ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ
21 мая 2010 года
(Шоссе Руа)
ЧУВСТВА
36
Второй подряд солнечный день. Это в Живерни! Почти чудо, уж можете мне поверить.
Я шла по шоссе Руа. Чем старше я становлюсь, тем труднее мне понять туристов, готовых выстаивать часовые очереди, лишь бы попасть в сад Клода Моне. Хвост перед входом обычно тянется метров на двести. А ведь достаточно немного пройти по шоссе Руа, и можно через зеленую ограду прекрасно рассмотреть и сад, и дом Моне, сделать фотографии и даже насладиться ароматом цветов.
По шоссе проносились машины. Растения, высаженные вдоль велосипедной дорожки, встречали каждую трепетом листьев. Те из деревенских жителей, кто работает в Верноне, давным-давно привыкли проезжать мимо розового дома с зелеными ставнями, даже не поворачивая к нему головы. Для них шоссе Руа — это дорога департаментского значения Д5, дорога на Вернон, и больше ничего.
Зато я, двигаясь с черепашьей скоростью, могу в свое удовольствие рассматривать цветы. Не стану вам врать, сад действительно великолепен. Пышные розы, скамьи в «нормандском цветнике», каскады клематисов, целые поля розовых тюльпанов и незабудок… Подлинный шедевр.
Кто посмеет мне возразить?
Амаду Канди даже рассказывал, что лет десять назад в Японии, в одной деревне воспроизвели точную копию дома Моне, вместе с садами — нормандским и водным. Представляете? Я видела фотографии. Сразу и не отличишь настоящий Живерни от фальшивки. Вы, конечно, скажете, что на фотографии можно пририсовать что угодно. Допустим. Но все равно, что за дикая идея — строить второй Живерни в Японии! Все это выше моего понимания.
Должна вам признаться: сама я не была в саду Моне уже много-много лет. Я имею в виду, в настоящем. Слишком много там стало народу. Тысячи туристов, все толкаются, все наступают друг другу на ноги — такой старухе, как я, среди них не место. Кстати, туристы часто удивляются, обнаружив, что в доме Моне нет его картин. Ни с кувшинками, ни с японским мостиком, ни с тополями. Музей — это просто дом, сад и мастерская. Чтобы посмотреть на подлинники Моне, надо идти в «Оранжери», в Мармоттан или в галерею Вернона… Одним словом, мне по другую сторону забора гораздо лучше. К тому же мои чувства никого, кроме меня, не касаются. Стоит мне закрыть глаза, и я, как наяву, вижу все красоты сада.
Они впечатались в мою память навсегда.
По шоссе Руа катят все новые безумцы. Мимо меня пролетает «тойота» — скорость не меньше ста километров в час. Возможно, вам неизвестно, но строительство дороги с гудроновым покрытием сто лет назад оплатил Клод Моне потому, что с грунтовки поднималась пыль и оседала на его цветы! Лучше бы дал денег, чтобы дорогу проложили в обход. А то сейчас она разрезает сад на две части, и туристам, чтобы попасть из одной в другую, приходится нырять в туннель под насыпью.
Ну ладно. Вам, наверное, уже надоело брюзжание старухи по поводу того, как меняется родная деревня и ее окрестности. Я вас понимаю. Но главный вопрос, который вас занимает, звучит так: что она затевает? Какую роль играет во всех этих событиях? Когда я брошу шпионить за всеми подряд и вмешаюсь? И как? И почему? Терпение, терпение. Еще несколько дней, всего несколько дней. Позвольте мне еще немного попользоваться всеобщим равнодушием к старухе, на которую обращают внимания не больше, чем на электрический столб или дорожный указатель — они были здесь всегда и всегда будут. Не стану вводить вас в заблуждение, утверждая, что мне известно, чем кончится история, но кое-какие соображения на этот счет у меня имеются.
Точку в ней поставлю именно я, можете не сомневаться. И я вас не разочарую.
Просто немножко потерпите. Дайте мне еще раз описать вам сад Моне. Только будьте внимательны — здесь важна каждая деталь. В мае по утрам в усадьбу Моне привозят школьные экскурсии. На протяжении всего месяца сад каждое утро наполняется детским гомоном. Конечно, уровень шума зависит от способности учительницы заинтересовать ребятню жизнью художника. И еще от степени их возбуждения, которая тем выше, чем больше часов они провели в автобусе.
Некоторых везут целую ночь. Бывают же на свете учителя-садисты! Правда, стоит детям попасть в сад, как они успокаиваются. Обычная прогулка, разве что с образовательным эффектом. Одни отвечают на вопросы теста, другие рисуют. И учителя перестают нервничать. Детям ничто не угрожает — если, конечно, кто-нибудь не полезет в пруд с кувшинками.
По шоссе Руа проехал грузовик булочника Лорена. Водитель посигналил мне, я в ответ помахала ему рукой. Ришар Лорен — последний в деревне торговец, который меня знает, — не считая галериста Амаду Канди. В Живерни чуть ли не каждый год меняются вывески: одни заведения закрываются, другие открываются. Живерни существует в ритме приливов и отливов. Но я теперь смотрю на все это издалека. Меня давно выбросило на песок.
Я подождала еще немного.
Наконец раздался треск мотоцикла. Я узнала «Тайгер-Триумф». Мотоцикл свернул на улицу Леруа и остановился возле входа для экскурсионных групп. Вам может показаться удивительным, что восьмидесятилетняя старуха способна по звуку двигателя узнать марку мотоцикла, тем более такую старую. Но поверьте мне на слово: треск «Тайгера-Триумф Т100» я узнаю из тысячи других машин.
Одновременно я заметила, что не я одна держала ушки на макушке. Из окна на верхнем этаже дома Моне, увитого диким виноградом, выглянула голова Стефани Дюпен. Она старательно делала вид, что пересчитывает детей.
Ха-ха.
Я прямо-таки почувствовала, как она задрожала, заслышав мотоциклетный треск. На учеников, носившихся между клумбами, она смотрела скорее рассеянно. По-моему, они сейчас могут вытворять что угодно, она и бровью не поведет.
37
Стефани Дюпен бегом спустилась по лестнице. Лоренс Серенак ждал ее в библиотеке.
— Здравствуйте, Стефани. Рад вас видеть.
Учительница запыхалась. Лоренс развернулся в пол-оборота.
— Господи, — воскликнул он, — я впервые вхожу в дом Клода Моне! Спасибо, что предоставили мне эту возможность. Правда, спасибо. Я много слышал о знаменитом саде, но то, что я сейчас увидел… Это просто потрясающе!
— Здравствуйте, инспектор. Ну что ж, тогда добро пожаловать. На самом деле вам выпал уникальный шанс. Сегодня утром сад Моне открыт только для школьников Живерни. Такое случается всего раз в году. Так что дом в полном нашем распоряжении. Кроме нас, здесь никого не будет.
Кроме нас, здесь никого не будет…
Лоренс Серенак затруднился бы определить, какие чувства им овладели. Нечто среднее между восторгом и неловкостью.
— А ваши ученики?
— Они играют в саду. Не бойтесь, с ними ничего не случится, я привела только самых старших. К тому же я за ними присматриваю. Все окна в доме выходят в сад. Самые серьезные будут заниматься живописью. Они пришли в поисках вдохновения. Через несколько дней мы должны отправлять работы на конкурс юных художников фонда Робинсона. Остальные просто радуются, что нет уроков. Они с удовольствием поиграют в прятки — благо здесь есть где прятаться. Кстати, во времена Моне все было почти так же. Ошибается тот, кто думает, что дом в Живерни служил художнику приютом отшельника. Здесь всегда было полно ребятни — детей и внуков Клода Моне.
Стефани шагнула вперед и заговорила голосом экскурсовода:
— Как вы можете видеть, инспектор, мы находимся в малой голубой гостиной. Она выходит на довольно странную кладовую. Обратите внимание на висящие на стенах коробки с яйцами…
На учительнице было необычное платье из синего и красного шелка, перехваченное в талии широким поясом и застегнутое под горлом на две пуговицы в виде цветков. В этом платье она походила на гейшу, сошедшую с эстампа. Волосы она забрала назад. Ее фиалковый взгляд сливался с пастельным цветом стен. Серенак не знал, куда смотреть. Стефани вдруг напомнила ему одну картину Клода Моне, которую он видел несколько лет назад — портрет первой жены художника, Камиллы Донсьё, в костюме гейши. Он внезапно застеснялся своих джинсов, рубахи и кожаной куртки.
— Перейдем в следующую комнату? — мягко предложила экскурсовод.
Желтая.
Эта комната была желтая. Все в ней было желтым — стены, шкафы, стулья. Серенак замер с разинутым ртом.
Его провожатая подошла к нему.
— Мы находимся в столовой, где Клод Моне принимал почетных гостей…
Серенака восхитила люстра на потолке. Затем его взгляд переместился на висящую на стене картину. Пастель Ренуара. Девушка в огромной белой шляпе сидит, повернувшись в три четверти оборота. Он с изумлением всматривался в игру полутонов между длинными темными волосами и персиковой кожей юной натурщицы.
— Какая удачная копия, — сказал он.
— Копия? Вы уверены, инспектор?
Серенак еще раз вгляделся в картину.
— Э-э… Ну, скажем, если бы я увидел это полотно в парижском музее, то ни на секунду не усомнился бы, что это оригинал. Но, поскольку каждый знает, что в доме Моне нет…
— А если, — перебила его Стефани, — я вам скажу, что это никакая не копия, а самый что ни на есть настоящий подлинник?
Растерянность инспектора вызвала на лице учительницы улыбку.
— Только тс-с… — добавила она. — Это секрет. Никому не говорите!
— Вы надо мной смеетесь…
— Ни в коем случае. Подождите, сейчас я открою вам еще один секрет. В доме Моне еще и сегодня можно найти — если, конечно, хорошенько поискать, — не один шедевр. Они спрятаны в шкафах, в мастерской, под крышей. Их тут десятки! Полотна Ренуара, Сислея, Писсаро… Все — подлинники. Разумеется, картины самого Моне, в том числе «Кувшинки». И все — тут, рядом, только руку протяни.
Лоренс Серенак смотрел на Стефани с недоумением.
— Стефани, зачем вы рассказываете мне все эти сказки? Все знают, что это невозможно. Картины Ренуара и Моне стоят бешеных денег. Я уж не говорю об их культурной ценности. Да кто поверит, что подобные сокровища валяются тут, покрываясь пылью? Это… Это просто смешно.
Стефани обидчиво надула свои прелестные губки.
— Лоренс, я охотно допускаю, что вы не в состоянии в это поверить. Но меня огорчает та легкость, с какой вы спешите объявить мои слова нелепым вымыслом. Ведь я говорю чистую правду. Кстати, многие жители Живерни в курсе того, что в доме Моне таятся несметные сокровища. Но… У нас не принято об этом болтать.
Лоренс Серенак ждал, что учительница вот-вот весело рассмеется. Но ждал он напрасно. Хотя в глазах Стефани плясали озорные искорки.
— Стефани, — наконец не выдержал он. — Простите, но вам следовало бы отработать свои шутки на более простодушном полицейском.
— Вы мне по-прежнему не верите? Что ж, тем хуже для вас, Лоренс. Ладно, не будем об этом.
Учительница резко развернулась. Серенак пребывал в смятении. Зачем только он согласился сюда прийти? Надо было назначить Стефани встречу в каком-нибудь другом месте. Но что толку теперь сожалеть? Слишком поздно. В голове у него все окончательно перепуталось.
— Стефани! — решился он. — Я пришел сюда не только за тем, чтобы осмотреть дом Моне и поговорить о живописи. Я хотел…
— Тс-с!
Стефани приложила к губам палец, давая ему понять: не здесь и не сейчас. «Учительские штучки», — подумал Серенак.
Она указала на застекленные буфеты.
