В день Победы мой отец, сколько я себя помню, обычно садился в одиночестве за стол. Мама, ни о чем заранее с ним не сговариваясь, доставала бутылку водки, собирала самую простую закуску и оставляла отца одного. Кажется, в такой праздник ветераны стараются собираться вместе, а он никогда никуда не ходил. Сидел за столом и молчал. Это не значит, что никто из нас не мог подсесть к нему, просто он словно уходил куда-то в себя и никого не замечал. Мог так весь день просидеть у телевизора и смотреть военные фильмы, одни и те же. И так из года в год. Мне было скучно сидеть и молчать, а отец ничего не рассказывал о войне.
Однажды, наверное классе в седьмом, я спросил его в этот день:
— Пап, а почему ты с войны пришел только с одной медалью, ты что, плохо воевал? Где твои награды?
Отец, к тому времени успев выпить пару рюмок, улыбнулся мне и ответил:
— Что ты, сынок, я получил самую большую награду, о какой только может мечтать солдат на войне. Я вернулся. И у меня есть ты, мой сын, у меня есть моя семья, мой дом. Разве этого мало? — Потом, словно преодолевая себя, спросил: — А ты знаешь, что такое война?
И он стал мне рассказывать. Единственный раз за всю мою жизнь я слушал его историю войны. И больше он никогда не возвращался к этому разговору, словно его вовсе и не было.
— Немец пришел к нам, когда мне было почти столько же, сколько тебе сейчас. Наши войска отступали, и в августе сорок первого мы уже оказались на оккупированной территории. Мой старший брат, твой дядя Алексей, был тогда в армии, он воевал еще с белофинской. А мы всей семьей остались под немцами. Кто у нас в селе только не перебывал: и румыны, и мадьяры, и немцы. Самыми жестокими были немцы. Все, что приглянется, забирали без спроса и убивали за любое непослушание. Румыны, помню, постоянно что-то меняли, ну чисто наши цыгане, мадьяры нас трогали мало, но и убивали, никого не спрашивая. В самом начале оккупации назначили двух сельских ребят, что постарше, полицейскими. Они только и делали, что с винтовками ходили, а так никого не трогали. Объявления развесят, вот и все. Никто про них ничего плохого не сказал.
Трудно было. Чтобы выжить, постоянно работали и все равно голодали. Не помню такого дня, чтобы дедушка твой расслабился, улыбнулся, зато помню, что бабушка все время молилась о воине Алексии. И так все три года. К началу сорок четвертого немец стал гонять нас, молодых ребят, на рытье окопов, укрепления для них строили. Мы знали, что наши подходят, и уже думали, как будем встречать их.
Немцы понимали, что мы — завтрашние солдаты. После освобождения вольемся в армию и будем воевать против них. Поэтому перед самым приходом наших они внезапно окружили село и стали выгонять молодых парубков из домов и собирать всех на центральной площади. А потом погнали за село к оврагу. Мы стали догадываться, что нас ждет, да куда деваться, конвой вокруг. И вдруг, на наше счастье, самолет. Летчик увидел непонятную колонну и зашел в боевой разворот. Зашел и дал, видать на всякий случай, очередь рядом с нами. Немцы залегли. А мы воспользовались моментом и врассыпную. Конвойные побоялись вставать во весь рост и стреляли по нам из автоматов с колен. Мне повезло, я скатился в лог и, только когда уже был в безопасности, обнаружил, что у меня прострелена рука. Пуля прошла удачно, не задев кости, и вышла чуть выше того места, где обычно носят часы.
Потом нас освободили. Боя за село не было, немцы отошли ночью, а утром нас разбудил грохот советских танков. Этим же днем всех собрали на площади, а на ней уже виселица стоит. Когда успели, вроде только пришли? На глазах у всего народа повесили обоих мальчишек-полицейских. Тогда не разбирались: раз у немцев служил, значит, виноват и судить тебя будут по закону военного времени. Это уже после войны бывших полицаев судили, а тогда не до того было. Как только тела несчастных повисли, так нам и объявили, что все мы, кто находился под оккупацией, теперь враги и трусы, а потому должны смыть свою вину кровью.
