III
Швейка повели на допрос в отделение государственной полиции, прямо к полицейским комиссарам Климе и Славичеку . Эти два представителя государственной полиции от начала войны до появления Швейка в канцелярии успели уже расследовать несколько сот случаев по доносам, произвели массу домашних обысков и многих водворили на Варфоломеевскую, лишив горячего ужина. Интересно, почему департамент пражской государственной полиции помещался на улице, название которой напоминало о Варфоломеевской ночи?
Над столом у комиссара Климы, будто случайно, висел портрет австрийского министра Беуста, когда-то изрекшего: «Man mufi die Tschechen an die Wand drucken» , и Хум, Клима, Славичек — этот гнусный триумвират над стобашенной Прагой, эта немецко-крестоносная гегемония над Чехией, облеченная в австрийский полицейский мундир, — управляли согласно указанию покойного Беуста: жали чехов к стене без пощады.
Венское правительство выдало полицейскому аппарату в Праге попросту carte-blanche : «Делай что угодно, что только взбредет тебе на ум, только уничтожь чехов!»
Здесь производили допросы с пристрастием, здесь смотрели на слезы женщин, чьих мужей Австрия гнала на бойню, и выслушивали их мнение на этот счет, здесь изучали образ мыслей простых людей и интеллигентов, разузнавали, как относится чех к мировой войне. И все это получало отражение в кипах протоколов, наваленных всюду и отвозимых целыми штабелями в военный суд на Градчанах.
Помещение было пропитано проклятьями, оскорблениями, насилием. А оба комиссара, Клима и Славичек, только улыбались, потирали руки, разговаривали в ироническом тоне, и бодрый вид их говорил о том, что страдания народа им на пользу. Тому, кто видел их первый раз, они казались добродушными горожанами из какой-нибудь комедии, почему-то не участвующими в спектакле.
Во время домашних обысков, пока комиссар Клима занимался супругом, комиссар Славичек беседовал с женой арестованного о картинах, висевших на стене, и тут же приподнимал их; просматривал ноты на пианино; с милой непринужденностью старого друга дома откидывал покрывала на супружеских постелях и с улыбкой рылся в туалетном столике, сопровождая свои действия разными шуточками.
Но эта притворная обходительность тотчас с них спадала, как только они оказывались у себя дома, на Варфоломеевской. Кабинеты их были венецианскими застенками с привкусом инквизиционного трибунала старой Севильи. Здесь они уже не вели беседы в белых перчатках, здесь самым деликатным выражением было:
— Молчать!
Именно здесь приходилось еще раз напомнить каждому о необходимости молчать, несмотря на то, что это самое прививалось Веной всему народу целых триста лет подряд.
Все, кого сюда приводили, понятно, хотели что-то сказать. У Швейка тоже было такое желание, когда он предстал между двух полицейских перед великими инквизиторами Климой и Славичеком.
— Молчать! — сказал комиссар Клима, и откуда-то из угла кабинета отозвалось словно эхо: «Молчать!»
— Молчать! — тихо повторили оба полицейских. Простодушные голубые глаза Швейка смотрели на комиссара Климу так невинно, что тот начал с яростью листать кипу бумаг на столе.
— Вы Йозеф Швейк, сапожник с Кралевских Виноград?
Какое— то небесное спокойствие разлилось по лицу Швейка. Это знакомое еще с войны словечко «молчать!» вернуло его к далекому прошлому. Он приложил руку к голове, будто отдавая честь…
— Вы не идиот, — снова заговорил через минуту комиссар Клима, размахивая каким-то листком бумаги. — Вы отъявленный негодяй, разбойник, мерзавец! Лучше всего было бы пристрелить вас, изменник! Где ваш ревматизм? Вы собрали толпу, вы прямо и косвенно подстрекали против военных действий. Вы велели возить себя в коляске по улицам, как калеку, и кричали: «На Белград, на Белград!» Этим калекой в глазах собравшейся толпы должна была быть Австрия! Вот поглядите, что показывают свидетели, — продолжал он. — Например, показание главного инспектора конной полиции Клауса, который сразу увидел в этой вашей выходке намек на австрийскую державу. Молчать! Нам известны ваши мысли.
Голубые глаза Швейка добродушно уставились в лицо комиссара Климы.
— Осмелюсь доложить, — промолвил старый служака, — я думал…
— Да не скромничайте, — прервал комиссар Сла-вичек. — И не смотрите на нас так тупо. Скажите прямо: «Я думал, что моя проделка сойдет мне с рук». Но вы жестоко ошиблись: на это есть военный суд. Бунтовать вздумали? Теперь, мол, война? На это рассчитывали?
— Осмелюсь доложить, — промолвил Швейк, — я не рассчитывал на войну; у меня ревматизм, но я хочу служить государю императору до последней капли крови.
Опять эта громкая фраза; к сожалению, подобный порыв во время войны — коварная штука, так как в это время у полиции столько работы, что в спешке она легко может допустить ошибку, как-нибудь перепутав выражения «государь император» и «капля крови». Так получилось и в данном случае.
Это ошибка простая, легко объяснимая. Власти учитывали возможность такого несчастья, и поэтому во время спешных приготовлений к отправке Швейка в военный суд на Градчанах в протоколе появилось: «Швейк на допросе, между прочим, пояснил, что, несмотря на ревматизм, причиняющий ему большие страдания, он лучше даст выпить всю свою кровь до последней капли, чем станет служить государю императору».
Как уже сказано, это просто ошибка, возникшая из-за перегруженности чиновников, ревностно исполняющих свой долг перед государством и старавшихся этими словами дать верное представление об образе мыслей чешского народа.
На случай, если кого заинтересует, сообщаю, что Клима и Славичек живут против Ритерова сада и окна их глядят прямо на два ясеня в парке. Это большие деревья с крепкими ветвями. У комиссара Климы объем шеи сорок, а у комиссара Славичека — сорок два сантиметра .