— Клод Моне устраивал в этой комнате изысканные приемы. Обратите внимание на синий фарфор мануфактуры Крей-Монтеро, на японские эстампы…
Она не оставила Лоренсу Серенаку выбора. Он схватил ее за плечи — и мгновенно понял, что делать этого было ни в коем случае нельзя. Гладкий шелк заскользил под его пальцами, внушая мысли, далекие от полицейского расследования.
— Я не шучу, Стефани! Вчера мы допрашивали вашего мужа. Результат беседы совсем нас не удовлетворил.
Она в ответ улыбнулась:
— Я знаю. Вечером мне пришлось выслушать краткий доклад.
— Он под подозрением. Это серьезно.
— Вы ошибаетесь.
Пальцы Лоренса продолжали скользить по шелковой ткани ее платья. Ему казалось, что он гладит ее плечи. Сохранять ясность ума с каждой секундой становилось все труднее.
— Не играйте со мной, Стефани. Вчера ваш муж заявил, что в утро убийства был дома, в вашей постели. Три дня назад вы говорили нечто противоположное. Кто-то из вас лжет. Или ваш муж, или…
— Лоренс! Сколько раз я должна вам повторять? Я не была любовницей Жерома Морваля. Мы с ним даже не дружили. Лоренс, у моего мужа не было причин убивать Морваля. Я тоже кое-что понимаю в детективах. Если нет мотива, зачем доказывать свое алиби?
Она залилась хрустальным смехом и угрем выскользнула из его хватки.
— У вас, Лоренс, — продолжила она, — явная склонность к театральным эффектам. Ваша операция по сбору сапог деревенских жителей — это шедевр. Теперь вам остается только допросить все супружеские пары Живерни, чтобы выяснить, занимались они любовью в утро убийства или нет.
— Стефани, повторяю вам, это не шутки.
В ее голосе вдруг прорезался учительский металл:
— Я отдаю себе в этом отчет. И прошу вас, Лоренс, отстаньте от меня с этим гнусным преступлением и не менее гнусным расследованием. Все это не имеет никакого значения. А вы только все портите.
Она развернулась. У Лоренса закружилась голова. Когда Стефани вновь повернулась к нему, у нее на губах играла улыбка. Кто она — ангел или демон?
— Переходим на кухню!
На сей раз Лоренс окунулся в синеву. Кухня была оформлена в синих тонах, цвет стен и фарфора включал в себя все его оттенки, от небесно-голубого до бирюзового.
Стефани заговорила с интонациями рыночного зазывалы:
— Хозяйкам особенно понравится огромная коллекция кухонной посуды, в том числе медной, а также сервизы руанского фарфора…
— Стефани!
Учительница встала возле камина. Прежде чем Серенак успел открыть рот, она схватила его за отвороты кожаной куртки.
— Инспектор, давайте внесем полную ясность и расставим все точки над «i». Мой муж любит меня. Мой муж дорожит мной. Мой муж не способен причинить зло кому бы то ни было. Ищите другого виновного!
— А вы?
От удивления она почти разжала пальцы.
— Что — я? Способна ли я причинить кому-либо зло?
В ее фиалковых глазах блеснуло что-то новое, чего Серенак еще ни разу не замечал.
— Н-нет… — пробормотал он. — Что за мысли? Я имел в виду совсем другое. Я хотел спросить: а вы? Вы его любите?
— Инспектор, вы задаете бестактные вопросы.
Она отпустила его куртку, развернулась и пошла назад, через столовую, гостиную, кладовую. Лоренс шагал за ней на некотором расстоянии, совершенно растерянный. В кладовой была лестница, ведущая на второй этаж. Стефани остановилась на нижней ступеньке. От прикосновения шелка к деревянным перилам они как будто засияли.
Перед тем как подняться, учительница бросила одно слово. Всего одно.
— Наконец-то!
38
Сильвио Бенавидиш стоял на площади перед Руанским собором. Он не был в Руане давно, почти год. В руках он держал путеводитель. Наверное, прохожие принимали его за туриста, но его это мало заботило. Он договорился о встрече с хранителем Музея изящных искусств, неким Ашилем Гийотеном. До встречи оставалось еще полчаса, но Сильвио специально пришел пораньше, чтобы подготовиться психологически, а заодно пропитаться импрессионистской атмосферой старого Руана.
Повернувшись к туристическому офису, Бенавидиш листал путеводитель. Большую часть картин с изображением Руанского собора — всего их насчитывается двадцать восемь — Клод Моне писал со второго этажа этого здания. Писал в разное время суток и в разную погоду. Во времена Моне в здании турбюро, одном из первых памятников французского Ренессанса, находился магазин модной одежды, а до того — финансовое управление. Сильвио продолжал читать свою брошюру. Клод Моне писал собор и с других точек, в том числе с улиц Гран-Пон и Гро-Орлож, из разных зданий, многие из которых были разрушены в годы войны.
Инспектор живо представил себе, как ранним утром Клод Моне выходит со своим мольбертом и направляется к одному из жилых домов, обитатели которого еще мирно спят, чтобы устроиться возле выходящего на собор окна и приняться за работу. Известно, что в магазине модной одежды он на протяжении нескольких месяцев смущал своим присутствием дам, явившихся примерить новый наряд. И все ради чего? Чтобы тридцать раз запечатлеть на холсте один и тот же вид! Наверное, руанцы считали его сумасшедшим.
Но людям нравятся сумасшедшие. Они вызывают в них восхищение.
Сильвио повернулся к собору. Да, безумие восхищает. Достаточно посмотреть на это грандиозное сооружение. Приходится признать, что в конечном счете он оказался прав — тот ненормальный, который однажды задумал возвести этот невообразимый собор, пусть даже его строительство растянулось на пятьсот лет. Наверняка он настаивал, что его шпиль должен быть вознесен высоко в небеса, не имея себе равных во Франции, а то обстоятельство, что при этом погибнут тысячи рабочих, нимало его не смущало. О безопасности труда в те времена никто не думал, но вспоминать об этом сегодня как-то не принято. Все всё забыли. Забыли гору трупов, забыли варварские нравы. И восхищаются безумцами.
Инспектор посмотрел на часы. Пора. Со школьных времен у него сохранилась привычка к пунктуальности. Он покинул Соборную площадь и устремился под арки торгового пассажа. «Улица Карм», — прочитал он табличку. Музей, если он верно разобрался в схеме, должен быть слева. Бенавидиш свернул на узкую улочку, застроенную домами с фахверковыми фасадами. Здесь, в средневековой части Руана, он чувствовал себя неуютно. Город напоминал ему лабиринт, родившийся в чьем-то больном сознании. Уж не в сознании ли того самого типа, который задумал выстроить самый высокий в стране собор? Как ни старался Сильвио, у него не получалось полностью сосредоточиться на поиске нужного дома. Из головы не шло дело Морваля. Он кожей чувствовал — что-то в нем не то. Можно подумать, что где-то существует хитрый и злобный кукловод, который дергает участников трагедии за ниточки, заставляя их совершать те или иные поступки. Этакий мальчик-с-пальчик, коварный, как Макиавелли, — знай себе разбрасывает на дороге камешки, чтобы все шли туда, куда он задумал. Но кто же он такой?
Сильвио вышел на площадь Девятнадцатого апреля 1944 года. И еле-еле успел отскочить в сторону перед детской коляской, которую катила вперед решительного вида мамаша. Коляска, не сбавляя скорости, проехала ему по ноге. Инспектор машинально пробормотал несколько извинений. В мыслях неотступно бился все тот же вопрос. «Кто?»
Жак Дюпен? Амаду Канди? Стефани Дюпен? Патрисия Морваль?
Живерни — совсем небольшая деревня. Местные жители постоянно твердят, что у них все знакомы друг с другом. А что, если в тайну посвящены тоже все? И все держат рот на замке? Взять хоть этот случай с мальчиком, утонувшим в 1937 году… Бенавидишу лезли в голову самые дикие предположения. Он додумался до того, что начал подозревать Серенака в нечестной игре. Ну, в самом деле, патрон ведет себя более чем странно. К тому же эти совпадения… Лоренс не скрывает, что помешан на живописи — вон, весь кабинет себе завесил картинами. Да и до того как получить назначение в Вернон, он работал не где-нибудь, а в отделе по борьбе с незаконной торговлей предметами искусства. И тут вот вам, пожалуйста, убийство коллекционера! Как по заказу. И где? В Живерни! Это не говоря уже о маниакальном упорстве, с каким Серенак пытается повесить убийство на Жака Дюпена, одновременно флиртуя с его женой. Сильвио поделился своими опасениями с Беатрис, но жена и слушать его не пожелала. Она без ума от Лоренса. А ведь они виделись всего один раз!
Сильвио вышел к небольшому скверику перед серым зданием монументальной архитектуры. На его ступеньках томилось с десяток человек. Вход в Музей изящных искусств. Бенавидиш ускорил шаг. Да, Беатрис вбила себе в голову, что Лоренс — замечательный человек, знающий, остроумный и очень обаятельный. «Даже странно, — добавила она. — Для полицейского у него потрясающая интуиция. Почти женская». «Может, — задумался Бенавидиш, — в этом и кроется причина моего недоверия к начальнику? В том, что он нравится Беатрис? Хотя трудно найти человека, с которым у меня самого было бы меньше общего. Похоже, Серенака не интересует ничего, кроме живописи и женщин, с которыми спал Морваль. Или мечтал переспать».
Бенавидиш поднялся по ступенькам Музея изящных искусств. Вопрос, который не давал ему покоя все утро, принял теперь немного другую форму. Почему люди так восхищаются безумцами? Особенно женщины?
Инспектор Сильвио Бенавидиш стоял в холле Руанского музея изящных искусств и терпеливо дожидался появления хранителя. Высоченные потолки, огромные размеры помещения и великолепие стенных росписей действовали на него угнетающе. Он даже не заметил, когда перед ним вдруг откуда ни возьмись возник маленький лысый человечек в сером халате, спускавшемся чуть ли не до щиколоток, и протянул ему руку.
— Инспектор Бенавидиш? Я Ашиль Гийотен. Хранитель музея. Пойдемте. Боюсь, у меня не так много времени, тем более что я так и не понял, чего вы от меня хотите.
Сильвио посетила забавная мысль. Гийотен напомнил ему школьного учителя рисования Жана Бардона. В свои двадцать пять лет тот выглядел на все сорок. Гийотен был точно такого же роста, ходил в таком же халате и разговаривал в той же точно манере. Как ни странно, в школе учителя, особенно те, которых ученики не слушались, всегда выбирали козлом отпущения Сильвио. Наверное, Ашиль Гийотен принадлежал к той же касте злобных коротышек, которые тушуются перед начальством и отыгрываются на подчиненных.
Гийотен с поразительной скоростью поднимался по лестнице. Сильвио испугался, что он сейчас наступит на полу халата, споткнется и полетит вниз.
— Вы идете или как? И что там за история с убийством?
Бенавидиш затормозил, чтобы не налететь на серый халат.
— Довольно богатый человек. Окулист из Живерни. Увлекался коллекционированием живописи. Особенно интересовался Моне и «Кувшинками». Не исключено, что это и стало мотивом преступления.
— И?
— И мне хотелось бы узнать об этом немного больше.
— У вас что, в полиции нет подходящего специалиста?
— Есть. Расследование возглавляет инспектор, проходивший стажировку в отделе по борьбе с незаконной торговлей предметами искусства, но…
Гийотен слушал его с изумлением, словно в жизни не слыхал подобной ереси.
— Но?
— Но мне хотелось составить собственное представление.
Он так и не понял: то ли Гийотен вздохнул, то ли присвистнул.
— Ну хорошо. Что конкретно вы хотите знать?
— Начнем с «Кувшинок», если вы не против. Сколько именно картин на эту тему написал Моне? Двадцать? Тридцать? Пятьдесят?
— Пятьдесят?!