В этот же день началась работа военно-полевого комиссариата. Из нашего села и из окрестностей много собрали таких, как я. Мне тогда было семнадцать с половиной, а были и те, кому еще и семнадцати не стукнуло. Никогда не думал, что начнем воевать именно так. Представлял, что нас переоденут в военную форму, присягу примем, автоматы дадут. А никто и не думал этого делать. На дворе сорок четвертый год, это же не сорок первый, оружия было вдоволь, а нам — по одной винтовке на троих. Кто в лаптях, кто в опорках, а кто и босиком, так и пошли на передовую.
И вот таких необученных мальчишек погнали искупать вину тех, кто бросил нас в сорок первом на милость победителя. Нас швыряли в атаки перед регулярными войсками. Это очень страшно — бежать в атаку, да еще без оружия. Бежишь и кричишь от страха, больше ты ничего и не можешь. Куда бежишь? Зачем бежишь? Впереди пулеметы, сзади пулеметы. От этой жути люди с ума сходили. — Отец невесело усмехнулся. — После первой атаки я не мог рот закрыть, вся слизистая не просто высохла, а покрылась коростой. Потом меня уже научили, что, прежде чем бежать, нужно на мокрый палец соли набрать и зубы намазать.
Мы месяц шли перед войсками, в наш отряд добавлялись все новые и новые «предатели». У меня уже был трофейный автомат, и я научился спасаться от пуль. Когда пришел приказ 1926-й год снять с фронта, оказалось, что из нашего села снимать-то уже и некого. Вон сейчас на черном обелиске в центре села все мои дружки записаны. Зачем это сделали, неужели так было нужно? Сколько народу за просто так положили. Почему нас никто не пожалел, ведь мы были почти еще дети?
И знаешь, что было самое изматывающее? На самом деле даже не эти атаки, нет, а то, что за мной весь этот месяц отец на подводе ехал. И после каждого боя штрафников он приходил, чтобы забрать тело сына и похоронить по-людски. Отца не пускали к нам, но я иногда видел его издалека. Я очень жалел его, и мне хотелось, чтобы меня поскорее убили, ведь все равно убьют, что же старику мучиться. А мама все это время молилась, не вставала с колен, и я это чувствовал.
Потом я попал в учебку, стал танкистом и продолжил воевать. Твой дядя Леша в двадцать шесть уже был подполковником и командиром полка, а Днепр форсировал рядовым штрафбата. Удивляешься? Война, брат, а у войны своя справедливость. Всем хотелось выжить, и часто за счет других.
Батя тогда курил, он затянется, помолчит, словно смотрит куда-то, в глубину лет, а потом снова продолжает:
— После Днепра ему вернули ордена, восстановили в партии, а звание оставили «рядовой». И ведь он не озлобился.
Мы с твоим дядей дважды на фронте пересекались. И только мельком. Один раз из проезжающего мимо грузовика, слышу, кричит кто-то: «Хлопцы! А у вас такого-то нету?» — «Да как же нету?! Вот я!» Стоим в проезжающих навстречу друг другу машинах и машем руками, а останавливаться нельзя: колонны идут. А другой раз на станции, наш состав уже двигаться начал, а я его вдруг увидел. «Алеша, — кричу, — братик!» Он к вагону, мы руки друг к другу тянем, чтобы прикоснуться, а не можем. Долго он мне вслед бежал, все догнать хотел.
В самом начале сорок пятого еще двое бабушкиных внуков ушли на фронт, твои двоюродные братья. Женщины на Украине рано рожают, а я в семье был самым последним, ну и, понятное дело, самым любимым. У старшей сестры сыновья подрасти успели, вот на фронт и попали. Бедная моя мама, как она вымаливала Алешу, потом меня, а потом еще и внуков. Днем — в поле, ночью — на коленях.
Все было, и в танке горел, на Зееловских высотах под Берлином, вдвоем с командиром роты живыми остались. Последние дни войны, а у нас столько экипажей сгорело, какой же все-таки кровью нам эта Победа далась!
Да, война закончилась, и все мы вернулись, в разное время, но вернулись. Это было как чудо, представляешь, четверо мужчин из одного дома ушли на фронт, и все четверо вернулись. Вот только бабушка не вернулась с той войны. Нас вымолила, успокоилась, что все мы живы, здоровы, плакала от счастья, а потом умерла. Совсем еще нестарая женщина, ей даже шестидесяти не было.
В тот же победный год она сразу тяжело заболела, промучилась еще немного и умерла. Простая неграмотная крестьянка. Какой наградой, сынок, оценишь ее подвиг, каким орденом? Ее награда от Бога — сыновья и внуки, которых она не отдала смерти. А то, что от людей, все это суета, дым.
