмеренного срока и воскрешение отцов – не более чем уловка гроба. Ведь отменить смерть – значит уравнять её в правах с жизнью, сплавить жизнь и смерть в одно, сделать жизнь после смерти реальностью наших будней. Присмотритесь: если ещё сравнительно недавно лабораторное чудовище доктора Франкенштейна внушало живым только отвращение и ужас, то теперь какой-нибудь универсальный солдат – покойник, которого оживляют сейчас в лаборатории Голливуда – спаситель и защитник человечества. И потом, вот это, на стенах – что это? «Цой жив»… Как же жив, если мёртв?

Тут я не мог не возразить – мне лично казалось, что жизнь налаживается. Не всё, конечно, идёт по маслу, но в условиях борьбы «с инерционной силой первозданной неурядицы», как выразился мой консервативный собеседник, это вполне нормально.

– Мы словно под стёганым одеялом сидели, – воодушевлённо трубил я, – мы задыхались и наконец решились, вылезли. Оглянулись – и вот вам: мир вокруг ярок, светел, полон движения и чудес – сникерсов и фанты. Чувствуете, как легко нынче дышится…

– Как перед смертью, – сказал наладчик Георгий. – Смиряйте свой внутренний труп, молодой человек. Я помогу вам. Спастись возможно только так. – Он посмотрел задумчиво в пространство. – Если вообще спасение возможно.



В субботу днём, когда я, пользуясь праздной минутой, легонько щёлкал доверчиво улёгшегося на моих коленях Аякса ногтем по розовому носу, Георгий позвонил мне и пригласил назавтра в гости, – с обещанием напоить чаем и показать, в чём состоит его работа. Мне было интересно, никакие срочные дела не требовали от меня неотложной жертвы, и я с радостью согласился. Весь вечер жил предвкушением завтрашнего визита, так что даже устал: когда лёг в постель и принялся считать баранов, успел счесть только трёх – четвёртый уже приснился.

В воскресенье по дороге к Георгию (вчера он назвал адрес – это была любимая мной, объятая тихим увяданием, живущая потайной обособленной жизнью Коломна) завернул в пирожковую и купил к чаю свежих, теплых еще пирожков: гладкие, лодочкой, были с капустой, те, что с защипочкой – с мясом, круглые – с зелёным луком и яйцом. Я говорил уже: регулярной горячей пище я предпочитал бутерброды и выпечку. Возле пивной у Покровки галдела компания завсегдатаев – они оказались бы весьма немногословны, если бы им под страхом смерти запретили браниться матом. На Аларчином мосту передо мной возникла и какое-то время маячила впереди девица с такими длинными ногами, что о голове уже не было смысла и думать. Её явление взбодрило меня и развеяло невольное, совершенно неясной мне природы волнение, сопровождавшее меня с самого утра, так что к дому Георгия я подошёл в настроении бестревожном и даже несколько ироничном. Вход был со двора, в котором нашлось место огороженному клочку земли с травой, несколькими тополями и цветущим кустом сирени. Рядом на разбитом асфальте жались бок к боку четыре «Лады» – пятая бы сюда не влезла. Нашёл нужную парадную и поднялся на второй этаж.

Георгий встретил меня радушно, выдал войлочные тапочки, расшитые каким-то скифским, с попоны сошедшим узором, и провёл в комнату. Я весело рассказал о длинноногой коломенской диве и похвалил дворника, благодаря которому парадная Георгия имела довольно опрятный вид и не оскорбляла обоняние зловонием.

– С дворником пришлось поработать, – признался хозяин. – По части наладки.

Пирожки были приняты с восторгом, и вскоре мы приступили к чаепитию. На столе стоял чайный сервиз дулёвского фарфора с характерной росписью – кистями цветущей сирени, прекрасно рифмовавшимися с буйствовавшим под окном кустом. В своё время я увлекался фарфором, много читал об этом белоснежном искусстве, поэтому неудивительно, что содержание нашей застольной беседы было замешено на каолиновой глине. После третьей чашки Георгий решительно поднялся со стула.

– Ну что же, – сказал он, – начнём, пожалуй.

Он вышел в соседнюю комнату и, не успел я разделаться с капустным пирожком, вернулся назад, держа в обеих руках плоский ящик с откинутой крышкой, под которой на вишнёвом бархате лежал набор довольно странных инструментов. Одни напоминали разнокалиберные вилочки камертонов, другие – гнутые проволочные овощные ножи для праздничного оформления стола, третьи – алтайский варган или якутский хомус.

– Так вы настройщик, – сообразил я.

– Можно сказать и так, – неспешно согласился хозяин, сдвигая в сторону чашку с сахарницей и водружая ящик на стол. – Хотя по традиции принято говорить «наладчик». Ведь есть и те, кто разлаживает. Клоунами прикидываются, черти хитрожопые.

В комнате не было ни пианино, ни фисгармонии, ни какой-то другой смычковой или щипковой музыки. Что собирался он настраивать? Я не сдержал любопытства.

– Да вот хотя бы вас, – улыбнулся Георгий. – Вас и настроим. Призовём вам в голову царя. Будьте любезны – пересядьте в кресло. Так будет удобнее.

Я рассмеялся его шутке и пересел в стоящее у стены глубокое кресло: есть особый вид остроумия – говорить всерьёз нелепые вещи и убеждать в этой нелепице окружающих, хотя сам ты в то же время разрываешься от едва сдерживаемого хохота. Тут легко дать петуха, и велик шут, умеющий сыграть без фальши. На это редкое умение есть особые ценители – я был из их числа.