Гийотену удалось невероятное — он издал возглас, напоминавший одновременно и крик ужаса и сардонический хохот. Что-то похожее умеют проделывать гиены. Будь у него в руках железная линейка, инспектору ни за что не уберечь бы свои пальцы. Все портреты, висящие на стенах в зале искусства Возрождения, устремили на Бенавидиша свои укоризненные взоры. Сильвио невольно опустил глаза — Ашиль Гийотен, напротив, воинственно вздернул плечи. Инспектор Бенавидиш обратил внимание, что на ногах у хранителя ярко-оранжевые носки.
— Вы что, надо мной смеетесь, инспектор? Пятьдесят полотен с «Кувшинками»! Так вот, знайте: на сегодняшний день специалистами атрибутировано двести семьдесят два холста кисти Клода Моне с изображением кувшинок!
Сильвио вытаращил глаза.
— Можно измерить их в квадратных метрах, если вам угодно. В конце Первой мировой войны Моне получил государственный заказ на двести квадратных метров художественных полотен под общим названием «Кувшинки», которым предстояло экспонироваться в музее «Оранжери». Но если добавить к ним «лишние» полотна, которые художник, страдавший катарактой, писал уже полуслепым, то получится примерно на сто сорок квадратных метров «Кувшинок» больше. Они выставляются по всему миру — в Нью-Йорке, Цюрихе, Лондоне, Токио, Мюнхене, Канберре, Сан-Франциско… Перечислять можно еще долго. И я уже не говорю о приблизительно сотне холстов с «Кувшинками», хранящихся в частных собраниях…
Сильвио воздержался от комментариев. Он сам себе казался маленьким мальчиком, которому только что объяснили, что теплая водичка, омывающая его ноги на солнечном пляже, не просто водичка, а часть огромного океана. Гийотен между тем продолжал свою гонку через залы. Стоило ему войти в очередной из них, смотрители с паническим выражением на лицах замирали по стойке «смирно».
Из зала, посвященного искусству XVII века, они перебрались в эпоху барокко.
— «Кувшинки», — продолжал вещать Ашиль Гийотен (он даже не запыхался), — это удивительный цикл, не имеющий аналогов в истории живописи. На протяжении последних двадцати семи лет жизни Моне писал только «Кувшинки». Только свой пруд с кувшинками! Постепенно он убирал с картин все второстепенные детали — японский мостик, ветки ивы, небо — чтобы целиком сосредоточиться на листьях, воде и игре света. Он сам поставил себе эти строгие рамки и не выходил за них. Последние работы, написанные за несколько месяцев до смерти, приближаются к стилистике абстракционизма. Мы видим на них только пятна. Специалисты называют эту манеру ташизмом — от французского tache, что значит «пятно». До Моне никто не делал ничего подобного. И никто из современников мастера не понял его замысла. Все считали, что художник к старости тронулся умом. Когда он умер, о «Кувшинках», особенно последних серий, все предпочли забыть. Списали их на старческий маразм!
Сильвио не успел спросить, что хранитель подразумевал под словом «забыли», — тот трещал не закрывая рта:
— Но всего поколение спустя именно последние полотна Моне дали в США толчок зарождению нового направления в искусстве, известного как «абстрактная живопись». Отец-основатель импрессионизма оставил нам в наследство новое творческое изобретение — модернизм! Вы знаете Джексона Поллока?
Сильвио не посмел сказать, что не знает. Сказать, что знает, он тоже не посмел. Гийотен испустил оскорбленный вздох.
— Тем хуже для вас. Это художник-абстракционист. Поллок и другие черпали вдохновение в «Кувшинках» Моне. Все без исключения. Во Франции происходило то же самое. Надеюсь, вы запомнили, что я только что говорил? Самые большие картины с кувшинками вывешены в музее «Оранжери» — это своего рода Сикстинская капелла импрессионизма. Моне преподнес их в дар Французскому государству в честь мирного договора, заключенного в 1918 году. Но это еще не все! Место, в котором выставлены «Кувшинки», способно преподнести вам еще несколько сюрпризов!
— Правда?
Это было единственное, что пришло Сильвио в голову. Но Гийотен не обратил на его реплику никакого внимания.
— «Кувшинки» расположены строго по оси триумфа! Это ось, которая проходит через собор Нотр-Дам, Лувр, сад Тюильри, площадь Согласия, Елисейские Поля, Триумфальную арку и Арку «Дефанс»… Если мысленно продолжить линию, вдоль которой располагаются «Кувшинки», то вы получите ось, символизирующую всю историю Франции, и эта ось тянется с востока на запад, вслед за траекторией солнца. Как вы думаете, неужели Моне случайно писал свой пруд с кувшинками в разное время суток, с утра и до вечера? Он пытался запечатлеть вечное движение светила. Ход солнца, триумфальная история Франции и революция в современном искусстве! Теперь вы понимаете, что каждый квадратный сантиметр «Кувшинок» стоит целое состояние? Это не просто картины, это поворотный пункт во всей истории современного искусства. А произошел он здесь, в Нормандии, в нескольких километрах от Вернона, в ничем не примечательном пруду. Вот почему величайший гений живописи почти тридцать лет писал исключительно кувшинки!
Святые, королевы и гергоцини, воодушевленные поэтичным рассказом хранителя, казалось, были готовы вспорхнуть с портретов XVII века и умчаться в неведомые дали.
— Когда вы говорите «целое состояние», что конкретно вы имеете в виду?
Гийотен пропустил вопрос Бенавидиша мимо ушей. Прошагав через весь зал, он распахнул окно. Инспектор оставался стоять на месте.
— Ну? Вы идете или нет?
Сильвио понял, что хранитель приглашает его проследовать за ним.
— Сейчас я объясню вам, сколько стоят «Кувшинки», если верить последним торгам на аукционах Лондона или Нью-Йорка. Вот, посмотрите. Видите напротив, на улице Жанны д’Арк, каменные пятиэтажные дома? Всем известно, что там очень дорогие квартиры — это так называемое престижное жилье. Так вот, за одно полотно с кувшинками кисти Моне размером, скажем, один квадратный метр, вы могли бы купить… э-э… сотню таких квартир. Если учесть, что на каждом этаже каждого подъезда расположено всего по одной квартире, то нетрудно подсчитать, какую часть улицы вы смогли бы скупить.
— Сто квартир? Вы шутите?
— Нет, не шучу. Полагаю, в реальности такая картина стоит вдвое дороже. Но продолжим изучать улицу Жанны д’Арк. Видите машины на светофоре? Так вот, за одну картину вы могли бы купить от тысячи до двух тысяч автомобилей. Новых, разумеется. Или скупить все содержимое магазинов, расположенных на улицах Гро-Орлож, Жанны д’Арк и Республики вместе взятых. Поймите вы, на самом деле эти картины бесценны, вот что я пытаюсь вам внушить. Ведь это же «Кувшинки»!
— Вы надо мной смеетесь…
— Последний Моне был выставлен на лондонском аукционе «Кристи» со стартовой ценой двадцать пять миллионов фунтов стерлингов. И это была картина раннего периода творчества художника. Двадцать пять миллионов фунтов! Пересчитайте сами на квартиры или машины.
Сильвио стоял, словно оглушенный, а хранитель уже снова манил его за собой к лестнице, на этаж, где хранилось собрание импрессионистов.
Писсаро, Сислей, Ренуар, Кайбот… И, разумеется, Моне. Знаменитая улица Сен-Дени под дождем трехцветных флагов, Руанский собор в ненастную погоду…
— А сейчас на рынке еще есть «Кувшинки»? — осмелился задать вопрос Бенавидиш.
— Что значит «на рынке»?
— Ну, ненайденные картины… — робко уточнил полицейский.
— Ненайденные? В каком смысле — ненайденные? Вас что, в полиции не учат выражать свои мысли точно? Вы хотите спросить, есть ли шанс, что где-то вдруг всплывет прежде не известная работа Моне? Забытая картина? Обнаруженная где-нибудь на чердаке в Живерни? Или в подвале… И вы намекаете, что подобная находка вполне может послужить мотивом к убийству. Еще бы, если на кону стоят такие деньги… Так вот, инспектор, слушайте внимательно, что я вам скажу…
39
Ступени лестницы в доме Клода Моне скрипели под ногами инспектора Лоренса Серенака.
Он пытался изгнать из головы посторонние мысли, но внутренний голос — или это был голос его ангеля-хранителя? — упорно продолжал нашептывать, что он своими ногами шагает в расставленную ловушку, что ему нечего делать на этой лестнице, ведущей в спальни, что ему незачем послушно плестись за этой женщиной… Что он теряет контроль над ситуацией. Но заставить замолчать этот голос разума — или инстинкта? — оказалось на удивление просто. Достаточно было вспомнить, как только что смеялась Стефани, и посмотреть на ее мелькающие впереди ноги, выглядывающие из-под платья, похожего на наряд гейши.
Когда Лоренс Серенак добрался до второго этажа, Стефани стояла в дверном проеме коридорной двери, по обе стороны которого располагались спальня и ванная комната. В туго перехваченном в талии красном платье, хрупкая и прекрасная, как фарфоровая ваза.
— Частные апартаменты Клода Моне. Здесь, должна признаться, обстановка более традиционная. Но и более интимная. Лоренс, вам что, нехорошо?
Она вошла в первую комнату и присела на кровать, почти полностью утонув в мягкой пуховой перине.
— Значит, настал час допроса? Ну что ж, инспектор, я в вашей полной власти.
Лоренс Серенак взволнованно осматривал комнату. Кремовая обивка стен, пожелтевшее постельное белье, черный мрамор камина, тусклое золото подсвечников, красноватая древесина ночного столика…
— Давайте, инспектор, смелее… Вчера с моим мужем вы были очень красноречивы…
Лоренс ничего не сказал. Оба они какое-то время молчали. Серенак не приблизился к постели. Огоньки в глазах Стефани постепенно погасли — так гаснет в ночи маяк. Она чуть приподнялась, подняв в воздух облако пуха и перьев.
— Тогда начну я. Инспектор, вам известна история Луизы — собирательницы одуванчиков из Живерни?
Серенак смотрел на нее, не зная что и думать.
— Ну конечно, не известна, — сказала Стефани. — Это очень красивая история. Луиза — это наша местная Золушка. Рассказывают, что эта крестьянская девушка отличалась необычайной красотой. Первая красавица на деревне. Юная. Свежая. Невинная. Году этак в тысяча девятисотом она позировала на лугу художникам. В том числе одному многообещающему чеху по фамилии Радимски, который приехал в Живерни, чтобы познакомиться с Моне и американскими живописцами. Красавец Радимски кроме всего прочего пользовался славой выдающегося пианиста. Он передвигался в автомобиле — редкость по тем временам. И вот он без памяти влюбился в деревенскую девушку, собиравшую на лугу одуванчики, женился на ней и увез с собой. Сегодня Радимски — самый известный у себя в стране художник, а крестьянская девушка Луиза стала богемской княгиней. Кстати, их машину Клод Моне купил для своего сына Мишеля, который несколько месяцев спустя врезался на ней в дерево в Верноне, на улице Тьера. Если не считать печальной кончины машины, история замечательная, правда?
Лоренс Серенак поборол искушение подойти к Стефани и вместе с ней рухнуть на пуховую перину. У него пылали виски.
— Стефани, зачем вы мне ее рассказали?
— Сами догадайтесь.
Она выпрямилась. Вокруг нее медленно опускались пушинки.
— Хочу сделать вам одно признание, инспектор. Довольно странное. Я уже очень давно не находилась наедине с мужчиной — не считая мужа, конечно. И очень давно не смеялась, поднимаясь по лестнице. Я давно ни с кем не говорила о пейзажах, о живописи, о стихах Арагона — не считая детей не старше одиннадцати лет.
Серенак подумал о Морвале. Но прерывать Стефани он не собирался.
— Понимаете, инспектор, просто я слишком долго ждала этой минуты. Всю жизнь.
Он молчал.
— Ждала, что кто-то придет.
«Срочно на что-нибудь посмотри, — приказал себе Серенак. — На оплавленные свечи. На облупившуюся краску на стенах. На что угодно, только не смотри в ее глаза».
— Не обязательно чешский художник, — добавила она. — Но хоть кто-то…
У нее даже голос был фиалкового цвета.