Отец потрепал меня по волосам:
— Сын, живи порядочным человеком, не подличай по жизни, не приведи Бог, чтобы кто плакал из-за тебя. И будешь ты мне орденом.
А потом вновь продолжил:
— Известие о смерти матери пришло ко мне под бывший Кёнигсберг уже слишком поздно. Обратился я к командиру. А командиром у нас тогда был полковник, грузин. Ходил в шинели до пят, и рядом с ним всегда немецкий дог. Хорошо он ко мне относился, хоть я и мальчишкой был, а он меня уважал. Потом уже, в сорок девятом, помню, вызвал к себе и спрашивает: «Старшина, учиться пойдешь? Хочешь офицером стать?» — «Так я же под оккупацией был, товарищ полковник, мне же доверия нет». Командир, помахав кулаком в адрес кого-то невидимого, крикнул: «А я тебе говорю, ты будешь офицером!» И стукнул по столу. Да так стукнул, что дог, испугавшись, залаял.
Пока получал отпуск, пока до дому добирался — неделю почти ехал. Уже и снег на полях лежал. Пришел я на кладбище, поплакал над маминой могилкой и назад поехал. Еду и дивлюсь, что еще плакать не разучился. Маминых фотографий не осталось, и я запомнил ее такой, какой видел в последний раз, когда она бежала за нашей колонной, тогда, в сорок четвертом.
В какой-то год Великой Победы всем фронтовикам стали вручать ордена Отечественной войны. Поглядели в военкомате, а по документам получается, что батя мой и не воевал. Кто помнил номер того военно-полевого комиссариата, что призывал отца в штрафбат, кто заводил на него личное дело, если он и выжил-то по недоразумению? Да еще и всю оставшуюся войну прошел без царапины. Никаких отметок о лечении в госпиталях. Медаль за войну есть, а документов нет. Значит, и орден не положен. Я тогда сильно переживал за отца, обидно было.
— Пап, — говорю, — давай в архив писать, справедливость восстанавливать.
А он мне спокойно так отвечает:
— Зачем? Мне разве чего-то не хватает? У меня и за погоны пенсия немаленькая. Я тебе и сейчас еще помочь могу. А потом, понимаешь, такие ордена не выпрашивают. Я-то знаю, за что его на фронте давали, и знаю, что я его не заслужил.
Дядя Леша умер в начале семидесятых. Работал директором школы в своем селе. Коммунист был отчаянный, и все с Богом воевал, на Пасху народ в церковь, а дядька мой хату красит, и все тут. Умер совсем еще не старым, прости его, Господи. А еще через несколько лет мы с отцом приехали к нему на родину. Мне тогда было 17.
Помню, заходим во двор дяди-Лешиного дома. Вижу, больно бате от того, что уже нет его брата. Приехали мы в начале осени, еще было тепло, заходим во двор, а во дворе большая куча опавших листьев. И среди листьев разбросанные игрушки уже дядиных внуков. И вдруг я замечаю среди этой павшей листвы и мусора ордена… Красного Знамени, еще без колодки, из тех, что прикручивались к гимнастерке, и два ордена Красной Звезды. И отец тоже увидел.
Он опустился в листву на колени, собрал в руку ордена брата, смотрит на них и словно чего-то понять не может. А потом снизу вверх посмотрел на меня, а в глазах его такая беззащитность: как же, мол, вы так с нами, ребята? И страх: неужели все это может быть забыто?
Сейчас мне уже столько же лет, сколько было моему отцу, когда он рассказывал мне о той войне, и рассказал-то только один-единственный раз. Я давно уехал из дому и редко вижу отца. Но замечаю за собой, что все последние годы на День Победы, после того как отслужу панихиду по погибшим воинам и поздравлю ветеранов с праздником, прихожу домой и сажусь за стол. Сажусь один, передо мной простая закуска и бутылка водки, которую я никогда и не выпью в одиночку. Да я и не ставлю такой цели, она скорее для меня символ, ведь и отец ее никогда не выпивал. Сижу и целый день смотрю фильмы о войне. И никак не могу понять, почему для меня это стало так важно, почему не моя боль стала моей? Ведь я же не воевал, тогда почему?
Может быть, это и хорошо, что внуки играют боевыми наградами дедов, но только нельзя нам, вырастая из детства, забывать их вот так, на мусорной куче, нельзя, ребята.