Георгий взял в руки один из «овощных ножей» и неожиданно извлёк удивительной чистоты звук. Тело моё от диафрагмы до лобной доли мозга пронзила острая боль сродни той, которая прокалывает темя, когда на язык попадает порция злой горчицы. Но эта боль была во много раз сильнее. С неумолимой достоверностью она терзала обнажённые потроха – лопались пузырьки лиловых альвеол, кишечник перекручивался и расползался, как мокрая бумага. Чёрт! Что было в пирожках?! Каких котят туда крошили кухонные ведьмы?! Боль парализовала меня, лишила воли, я весь был в её власти, а она гуляла по моему телу, разрывая органы, сводя судорогой мышцы, выворачивая суставы, иглой прожигая мозг и застилая взгляд красным туманом. Вот она – мера всех вещей, дери её чума! Вот она – главная жила жизни, штырь ей в дышло! Георгий брал в руки то «камертон», то завитую спиралью проволочину, то «варган», и они отзывались тончайшими звуками, которые вгрызались в моё заживо вскрытое тело, что-то натягивая в нём и едва не обрывая на пределе, вновь отпуская и опять натягивая. Очерёдность этих звуков, возможно, была не случайной, но понять этого я был не в состоянии – боль сделала меня скотом, не сознающим ничего, кроме самой боли. Ужас Божий. Такие страсти, что и непугливый перекрестится. И в то же время… да, я чувствовал, что возвышаюсь. И расту.

Не помню, сколько времени прошло. Когда боль отпустила, вытекла из моего вновь слаженного тела, как мутная вода из белой ванны, я молча встал и, не простившись, вышел вон: мне нечего было сказать хозяину – я всё увидел, я всё понял. Гости из иного мира носят лица на затылке, а мёд, сладкий для живых, для них – горек. Я знал, что делать. (Сказать по чести, очнувшись и посмотрев по сторонам, первым делом мне захотелось повеситься, но это длилось миг, не дольше.) Более того, я сознавал, что и впредь буду видеть, понимать и знать. Он, мой наладчик, тоже чувствовал это. Во дворе по-прежнему кипела сирень, но теперь ещё отовсюду, со всех сторон сразу летел чёрный тополиный пух – копоть тартара. Чёрт знает, откуда он взялся.



На следующий день, придя на службу, я прежде всего отдал сметливой переводчице отработанные алюминиевые формы, которые она при помощи коллеги, технического переводчика с немецкого, тут же в несколько приёмов перетащила в свою каморку на втором этаже, после чего с лёгким сердцем отправился к начальнице отдела с уже написанным заявлением в руках. Следуя трудовому законодательству, прежде чем оказаться на свободе, мне нужно было отработать ещё две недели, но я видел, как мертвецы рвут в клочки мир живых и как человеческий закон, поджав хвост, убегает из моего дома. Я ушёл сразу, не слушая криков, несущихся мне в спину. Ушёл на кладбище.

Удивительно, всё оказалось именно так, как говорил Георгий: они были повсюду, но здесь, на кладбище, их не было. Шаг мой отличался бодростью, дыхание – лёгкостью, я был готов для новой, осмысленной жизни, но это уже история совсем другого рода. Повесть скрытого огня, терпения и многих жертв во имя царства человека в последние века. Хотя порой и кажется, что жертвы напрасны, а царство невозможно. Не знаю, выпадет ли случай рассказать об этом.



В декабре в моей парадной завелись первые бомжи – существа, неведомые в прежней жизни. Их было двое. Следовательно, и запах был в два раза гуще. Облюбовав площадку перед дверью чердака, днём бомжи пировали объедками под какой-то немыслимый аперитив, а по ночам выли, словно изнывающие от тоски больные звери. Соседи злились, звонили в отделение; ставшей враз вороватой милиции бомжи были неинтересны, хотя и в тех и в других зияла брешь, сквозь которую сочилась энергия смерти. Я испытывал смешанные, печальные и тревожные чувства. И только Аякс невозмутимо ходил мимо бомжей на чердак, по-прежнему сознавая себя хозяином лестницы, владыкой крыши и господином всех обитающих тут существ. За что и поплатился: когда господин теряет бдительность, его место занимает самозванец.

В январе нового 1992 года Аякс вышел на лестницу, всё ещё полагая, что находится в своей неоспоримой / неделимой вотчине, где милостиво дозволил обретаться перекатной голи, и был предательски убит бомжами, освоившими новый, временем рождённый промысел – за бутылку разведённой гидрашки они поставляли мяснику с Сенного свежие тушки кошек, которые тот то ли выдавал за крольчатину, то ли сбывал в народившийся китайский общепит. Бедный Аякс, он очень мучился: живучесть кошек известна – злодеи душили его ушанкой, долго и безуспешно, после чего в несколько приёмов разбили ему голову крошащимся кирпичом. Ничего не попишешь, когда мир уходит из-под ног, украденный рабами у господина, даже порядочной удавки не достанешь, что уж говорить о кирпиче.

Благодаря моему вольнолюбивому другу мне известно, как выглядит кошачий рай, – он полон ромашек, блудливых кошек, дразнящих трясогузок, глупых бабочек и жаркой пыли на своих дорогах. Там есть услужливый хозяин, хлопочущий о блюдце с молоком и свежей, шлёпающей хвостом уклейке… Я видел рай Аякса. Он в моём вкусе.

Назад: Как исчезают люди
Дальше: Это не сыр