— Если бы мне сказали, что это будет полицейский…
Стефани резко поднялась и смело взяла Лоренса Серенака за безвольно повисшую руку.
— Пошли. Я должна взглянуть на своих учеников.
Она увлекла его к окну. По саду носились с десяток ребятишек.
— Посмотрите на этот сад, инспектор. На розы, на оранжереи, на пруд. Сейчас я открою вам еще один секрет. Живерни — это ловушка. Очень красивая ловушка — что правда, то правда. И помыслить трудно, что кто-то может мечтать о том, чтобы отсюда уехать. Из такой красоты? Но дело в том, что все это — не более чем декорация. Намертво закрепленная декорация. Никто не имеет права украшать свой дом по собственному вкусу и красить его стены в тот или иной цвет по своему выбору. Здесь даже цветок сорвать нельзя! Запрещено законом, да не одним, — их наберется с десяток. Мы живем в картине, инспектор. Мы навечно в ней замурованы. Принято считать, что мы находимся в центре мира, куда стремятся тысячи, десятки и сотни тысяч людей… Но мы сами не замечаем, как постепенно растворяемся в пейзаже. Лак, которым покрыто полотно, въедается нам в кожу и лишает возможности двигаться. Мы обречены на вечное смирение. На отказ от своих желаний. История Луизы, которая собирала в лугах Живерни одуванчики, а потом стала богемской княгиней, — не более чем легенда, инспектор. В жизни такого не бывает. Больше не бывает.
— Назад! Туда нельзя! — вдруг закричала она в окно.
Трое детишек как раз собирались пройти через клумбу.
Взгляд Лоренса Серенака метался по саду в надежде зацепиться хоть за что-нибудь, лишь бы не видеть бесконечной печали в глазах Стефани и не поддаться искушению обнять ее и прижать к себе. Повсюду он видел цветы. Какая гармония красок! Кто способен устоять перед этой волшебной картиной?
— А это правда, — неожиданно спросил он, — то, о чем говорит в своей книге Арагон? Что Моне не выносил вида увядших цветов? Что садовники каждую ночь выкапывали отцветшие растения и пересаживали на их место другие, в цвету? Как будто заново перекрашивали весь сад?
Кажется, его хитрость удалась. Во всяком случае, губы Стефани тронула улыбка.
— Нет, конечно. Арагон немного преувеличивает… Но, позвольте, выходит дело, вы прочитали «Орельена»?
— Разумеется, прочитал. И даже понял. Этот великий роман говорит о том, что счастливая любовь невозможна. Я прав? Именно это пытается внушить нам автор?
— Арагон верил в это, когда писал книгу. Полагаю, он тогда действительно думал, что на свете не бывает счастливой любви. Но впоследствии ему довелось пережить самую прекрасную и самую долгую — размером в вечность — историю любви. Ни один другой поэт не познал такого счастья, какое выпало на долю ему. Ему и Эльзе…
Лоренс отвернулся от окна. Бледные губы Стефани оставались чуть приоткрытыми. Его охватило непреодолимое желание провести по этим губам пальцем, прикоснуться к фарфоровой коже…
— Вы очень странная женщина, Стефани.
— А вы, инспектор, наделены даром вызывать людей на откровенность. Должна признать: ваша манера вести допрос намного тоньше, чем я поняла со слов мужа. Но я вас разочарую. Во мне нет ничего странного. Я обыкновенна до банальности…
Учительница ненадолго замолчала, словно собираясь с духом, а потом вымолвила — будто бросилась из окна вниз:
— Банальная история… Я мечтаю о ребенке. Но мой муж не в состоянии подарить мне ребенка. Наверное, поэтому я больше его не люблю. Хотя нет, не так. Сколько я себя помню, я никогда его не любила. Просто он оказался рядом. И был не хуже, чем любой другой. Заботливый. Любящий. Я сделала не такой уж плохой выбор. Я ведь самая обыкновенная женщина, инспектор. Похожая на всех остальных. Пусть красивая… Пусть родилась в Живерни и люблю своих учеников… Что это меняет?
Рука Лоренса легла на руку Стефани. Их пальцы переплелись вокруг зеленой чугунной решетки окна.
— Почему вы говорите об этом мне?
Стефани повернула к нему голову и засмеялась.
«Неужели она не понимает, что таких глаз, как у нее, больше нет ни у кого в мире?»
— Не стройте иллюзий, инспектор. И не думайте лишнего. Если я рассказываю вам все это, то не потому, что меня пленила ваша бандитская улыбка, и не потому, что у вас расстегнута на груди рубаха, и не потому, что в ваших ореховых глазах отражаются все ваши чувства. Но самое главное — не надейтесь, что на меня действуют ваши чары…
Ее рука оторвалась от его и указала куда-то за горизонт.
— Помните Луизу, которую пленила машина чешского художника? Вот и я с первого взгляда влюбилась в ваш «Тайгер-Триумф»! — Она расхохоталась. — И в то, как вы гладите Нептуна…
Она придвинулась к нему совсем близко.
— И последнее, инспектор. Самое важное. Тот факт, что я больше не люблю своего мужа, еще не делает из него убийцу. Скорее, напротив…
Серенак ничего не ответил. Он только сейчас заметил, что пассажиры машин, проезжающих по шоссе Руа в пятидесяти метрах от них, все, как по команде, поворачивают головы к дому Моне и наверняка видят в окне его и Стефани. Любовники на балконе…
Что они тут, с ума все посходили?
Или это он сходит с ума?
— По-моему, мне пора вернуться к детям, — тихо сказала Стефани.
Серенак еще некоторое время постоял один у окна, слушая, как стихают за спиной шаги учительницы. Сердце колотилось, как бешеное, словно желая вырваться из-под расстегнутой на груди рубахи; мысли беспорядочно метались в голове, норовя расколоть черепную коробку.
«Кто такая Стефани?
Роковая женщина? Или заблудшая душа?»
40
Инспектор Сильвио Бенавидиш стоял в зале импрессионистов Руанского музея изящных искусств и по-совиному хлопал глазами. Зато Ашиль Гийотен не замирал ни на секунду. Вот и сейчас, достав из кармана носовой платок, он смахивал невидимую пылинку с картины Сислея. Табличка под полотном гласила: «Наводнение в Пор-Марли». Сильвио уже забеспокоился, не забыл ли Гийотен про его вопрос, когда хранитель обернулся к нему. Промокнув лоб уголком платка, он тоном прорицателя изрек:
— Если я вас правильно понял, инспектор, вас интересует, возможно ли появление на рынке пропавших либо вовсе неизвестных полотен Моне? Хотите, сыграем с вами в одну игру?
Он прижал платок к виску.
— Мы знаем, что в мастерской Моне в Живерни хранились десятки полотен — эскизов, юношеских работ, неоконченных панно с кувшинками… Это не говоря о картинах, подаренных художнику друзьями — Сезанном, Ренуаром, Писарро, Буденом, Эдуаром Мане, — всего больше трех десятков холстов. Представляете? Это же целое состояние! Коллекция, с которой сравнится не всякое музейное собрание! Под охраной восьмидесятилетнего старика и одного садовника, в доме с потрескавшимися стенами, вечно открытыми окнами и кое-как запирающейся дверью! Да кто угодно мог туда проникнуть. Любой житель деревни, прояви он толику хитрости, влез бы в мастерскую и «заработал» больше, чем если бы ограбил двадцать банков!
Платок в последний раз проехался по лицу хранителя и, смятый в ком, завершил свой путь у него в кулаке.
— Баснословное состояние — и до него рукой подать. Вы хоть понимаете, какое это искушение?
Сильвио честно старался понять. Одновременно он обводил взглядом десяток развешанных по стенам картин. Получается, что в Руанском музее, который слывет обладателем самого полного среди провинциальных картинных галерей собрания импрессионистов, не наберется и четверти богатств, хранившихся в мастерской Моне.
— А может быть, что в мастерской Моне в Живерни еще и сегодня есть картины великих мастеров?
Ашиль Гийотен на миг задумался.
— Смотрите, — наконец сказал он. — Клод Моне скончался в тысяча девятьсот двадцать шестом году. Скорее всего, его сын и наследник Мишель Моне приложил немало усилий к тому, чтобы сохранить и защитить те картины отца, которые он не передал в дар музеям. Следовательно, отвечая на ваш вопрос, я скажу так: вероятность того, что в розовом доме в Живерни до сих пор находятся никому не известные подлинники Моне, чрезвычайно мала. Хотя как знать…
— Хорошо, оставим тему воровства, — сказал инспектор, голос которого зазвучал чуть более уверенно. — Но разве Моне не мог продать или просто подарить кому-то часть своих работ?
— Местная пресса писала о проведении вещевой лотереи, главным призом в которой была подаренная организаторам картина Моне. Выручка от лотереи пошла на строительство больницы в Верноне. Счастливчику, вытянувшему заветный билетик, она досталась за пятьдесят сантимов — в ценах того времени, разумеется. Но таких случаев исчезающе мало. Видите ли, нельзя сказать, что жители Живерни приняли Клода Моне с распростертыми объятьями. Ему приходилось торговаться за каждый клочок земли для своего сада, за каждый стог сена, который рачительному хозяину не терпелось убрать в сарай, не дожидаясь, пока живописец закончит картину. Но больше всего нервов художнику стоило разрешение повернуть русло ручья, чтобы наполнить водой пруд с кувшинками. Моне без конца платил жителям деревни. Заплатил, чтобы напротив его сада не стали строить фабрику по производству крахмала. Заплатил, чтобы достижения прогресса не проникли за ограду его усадьбы. Нетрудно предположить, что среди деревенских нашелся хитрец — член муниципалитета или просто крестьянин, — быстро сообразивший, что вместо нищенской суммы в пятьсот франков гораздо выгоднее выпросить у мастера какую-нибудь картину. Я знаю, специалисты не очень-то верят в сделки подобного рода между художниками и местными жителями, но разве мы можем исключить вероятность того, что среди аборигенов все-таки попался хотя бы один, кому достало любопытства заинтересоваться если не искусством как таковым, то хотя бы рыночной стоимостью картин? Разумеется, Моне подарил бы такому одну из своих работ… У него просто не было бы выбора. Кстати, вы видели в Живерни, неподалеку от усадьбы Моне, такую странную мельницу? Она называется мельница «Шеневьер». Каждый раз, когда я бываю в деревне, смотрю на нее и вспоминаю знаменитую картину Теодора Робинсона «Папаша Троньон»… Так вот, владельцу мельницы ничего не стоило шантажировать Моне — ручей-то протекал через его участок. Не договоришься с мельником — не будет тебе никаких кувшинок!
Сильвио Бенавидиш быстро понял, что записать рассказ хранителя не успеет, и старался запомнить из него как можно больше.
— Вы это серьезно?
— По-вашему, молодой человек, я похож на шутника? Знаете, в мире полно кретинов, именующих себя охотниками за сокровищами и готовых мчаться на другой край земли ради трех золотых монет. Будь у них побольше ума, они бы приехали в Живерни и обшарили чердаки окрестных домов. Конечно, я в курсе всех слухов… Утверждают, что Клод Моне уничтожал полотна, если находил их неудачными. Так же он поступал со своими ранними работами. Он так боялся, что после его смерти торговцы накинутся на его незаконченные картины или наброски, что в тысяча девятьсот двадцать первом году сжег у себя в мастерской все холсты, которыми был недоволен. Но не думаю, что, несмотря на все принятые мастером предосторожности, нигде в мире не сохранилось хоть одно полотно кисти Моне. Всего один старый забытый холст. На который сегодня можно купить остров в Тихом океане.
Хранитель перешел в следующий зал и окинул свирепым взором смотрительницу, которая, вместо того чтобы с благоговением взирать на пурпур мантии кардинала, допрашивающего на полотне Делароша Жанну д’Арк, изучала красный лак у себя на ногтях.
— Еще одно, — сказал инспектор. — Вы упомянули Теодора Робинсона — художника-импрессиониста и друга Клода Моне. Что вы можете сказать о фонде, носящем его имя?
— Почему вас это интересует? — прищурился Гийотен.
— В расследовании без конца всплывает этот фонд. Как ни странно, но многие персонажи, прямо или косвенно связанные с нашим делом, имеют к нему то или иное отношение.
— Что конкретно вы хотите знать?
— Ничего особенного. Просто ваше мнение.
Хранитель чуть поколебался, словно подыскивая нужные слова.
— Как бы вам это объяснить, инспектор… Это довольно сложная история. В принципе, ассоциации подобного типа не преследуют никаких корыстных целей. Подождите, попробую показать на другом примере. Допустим, у нас есть ассоциация помощи беднякам. Парадокс ее существования заключается в том, что при снижении числа бедняков падает и потребность в ее услугах. Иными словами, чем лучше работает ассоциация, тем быстрее она начнет хиреть. То же самое относится к антивоенным фондам. Установление прочного мира на земле будет означать кончину этих фондов.
— А врач, который слишком хорошо лечит больных, рискует остаться без работы?
— Совершенно верно, инспектор.
— Это мне понятно. Но при чем тут фонд Робинсона?
— У фонда Робинсона есть свой девиз. Они называют его «три „про“». Про-цветание, про-текция, про-движение. Великолепный девиз — звучит одинаково гордо на самых разных языках. Чем занимается фонд? Он ищет по всему миру произведения искусства, покупает их, а потом продает. Кроме того, он вкладывает средства в юные таланты: точно так же покупает их, а потом продает.
— И?
— Талант, инспектор, штука специфическая. Картина — это не пластинка и не книга. Доходы художника не зависят от количества проданных экземпляров. Как раз наоборот, и именно на этом построена вся система. Картина стоит тем дороже, чем дешевле все остальные. В условиях честной конкуренции между искусствоведами, школами и галереями все обстоит прекрасно. Но стоит какой-либо ассоциации стать монополистом, как все меняется. Схватываете?
— Не совсем.
Гийотен раздраженно поморщился.
— Ну смотрите! Монополист открывает новые таланты, иначе говоря, обновляет рынок искусства. Это то самое «про» из слова «процветание». Но чем старательнее он занимается одними именами, тем меньше внимания уделяет другим, то есть «про» из слова «протекция» дает сбой. Теперь поняли?
— Ну… В общем и целом…
Бенавидиш почесал голову.
— Можно я задам вам совсем конкретный вопрос? Если бы где-нибудь существовала неизвестная картина Моне, у фонда Робинсона хватило бы средств, чтобы ее разыскать?
— Вне всякого сомнения! — воскликнул хранитель. — Более чем у кого-либо другого! И, уверяю вас, они не остановились бы ни перед чем.
— Хорошо, — продолжил Бенавидиш, не без успеха изображая из себя мультяшного пса Друпи, что, по всей видимости, заставляло хранителя быть к нему снисходительным. — Тогда у меня к вам последний вопрос. Возможно, он вас удивит. Существуют ли неизвестные картины Моне? Какие-нибудь редкие или даже скандальные полотна, ради которых кто-нибудь решился бы пойти на убийство?
Лицо Ашиля Гийотена прорезала садистская улыбочка. У инспектора мелькнуло подозрение, что тот ждал этого вопроса, достойного послужить апофеозом их беседы.
— Пойдемте со мной, — заговорщически шепнул хранитель.
Он потянул инспектора к противоположной стене, на которой висело полотно с изображением четырех обнаженных мужчин, по всей видимости, римских рабов, пытающихся укротить сбесившегося коня.
— Взгляните на фигуры мужчин, написанные Жерико. Да-да, знаменитым Теодором Жерико! Величайшим художником, родившимся в Руане. Посмотрите на их тела. Мастер запечатлел на своем полотне само движение! У художников, инспектор, странные взаимоотношения со смертью. Знаете ли вы, что, работая над «Плотом Медузы», Теодор Жерико, стремившийся к реалистичности изображения, собирал по больницам ампутированные руки и ноги, а также отрубленные головы? В его мастерской стояла трупная вонь! В конце жизни, борясь с собственным безумием, он написал десять портретов сумасшедших, каждый из которых страдал каким-либо видом помешательства. Все вместе они олицетворяли страдания человеческой души…
Сильвио испугался, что хранителя сейчас занесет в сферы, слишком далекие от предмета его интересов.
— Но Моне не был сумасшедшим! — вставил он. — И он не писал трупы!
Ашиль Гийотен осклабился. Редкие волосенки у него на голове воинственно встопорщились, похожие на хилые рожки мелкого беса.
«Одиннадцатый помешанный?»
— Сейчас увидите, инспектор.
Гийотен бросился к лестнице, бегом спустился на два пролета и влетел в сувенирную лавку, расположенную на первом этаже музея. Схватив с витрины огромный фолиант, он зубами содрал с него пластиковую пленку и с видом одержимого принялся листать страницы.
— Моне не писал мертвецов! Моне не писал трупы! Только живую природу! Ха! Смотрите, инспектор, смотрите!
Бенавидиш даже вздрогнул.
На него с книжной страницы смотрел призрак.
Это был портрет женщины. Бескровное лицо с сомкнутыми веками казалось прикрытым ледяным саваном или затянутым холодной полупрозрачной паутиной.
«Смерть…»
— Позвольте вам представить Камиллу Моне, — прозвучал строгий голос Гийотена. — Его первую жену. И самую красивую модель. Девушка под зонтиком в поле маков, веселая спутница загородных прогулок. Она умерла в тридцать два года! Моне написал эту ужасную картину, стоя у гроба жены; все последующие годы он корил себя за то, что не устоял перед искушением передать на холсте, как исчезают с лица краски жизни, что смотрел на ту, кого любил, как на материал для этюда. Примерно то же происходило с Жерико, которого непреодолимо тянуло писать искалеченные тела. В те минуты художник в душе Моне пересилил овдовевшего мужа. Впоследствии он рассказывал, что действовал автоматически, словно под гипнозом. Что вы на это скажете, инспектор?
Сильвио Бенавидиш мог бы признаться, что еще ни одна картина не производила на него столь сильного впечатления.
— А существуют другие картины… э-э… подобного рода? Я имею в виду у Клода Моне?
Круглое личико Ашиля Гийотена налилось кровью. В его чертах проступило что-то дьявольское.
— Что же может быть увлекательнее, чем написать смерть собственной жены? Подумайте сами, инспектор! Разумеется, ничего.
Краснота уже добралась до висков хранителя.
— Ничего — разве что написать собственную смерть! В последние месяцы жизни Моне писал «Кувшинки», но не закончил ни одной картины. Как Моцарт свой «Реквием», если вы понимаете, что я имею в виду… Он отчаянно сражался против смерти, против болезни, против слепоты, и оружием ему служила кисть. Это недоступные пониманию, исполненные страдания полотна, созданные криком израненной души. Кувшинки на них — это пестрые пятна: ярко-красные, густо-синие, трупно-зеленые… Дикая смесь из ночных кошмаров… Лишь одного цвета вы на этих картинах не найдете…
Сильвио хотел что-то сказать, но из его горла не вырвалось ни звука. Он чувствовал, что нити расследования ускользают из его рук.
— Это цвет, который Моне изгнал из своих картин и которым никогда не пользовался. Цвет, являющийся отрицанием цвета, но в то же время сочетанием всех остальных цветов вместе взятых.
Сильвио молча карябал что-то у себя в блокноте.
— Черный, инспектор! Это черный цвет! Рассказывают, что за несколько дней до кончины, в начале декабря тысяча девятьсот двадцать шестого года, поняв, что ему осталось недолго, Клод Моне их все-таки написал!
— К-кого? Ч-ч-что? — заикаясь, произнес Бенавидиш.
Гийотен его не слушал.
— Вы способны понять, о чем я вам говорю, инспектор? Моне увидел свою смерть в водном отражении кувшинок и запечатлел ее на холсте. Он написал «Кувшинки». Черные!
Рука Сильвио, сжимавшая перо, бессильно упала. Вряд ли он сумеет еще что-нибудь записать…
— Ну, так что скажете, инспектор? — спросил хранитель внезапно севшим голосом. — «Черные кувшинки»… Как черные георгины…
— А эта история… Ей есть документальное подтверждение?
— Нет. Разумеется, нет. Разумеется, никто и никогда не видел «Черные кувшинки». Это всего лишь легенда.
Сильвио потрясенно молчал. Чтобы сказать хоть что-то, он спросил:
— А детей Моне писал?
41
Я смотрела на Стефани, стоящую возле окна в розовом доме Моне. Она походила на хозяйку колониальной усадьбы, наблюдающую за хлопочущими слугами.
Лоренс Серенак тоже спустился.
Безумцы! Полагаю, на этот раз вы со мной согласитесь. Идиоты! Разве можно вести себя так неосторожно? Стоят себе возле дома Моне, прямо напротив шоссе Руа, у всех на виду. Ну, накличете вы бед себе на голову!
До меня донесся мотоциклетный треск — «Тайгер-триумф» сорвался с места. Стефани тоже слышала его, но у нее не было сил повернуть голову. Она задумчиво наблюдала за играющими в саду детьми. Она и правда очень хорошенькая, эта учительница. И умеет себя подать. Вон, нарядилась гейшей — осиная талия и взгляд с поволокой. Такая кого угодно заставит потерять голову — полицейского и врача, женатого и холостого. Красотка!
Так пользуйся, дурочка, своей красотой. Она ведь не навечно.
Детишки носились вокруг клумб. Учительница мягко их увещевала.
Ясно, что ее мысли витали совсем в другом месте.
Что, милая, запуталась?
Да, ты поняла, что он настал, этот миг, когда твоя жизнь может пошатнуться. Ты прочитала это в глазах своего спасителя. Подумать только, он оказался полицейским! Обаятельным. Остроумным. Образованным. Готовым на все — в том числе на то, чтобы освободить тебя от цепей. От твоего мужа.
Сейчас или никогда. Так что же тебя удерживает?
Ничего?
Ах, если бы это зависело только от тебя. Если бы вокруг тебя не бродила смерть. Ты ее как будто притягиваешь, моя дорогая. Так что в конце концов пожнешь что посеяла.
От мрачных мыслей меня отвлекли детские крики. Мальчишки гонялись за девчонками.
Все как всегда.
Пользуйтесь и вы, дети, своей свободой. Носитесь. Топчите лужайки и цветы. Рвите розы. Кидайте в пруд камни и палки. Цельтесь в кувшинки. Оскверняйте этот храм романтизма. Не поддавайтесь ложным надеждам. Ведь это всего лишь сад. Если верующие придурки приезжают сюда молиться со всех концов света, это не отменяет того факта, что в пруду — всего-навсего стоячая вода.
Я злая, знаю. Простите. Но меня сегодня утром взбесили эти два идиота — Стефани Дюпен и ее сыщик. Меня ведь тоже можно понять. Я сама решила, что буду немым свидетелем, маленькой серой мышкой, но думаете легко оставаться равнодушной? Что, я говорю загадками? Вам интересно, какую роль я играю во всей этой истории? Успокойтесь, у меня нет навороченных технических приспособлений, позволяющих сквозь стены дома Моне подслушать разговор двух влюбленных дурачков. Все проще. Все намного проще. Проще и трагичней.
Я вернулась на правую сторону шоссе Руа, к водяному саду. В ограде, протянувшейся вдоль улицы, несколько досок были сдвинуты в сторону. Наверняка постарались нетерпеливые туристы, мечтающие сфотографировать кувшинки, но не желающие выстаивать длиннющую очередь. В дырку открывается восхитительный вид на пруд. Между ивами и тополями я заметила Фанетту. Она не носилась по саду с другими детьми. Поставив на японский мостик мольберт, она работала. Спокойно и сосредоточенно, не замечая гвалта одноклассников.
Я перешла через шоссе и приблизилась почти вплотную к ограде, чтобы получше рассмотреть.
Напрасно я это сделала. Меня засек какой-то сопляк.
— Мадам, мадам! Вы не могли бы сфотографировать нас с ребятами?
И он сунул мне в руки суперсовременный фотоаппарат. Я понятия не имею, как с ними обращаться. Он принялся мне объяснять, но я его не слушала. Щелкнула кнопкой, не переставая коситься в сторону пруда с кувшинками, на берегу которого писала Фанетта.
42
— Пошли, Фанетта!
К ней подбежал Винсент.
— Фанетта! Пошли с нами играть!
— Не пойду. Ты же видишь, я работаю.
Фанетта внимательно смотрела на кувшинку. Та плавала отдельно от остальных, чуть в стороне. У нее был лист в форме сердца и начавший распускаться розовый бутон. Кисть заскользила по холсту. Но Фанетта чувствовала, что не может как следует сосредоточиться.
«Опять это хныканье за спиной! Мэри, кто же еще? Она любую плакучую иву переплачет! Хоть бы она заткнулась. Достала уже со своим писклявым нытьем. Хоть бы она заткнулась!»
— Ладно, вы меня перехитрили. Заканчиваю. Пошли.
«Меня отвлекает не только плач. Сзади надо мной навис Винсент. Стоит молча и смотрит, что я делаю».
— Шел бы поиграл с Мэри.
— С ней неинтересно. Она только и знает, что рыдать.
— А со мной, значит, интересно? Хотя я только и делаю, что пишу?
«Он даже не пошевелился. Винсент способен часами стоять вот так, истукан истуканом. Из него вышел бы первоклассный художник. Он умеет наблюдать. Но мне кажется, он начисто лишен воображения».
Вокруг Фанетты носилась детвора. В воздухе разносились крики и смех. Но она не хотела сдаваться так легко. Старалась ничего не замечать. Быть эгоисткой, как учил Джеймс.
На японском мостике появился запыхавшийся Камиль.
«Только его тут не хватало!»
Камиль заправлял в штаны выбившуюся рубашку, туго обтягивавшую толстый живот.
— Уф, устал. Надо передохнуть.
Он посмотрел на работавшую кистью Фанетту.
— Винсент, Фанетта! Хорошо, что вы здесь. Хочу задать вам одну задачку. Про кувшинки. Вы, наверное, знаете, считается, что кувшинки за сутки увеличиваются в размере в два раза. Если кувшинкам, чтобы покрыть весь пруд, требуется сто дней, то за сколько дней те же кувшинки покроют половину пруда?
— За пятьдесят, ясное дело, — немедленно ответил Винсент. — Дурацкая задачка.
— Фанетта, а ты как думаешь?
«А я никак не думаю. Потому что мне, Камиль, на это глубоко плевать».
— Ну, не знаю… Наверное, за пятьдесят, как Винсент сказал.
На лице Камиля появилась торжествующая улыбка.
«Если он когда-нибудь станет учителем, я уверена, ученики будут его ненавидеть».
— Так я и знал, что вы попадетесь в ловушку! Правильный ответ — не пятьдесят, а девяносто девять!
— Это еще почему? — спросил Винсент.
— По кочану, — презрительно ответил Камиль. — Фанетта, ну хоть ты-то поняла?
«Черт бы тебя подрал!»
— Я работаю…
Камиль стоял на другом конце японского мостика и переступал с ноги на ногу. Под мышками у него растеклись крупные пятна пота.
— Ладно, ладно, сам вижу, что ты работаешь. Последний вопрос, и я ухожу. Вы знаете, как по-латински называются кувшинки?
«Дубина! Дубина! Дубина!»
— Что, не знаете?
Винсент и Фанетта молчали. Но Винсента это ничуть не смутило. Он сорвал лист с глицинии и бросил его в воду.
— Нимфеи, вот как! Слово греческого происхождения. Еще их называют водяными лилиями. А как кувшинки называются по-английски?
«Он когда-нибудь заткнется?»
Камиль не стал дожидаться ответа. Он ухватился за ветку глицинии, желая на ней покачаться. Ветка хрустнула, и он разжал пальцы.
— Waterlily! — провозгласил он.
«Самодовольный дурак! До чего он меня раздражает, слов нет. Хотя надо признаться, что waterlily звучит красиво. Да и нимфеи тоже ничего. Но для меня они всегда останутся кувшинками».
Камиль склонился над картиной Фанетты. От него пахло потом.
— Что рисуешь, Фанетта? Копируешь «Кувшинки» Моне?
— Нет.
— Не «нет», а «да». Я же вижу.
«Камиль вечно хвастается тем, что все знает. Знать-то он знает, но ничего не понимает».
— Что ты видишь, идиот? Если я пишу то же, что писал Моне, это еще не значит, что я его копирую!
Камиль пожал плечами.
— Моне написал прорву картин с кувшинками. Твоя все равно будет хоть на одну, да похожа! Даже если ты напишешь тондо. Ты знаешь, что такое тондо?
«Сейчас я ему кистью в рожу запущу. По-другому он просто не понимает. И что за кретинская манера — задавать вопрос и тут же самому на него отвечать?»
— Тондо — это картина круглой формы. Такая выставлена, например…
«А-а-а-а-а-а!!!»
— Мальчики, вы идете? — вдруг раздался голос Мэри. Она перестала плакать.
Камиль вздохнул. Винсент засмеялся.
— А что, если толкнуть ее в пруд? — предложил он. — Фанетта, ты смогла бы ее написать? Получится оригинально. Mary in the Waterlilies.
Он расхохотался еще громче и начал выталкивать Камиля с мостика.
— Ладно, Фанетта, не будем тебе мешать, — сказал он. — Пошли, Камиль.
«Иногда Винсент меня понимает. Иногда — нет, а иногда — да. Как сейчас вот…»
Наконец-то Фанетта осталась одна. Она вгляделась в гладь пруда. В воде, на поверхности которой плавали кувшинки, отражались плакучие ивы. Фанетта вспомнила, о чем недавно говорил ей Джеймс. Линии схода!
«Если я правильно поняла, оригинальность „Кувшинок“ Клода Моне заключается в композиции, основанной на двух противоположных линиях схода. Первая образована листьями и цветками кувшинок и в принципе лежит на водной глади. Джеймс сказал, что это горизонтальная линия. Пожалуйста, кто бы спорил… Но есть и вторая линия, образованная отражениями — цветущих глициний на берегу, веток ивы, солнечным светом и тенями облаков. Если верить Джеймсу, это вертикальные линии, и они показаны как бы отраженными, как в зеркале. В этом и заключается секрет „Кувшинок“, объяснил Джеймс. Ну хорошо, пусть так, хотя я не понимаю, в чем тут особенный секрет. Необязательно зваться Джеймсом или Клодом Моне, чтобы это заметить. Достаточно просто посмотреть на пруд. Это же само бросается в глаза. В смысле, эти две линии, которые как бы разбегаются в разные стороны. Ну, не то чтобы разбегаются… Все-таки сам пруд и кувшинки на нем никуда не разбегаются. Они неподвижны. Если там и есть какое-то движение, то это скорее иллюзия движения, я бы так сказала…
Черт, ничего не получается! Как только они ушли, мне почти захотелось пойти с ними поиграть. Нет, нельзя! Джеймс сказал, я должна быть эгоисткой. Думать о своем таланте и о конкурсе. Допишу, а потом поиграю».
Фанетта склонилась над палитрой и принялась старательно смешивать краски.
И вдруг замерла. «Черное! Осталась только черная краска».
Фанетта чуть не взвыла, когда ее ноздрей коснулся запах свежескошенной травы. Так всегда пахло от Поля.
— Ку-ку!
— Поль! Ты где был?
— С ребятами в «салки» играли. Шесть конов! Я выиграл.
Он наклонился к холсту.
— Вау, Фанетта! У тебя здорово получается!
— Надеюсь. Хочу отправить на конкурс. По-моему, я одна из всего класса собираюсь в нем участвовать.
— Нашла чему удивляться. Ты победишь. Точно говорю: победишь. Ты классно пишешь.
— Да мне просто нравится. А вообще у меня есть одна идея. Мне ее Джеймс подсказал.
— Этот твой художник-американец?
— Ну да. Я к нему после школы пойду. Небось спит еще прямо в поле. Хочу показать ему картину. Он дает мне хорошие советы. Так что у меня и правда есть шанс. Только он очень быстро устает. Не столько пишет, сколько спит.
— Слушай, как интересно… Твоя картина совсем не похожа на «Кувшинки»…
Фанетта чмокнула Поля в щеку.
«Поль, я тебя обожа-а-а-ю!»
— Ты гений. Догадался. Я как раз этого и добиваюсь. Сейчас я тебе объясню, в чем моя идея. Когда ты смотришь на «Кувшинки» Моне, у тебя такое впечатление, что ты, как бы это сказать, будто погружаешься в картину, проваливаешься в нее, как в колодец… Моне хотел показать, что жизнь человека постепенно уходит под стоячую воду, а я… Я все сделаю наоборот! Пусть тот, кто посмотрит на мои «Кувшинки», почувствует, что он плывет по воде и в любую секунду может подпрыгнуть и улететь. Моя вода — не стоячая. Я напишу такие «Кувшинки», какие написал бы Моне в одиннадцать лет. Кувшинки всех цветов радуги!
Поль смотрел на нее с немым восхищением.
— Я не все понял, — наконец вымолвил он.
— Это не страшно, Поль. В конце концов это не так уж важно. А ты знаешь, что делал Моне с картинами, которые ему не нравились? В том числе с «Кувшинками»?
— Нет, не знаю.
— Он отдавал их детям — их тогда в розовом доме было много, и лет им было примерно столько, сколько сейчас нам с тобой. А они мастерили из них кораблики. Представляешь, если поискать на дне Эпта и Сены, то можно найти картины с кувшинками! Ты веришь, что это правда?
— Я верю тебе, Фанетта.
Поль немного помолчал, а затем сказал:
— Но ты зря говоришь, что это не важно. Это как раз очень важно. Я же понимаю, что ты здесь — как будто с другой планеты. Когда-нибудь ты отсюда уедешь. Станешь знаменитой, и все такое прочее. Зато я смогу всю жизнь рассказывать, что был с тобой знаком и что мы вместе стояли на японском мостике. И даже…
— Что «даже»?
— И даже что ты меня поцеловала…
«Дурак ты, Поль. Когда ты говоришь такие вещи, я начинаю вся дрожать…»
По пруду медленно плыли кувшинки. Фанетта закрыла глаза. Поль приблизился к ней и прикоснулся губами к ее губам.
— А еще, — прошептала Фанетта, — мы сможешь всем рассказать, что я тебе пообещала, что мы будем жить вместе, что мы поженимся и поселимся в большом доме и у нас будет много детей. И так оно и будет.
— Фанетта, ты…
В ветвях глицинии раздался шорох.
Из-за дерева выскочил Винсент, похожий на маленького дикаря, обитателя джунглей. Он уставился на Поля и Фанетту каким-то странным пустым взглядом. Неужели он за ними следил?
«Я его боюсь. Я все больше боюсь Винсента».
— Что это вы здесь делаете? — бесцветным голосом спросил Винсент.
43
Агент Лилиан Лельевр прыгала по страницам Интернета. Она искала деревянную стремянку с пятью ступеньками, на которую хотела поставить горшки с комнатными растениями. Лилиан взглянула на свои элегантные серебряные часики — 18:45. Еще пятнадцать минут — и можно закрывать приемную Вернонского комиссариата. Вечером посетителей почти никогда не бывает.
Она не сразу узнала человека, медленно поднимавшегося на крыльцо комиссариата. Зато стоило ему войти в приемную, как ее лицо осветилось радостью.
— Здравствуйте, Лилиан!
— Комиссар Лорантен!
Господи, сколько же лет они не виделись! Комиссар Лорантен вышел на пенсию… погодите-ка… да, точно, двадцать лет назад. В начале 1990-х, сразу после того как успешно расследовал кражу картин Моне из музея Мармоттан. В то время Лорантен, возглавлявший комиссариат Вернона, считался одним из лучших специалистов по делам о незаконной торговле предметами искусства. К нему постоянно обращались из Центрального управления по борьбе с преступлениями в области культуры. А до того Лилиан и Лорантен проработали вместе больше пятнадцати лет.
Комиссар Лорантен. Не человек, а легенда. В Верноне его знает каждый.
— Комиссар, какими судьбами? Как же я рада вас видеть!
Лилиан говорила искренне. Лорантен был блестящим полицейским — умным, порядочным, внимательным к людям. Сегодня таких больше нет. Они немного поболтали. Наконец Лилиан, не в силах больше сдерживать любопытство, спросила:
— Что вас сюда привело? Вы столько лет к нам не заглядывали…
Комиссар приложил палец к губам.
— Тс-с! Я с секретной миссией. Подождете меня пять минут? Я скоро.
Лорантен двинулся знакомым коридором. Лилиан не посмела спрашивать, к кому он и зачем. Этот человек командовал комиссариатом на протяжении тридцати шести лет!
Бывший полицейский отметил, что краска на стенах комиссариата такая же облупленная, какой была и раньше. «Ничего не меняется! А вот и кабинет 33». Экс-комиссар достал из кармана ключ. «Откроется или нет? Все-таки двадцать лет прошло…
Сезам, откройся!
Открылся! Значит, и замки не меняли аж… ну да, с 1989 года. С другой стороны, это логично. Зачем менять замки в служебных помещениях полицейского комиссариата?» Толкая дверь, он думал о том, что его сегодняшний преемник — наверняка этакий молодой волк, знаток новейших информационных технологий, и его кабинет напичкан всевозможными гаджетами, которые сам Лорантен видел только в детективных сериалах.
На пороге комнаты он остановился и осмотрелся. На стенах висели картины импрессионистов. Писсаро, Гоген, Ренуар, Сислей, Тулуз-Лотрек. Комиссар улыбнулся. Возможно, встреча с нынешним хозяином кабинета доставила бы ему приятный сюрприз. У парня хороший вкус.
Обстановка кабинета не обманула его ожиданий. Здесь стояли компьютер, принтер и сканер. Комиссар прошелся по комнате. Настроение у него упало. Ему вдруг стало ясно, что в 2010 году в кабинете полицейского, хорошо выполняющего свою работу, должно быть пусто. Вся необходимая информация хранится на одном жестком диске. Влезать в чужой компьютер он не собирался — да и вряд ли это у него получилось бы. Доступ наверняка защищен паролем, а Лорантен почти ничего не понимал во всех этих современных штучках. Откровенно говоря, он практически не следил за последними достижениями в области криминалистики. Знал лишь, что, например, борьба с незаконной торговлей предметами искусства все больше превращается в отрасль науки. Центральное управление по борьбе с преступлениями в сфере культуры располагает гигантской электронной базой данных, в которой значится более 60 тысяч исчезнувших произведений искусства, и тесно сотрудничает с соответствующими службами США и Великобритании.
«Иные времена, иные методы работы…»
Он вышел из кабинета и вернулся в приемную.
— Лилиан, а архивы все там же? За красной дверью?
— На том же месте, комиссар! Как двадцать лет назад.
В помещение архива он проник, опять воспользовавшись старыми ключами. С ума сойти, заходи кто хочешь, бери что хочешь… Хотя он все-таки не «кто хочешь». Он все-таки полицейский, хоть и бывший. Не зря Патрисия Морваль позвонила ему. Не такая уж она дура, эта вдовушка.
Лилиан сказала правду: здесь ничего не изменилось. Дела по-прежнему хранились, рассортированные в алфавитном порядке. Старые сыщики уходят, молодые приходят, но всегда найдется кто-то, кому будет не лень расставить коробки с материалами расследований по нужным полкам. Даже в эпоху жестких дисков и флешек…
Буква «М». Морваль…
Вот она, красная коробка. Даже не особенно большая.
Лорантен снова заколебался. Он понимал, что не имеет права открывать эту коробку. Он вломился сюда без разрешения, ведомый исключительно любопытством. Он почувствовал легкое покалывание в кончиках пальцев — верный признак того, что в нем пробуждается давно уснувший азарт. Раз уж он здесь, грех не открыть. Он аккуратно запер за собой дверь и перенес коробку с делом на стол. Открыл и с минуту смотрел на содержимое, запоминая, что где лежит, чтобы потом убрать все на прежние места.
Лорантен рассматривал фотографии. Мертвый Жером Морваль на берегу ручья. Комиссар медленно перебирал вещественные доказательства: снимки места преступления, гипсовый отпечаток следа ноги, отчет дактилоскопической лаборатории, результаты химического анализа крови и почвы. Вот еще стопка из пяти фотографий. На каждой — один мужчина и одна женщина. Мизансцены — от платонической до скабрезной. Все женщины разные. Мужчина — один и тот же. Жером Морваль.
Комиссар Лорантен приподнял голову и прислушался. Кажется, шаги на лестнице? Нет, все тихо. Он взялся за стопку документов. Список учеников школы в Живерни. Более или менее подробные биографии лиц, связанных с убитым: Жерома и Патрисии Морваль, Жака и Стефани Дюпен, Амаду Канди, нескольких местных торговцев и соседей, искусствоведов и коллекционеров. Рукописные рапорты; практически под каждым — подпись инспектора Сильвио Бенавидиша.
Коробка почти опустела. Покалывание в пальцах стало почти нестерпимым. Осталось осмотреть совсем немного: пожелтевший рапорт жандармерии городка Паси-сюр-Эр о несчастном случае, произошедшем в 1937 году, в результате которого утонул мальчик по имени Альбер Розальба. У комиссара Лорантена задрожали руки. Он старался запомнить каждую деталь. Куда проще было бы унести все это добро с собой. Или хотя бы сделать ксерокопии.
Нет, исключено.
Ладно, не страшно. Он не без гордости отметил, что память у него все еще работает как надо.
Он пробыл в архиве больше получаса. Умница Лилиан его дождалась.
— Ну что, комиссар, нашли что искали?
— Нашел. Спасибо, Лилиан.
Комиссар Лорантен смотрел на женщину с нежностью. Он хорошо помнил тот день, когда она впервые появилась в комиссариате Вернона. Как давно это было? Да, тридцать лет назад… Он принял ее у себя, в кабинете 33. Совсем молоденькая, и двадцати пяти не было. Изящная, что среди женщин-полицейских скорее редкость.
— Лилиан, как вам новый начальник?
— Ничего, нормальный. Вы были лучше…
Какая деликатность.
— Лилиан, могу я попросить вас об услуге? Дело в том, что я ничего не смыслю в компьютерах. Вы-то с ними наверняка на «ты».
— Ну, я не знаю… Смотря что вам надо.
— Понимаете, я сейчас занимаюсь одним расследованием… Неофициально, конечно. Вы умеете пользоваться Интернетом?
Лилиан ободряюще улыбнулась.
— А я вот так и не научился, — посетовал комиссар. — Видно, слишком рано вышел на пенсию. Ни детей, ни внуков у меня нет, так что некому приобщить к прогрессу. Мне надо посмотреть один сайт, сейчас, я где-то записал…
Комиссар Лорантен порылся в карманах и извлек желтый бумажный квадратик, на котором корявым почерком было нацарапано название.
— Вот. Это сайт старых друзей. Там должно быть фото из деревни Живерни. Школьное фото. За тысяча девятьсот тридцать шестой — тридцать седьмой учебный год.
44
— Джеймс! Джеймс!
Фанетта миновала портомойню и побежала через пшеничное поле, на котором обычно работал Джеймс. Под мышкой она держала завернутую в коричневую бумагу картину, только что написанную на японском мостике через пруд с кувшинками.
— Джеймс!
В поле никого не было. Фанетта не видела ни мольбертов, ни возвышающейся над колосьями соломенной шляпы. Куда подевался Джеймс? Ей так хотелось удивить американца. Показать свои радужные кувшинки, выслушать его мнение и объяснить, как она поняла его советы насчет линий схода. Она остановилась и задумчиво огляделась. Никого. Вернулась к портомойне и спрятала картину в небольшом углублении, которое давно заприметила в ее бетонном основании.
Шито-крыто.
Фанетта выпрямилась. По шее у нее стекали капли пота. Надо же, она так к нему бежала, к этому старому толстому лентяю. Фанетта снова забралась на мост.
— Джеймс! Джеймс!
Ее крики разбудили Нептуна, дремавшего во дворе мельницы под вишневым деревом. Он выскочил за ворота и помчался к девочке.
— Нептун, ты Джеймса не видел?
Вместо ответа Нептун вильнул хвостом и нырнул в заросли папоротников, принявшись что-то там вынюхивать.
«Иногда эта псина меня бесит».
— Джеймс!
Фанетта попыталась сориентироваться по солнцу. Джеймс, как огромная ящерица, всегда устраивался вздремнуть на солнце — не столько ради наслаждения светом, сколько ради тепла.
Если этот жирный лодырь дрыхнет где-то на травке…
— Джеймс! Просыпайся, это я, Фанетта! У меня для тебя сюрприз!
Она пошла через поле. Колосья доходили ей до пояса.
«Господи!»
У нее подогнулись ноги.
Колосья впереди были перемазаны чем-то красным. Не только красным. Зеленым, синим, оранжевым. И они были примяты, как будто здесь кто-то дрался и опрокинул палитру, раздавив тюбики с красками.
«Что произошло?
Надо подумать. Я знаю, что жители деревни недолюбливают художников, похожих на бродяг, но чтобы прийти его избить?.. Кому мог помешать безобидный старикан?»
Фанетта вздрогнула всем телом. Остановилась, не в силах сделать больше ни шага. Перед ней расстилалась узкая тропка, образованная примятыми колосьями. Словно кровавый след. Словно здесь что-то волокли… Или кого-то?..
Джеймс.
Мысли метались в голове у Фанетты.
«С Джеймсом что-то случилось. Он ранен. Он ждет, когда я приду к нему на помощь. Он где-то здесь, в поле».
Тропка уперлась в стену колосьев. Фанетта бросилась вперед наугад, раздвигая колосья и выкрикивая имя Джеймса. «Какое огромное это поле…»
— Нептун! Ко мне! Давай искать Джеймса!
Овчарка немного постояла, словно раздумывая, а затем бросилась бежать через поле. Фанетта поспешила за собакой. Колосья хлестали ее по рукам.
— Нептун! Подожди!
Пес послушно остановился в сотне метров впереди, почти посередине пшеничного поля. Фанетта подошла к нему.
Сердце на миг замерло у нее в груди.
Она увидела лежащее на земле тело.
Как в соломенном гробу…
Джеймс. Он не спал.
Он был мертвый. Через все горло у него тянулась красная полоса. Фанетта упала на колени. К горлу подкатил горький комок. Она кое-как вытерла рот подолом рубашки.
«Джеймс умер. Его убили!»
Над разверстой раной с отвратительным жужжанием кружили мухи. Фанетта хотела закричать, но из горла не вырвалось ни звука. Оно горело. Секундой позже ее вырвало какой-то тягучей жижей. Прямо на брюки и туфли. Она не стала их вытирать — не было сил. Фанетта стиснула руки. Теперь мухи вились у нее возле ног. «Кто-нибудь, помогите!» Она поднялась и побежала. Колосья колотили ее по щиколоткам и коленкам. Вдруг скрутило живот. Фанетта закашлялась. Рот наполнился жгучей слюной. Она сплюнула, но вязкая слюна повисла на подбородке. Она на ходу утерлась рукавом и продолжала бежать. По мостику перебралась через ручей, миновала мельницу и выскочила на шоссе Руа прямо под колеса мчащейся машины, которая в последний миг успела затормозить.
«Урод!»
Фанетта перебежала через дорогу. Вот и деревня.
— Мама!
Девочка поднималась по Водонапорной улице. Теперь она плакала в голос, приговаривая:
— Мама!
Толкнув дверь, которая задела прибитую к стене вешалку, Фанетта влетела в дом. Мать, как всегда, была на кухне. В синем халате, с забранными в узел волосами. При виде дочери нож выпал у нее из рук.
— Деточка моя, деточка моя!..
Мать протянула к ней руки. Фанетта ухватилась за одну из них и потянула мать за собой.
— Мама, пошли! Пошли скорее!
Мать не сдвинулась с места.
— Прошу тебя, мама, пошли скорее!
— Что случилось, Фанетта? Успокойся, объясни толком!
— Мамочка, он… Его…
— Успокойся, Фанетта! О ком ты говоришь?
Фанетта закашлялась. К горлу снова подступала тошнота. Мать протянула ей тряпку. Фанетта вытерла рот и расплакалась.
— Маленькая моя, что случилось?
Фанетта всхлипнула и с трудом проговорила:
— Мама, это Джеймс. Джеймс, художник. Он лежит там, мертвый. В поле…
— Что такое ты говоришь?
— Пошли, мама, пошли!
Фанетта выпрямилась и снова схватила мать за руку.
— Пошли скорее!
«Выслушай же меня, мама! Хоть раз в жизни!»
Мать колебалась. Дочь повторяла, как заведенная:
— Пошли! Пошли скорее!
«Кажется, у нее истерика. В окнах соседних домов зашевелились занавески. Что подумают соседи?» Мать поняла, что у нее нет выбора.
— Хорошо, Фанетта, я иду.
Они вместе перешли через мост над ручьем. Нептун вернулся во двор мельницы и спокойно спал под вишневым деревом. Фанетта тянула мать за руку.
«Скорее, мама!»
Они вышли в поле.
— Вон там!
Фанетта хорошо запомнила то место. Она найдет его и без помощи Нептуна.
— Здесь. Точно здесь.
Ее рука безвольно опустилась. Закружилась голова. Фанетта таращила глаза, не веря самой себе.
«Никого.
Тело исчезло.
Наверное, я ошиблась. Наверное, он где-то рядом…»
— Мама, он здесь. Совсем близко.
Мать посмотрела на Фанетту странным взглядом. Дочь выпустила ее руку и металась по полю, приговаривая:
— Он где-то здесь… Он был здесь…
Мать молчала.
«Она думает, что я сошла с ума».
— Говорю тебе, он лежал здесь…
— Все, Фанетта. Хватит.
— Он лежал здесь, мама! С перерезанным горлом!
— Кто? Твой художник-американец?
— Да, он. Джеймс.
— Фанетта, я никогда его не видела, этого художника. Никто его не видел.
«Никто не видел? Что она хочет сказать? Его видел Винсент. И Поль его видел. И все в деревне знают, что…»
— Мама, надо вызвать полицию. Его убили, понимаешь? А сейчас кто-то перетащил его тело в другое место!
«Мама, не смотри на меня так! Я не сошла с ума. Я не сошла с ума. Поверь мне, пожалуйста. Ты должна мне поверить…»
— Никакую полицию мы вызывать не будем. Тела нет, значит, никакого убийства не было. И твоего художника никогда не было. У тебя просто слишком богатое воображение, Фанетта. Чересчур богатое…
«О чем это она? Что она имеет в виду?»
— Нет! — закричала девочка. — Как ты можешь?..
Мать слегка присела и посмотрела дочери в глаза.
— Хорошо, Фанетта. Я тебе верю. Но подумай сама. Если твой художник существовал и если его убили, кто-нибудь обязательно это заметит. Его будут искать и в конце концов найдут. И тогда этот человек сам вызовет полицию…
— Но…
— Это не дело девочки одиннадцати лет. А полиции и без того есть чем заняться. У них уже есть одно убийство, настоящее. Все видели тело убитого. А убийца до сих пор не найден. Мы не должны привлекать к себе внимание, тем более на пустом месте.
«Я не сошла с ума!»
— Мама, я не сошла с ума.
— Конечно нет. Никто этого и не говорит. Пойдем домой. Уже поздно.
Фанетта заплакала. Силы у нее кончились. Она позволила матери увести себя с поля.
«Он там был.
Джеймс лежал там. Он же мне не приснился! Джеймс существует. Конечно же он существует.
А мольберты? У него было четыре мольберта. И ящик с красками. И холсты! И мастихины!
Куда это все подевалось?
Все это не могло бесследно исчезнуть!
Я не сошла с ума!»
Суп был отвратительным на вкус.
Разумеется, мать стерла с грифельной доски вопросы Фанетты и нацарапала список покупок. Овощи — как всегда. Губка. Молоко. Яйца. Спички.
В доме было темно.
Фанетта ушла в свою комнату.
Она не могла заснуть. «Что делать? Ослушаться мать и все-таки пойти в полицию? Завтра?
Я не сошла с ума. Но если я пойду в полицию, мать никогда мне этого не простит. Первым делом они вызовут ее и заставят все рассказать. Мать боится полицейских. Из-за своей работы. Если хозяева домов, в которые она ходит убирать, узнают, что ее вызывали в полицию, ее уволят. Все дело в этом.
Но не могу же я совсем ничего не делать! Мысли путаются… Никак не могу сообразить…
Надо поискать самой. Понять, что произошло. Надо найти доказательства. Показать их маме. Полицейским. Всем-всем.
Одной мне не справиться. Нужна помощь.
Завтра я начну свое собственное расследование. Нет, завтра я весь день буду в школе… Сбежать не получится. Ничего, сразу после школы начну.
Позову Поля. Все ему расскажу. Поль поймет.
Я не сошла с ума».
45
Лоренс Серенак снял трубку. Черт возьми, кому вздумалось звонить ему в половине второго ночи? Да еще на домашний телефон? Голос на том конце провода бормотал что-то нечленораздельное. Серенак разобрал лишь два слова: «роддом» и «Америка».
— Кто говорит?
Голос зазвучал чуть громче:
— Это Сильвио, патрон. Ваш заместитель.
— Сильвио? Ты что, спятил? Ночь на дворе! И говори громче, ради всего святого, я ни черта не слышу!
— Я в роддоме, патрон. — Сильвио продолжал шептать, но старался произносить слова более отчетливо. — Беатрис в палате, спит, а я вот вышел в коридор… У нас новости!
— Так тебя можно поздравить? И ты решил поделиться своей радостью с начальством? Похвально. Передавай привет Беат…
— Да нет же! — перебил его Сильвио. — Я по делу звоню. У нас в деле новости. А у Беатрис пока новостей нет. Она решила, что у нее начались схватки, и мы помчались в Вернон, в родильный. Два часа в приемной просидели. И ничего! Сказали, что ей еще рано. С ребенком все нормально, просто срок еще не настал. Но Беатрис так нервничала, что ее отвели в палату. Кстати, она вам передавала привет.
— Спасибо. Скажи ей, пусть держится молодцом.
Серенак зевнул.
— Ладно, Сильвио, так что там случилось-то?
— А что у вас? — спросил Сильвио, пропустив вопрос Серенака мимо ушей. — Сходили в музей? Как впечатления?
Серенак чуть помедлил, подбирая нужное слово.
— Впечатления сильные. А что у тебя с Руанским музеем?
Бенавидиш тоже ответил не сразу:
— Познавательно.
— И ради этого ты будешь меня среди ночи?
— Нет, патрон. В музее мне дали кучу информации, но ее еще надо отсортировать. Пока она только вносит путаницу…
В трубке послышался топот ног.
— Подождите, патрон. Они переносят девочку на носилках, а носилки не входят в лифт…
Серенак выждал с минуту.
— Ну что там у тебя? Что за новости? Давай уже, рожай.
— Ха-ха.
Серенак вздохнул.
— Ну что там с носилками? Втиснули?
— Ага. Стоймя.
— Я смотрю, ты, Сильвио, там развлекаешься.
— Пытаюсь приспособиться к ситуации.
— Вот и молодец. Так мы что, до утра будем в викторину играть?
— Я нашел Алину Малетра.
Серенак выругался сквозь зубы.
— Секс-бомбу в туфлях на шпильках? Любовницу Морваля? Ту самую, что работает в Бостонской художественной галерее?
— Ее самую. Я не мог ей дозвониться из-за разницы во времени. А минут пятнадцать назад наконец-то дозвонился. У них на Восточном побережье сейчас около восьми вечера. Оторвал ее от коктейля.
— Так… И что же она тебе поведала?
— Об убийстве Морваля — ничего. Судя по всему, у нее железобетонное алиби. В то утро — у них был вечер — она развлекалась в ночном клубе, в Нью-Йорке. Сейчас, подождите… — Он прочитал: — «Крейзи Болдхед». Куча свидетелей. Конечно, мы проверим, но…
— Проверим, Сильвио, обязательно проверим, но ты ж понимаешь… А со стороны ее работы? Галерея, живопись и так далее. Есть связь с Морвалем?
— Она утверждает, что никакой. Вроде бы они с окулистом расстались почти десять лет назад.
— Твое мнение?
— Она очень торопилась. Поспешила закончить разговор. Сказала, что помнит немного. Например, то, что Морваль был одержим идеей раздобыть полотно Клода Моне. Но лично она не видела в этом ничего оригинального.
— Она по-прежнему работает в фонде Робинсона?
— Да. Вроде бы занимается культурным обменом между Францией и Соединенными Штатами. Организует выставки, приглашает художников, все такое…
— В какой должности?
— Она намекала, что чуть ли не на «ты» со всеми модными живописцами по обе стороны Атлантики, а в мастерские к ним ходит, как к себе домой. Но я не удивлюсь, если выяснится, что ее роль на вернисажах сводится к тому, чтобы подавать гостям бокалы с шампанским и демонстрировать свое декольте.
— Н-да… Придется все-таки повнимательнее приглядеться к этому чертову фонду Робинсона. — Он снова зевнул. — Слушай, Сильвио, ты, конечно, не обижайся, но твоя Алина не сообщила тебе ничего интересного. Стоило будить меня ночью?
— Это еще не все, — прошептал в трубку Сильвио.
— Да ну?
Серенак напряг слух.
— По словам Алины Малетра, она встречалась с Жеромом Морвалем раз пятнадцать. Одна из таких встреч и запечатлена на фото. Дело происходит в клубе «Зет», на улице Англе, в Париже, в Пятом округе. Ровно десять лет назад. Алине тогда было двадцать два года. Девушка она была общительная, у Морваля водились денежки, так что все шло отлично. До тех пор пока…
— Черт, говори громче!
— Пока Алина не забеременела!
— Что-о?
— Что слышали.
— И? Она сохранила маленького Морваля?
— Нет. Сделала аборт.
— Это точно?
— Это с ее слов. Но не думаю, что в свои двадцать два года она мечтала о судьбе матери-одиночки.
— Морваль знал?
— Да. Он оплатил операцию и устроил ее в больницу по знакомству.
— Значит, мы вернулись к тому, с чего начали. У нас опять никакого мотива.
В трубке снова послышался посторонний шум. Издалека донеслось завывание сирены. Бенавидиш чуть помолчал и сказал:
— Если не считать того, что ребенку сегодня было бы лет десять-одиннадцать.
— Никакого ребенка не было. Она же сделала аборт.
— А вдруг?
— Никаких «вдруг», Сильвио.
— А если она врет?
— Тогда зачем она стала бы тебе рассказывать, что залетела?
Настало долгое молчание.
— Я все думаю про пятую любовницу, патрон, — наконец сказал Бенавидиш. Он больше не шептал. — Про ту пикантную сцену в гостиной Морвалей. Женщина в синем халате, которую мы пока так и не установили. Если бы нам удалось расшифровать цифры на обороте фотографий…
Послышался топот каблучков. Наверное, прибежала старшая медсестра и велела инспектору Бенавидишу прекратить безобразие.
— Блин, Сильвио. У меня из-за тебя весь сон слетел. — Он вздохнул: — Ладно, надо все-таки поспать. Не забудь, завтра встречаемся на рассвете. Попробуем пошарить на дне реки. Прихвати сачок.