Книга: Черные кувшинки
Назад: ДЕНЬ ОДИННАДЦАТЫЙ 23 мая 2010 года (Мельница «Шеневьер») ОЖЕСТОЧЕНИЕ
Дальше: ДЕНЬ ТРИНАДЦАТЫЙ 25 мая 2010 года (Дорога на Крапивный остров) РАЗВЯЗКА

ДЕНЬ ДВЕНАДЦАТЫЙ
24 мая 2010 года
(Музей Вернона)

БЛУЖДАНИЕ

62

Богатства музея Вернона остались недооцененными — очевидно, из-за близости соседнего Живерни, словно накрывшего его своей удушающей тенью. В 2009 году здесь открылся Музей импрессионистов, но и он мало что изменил. Если сравнивать толчею и гомон музеев с улицы Клода Моне и тишину вернонских залов, то лично я предпочитаю последнее. Мне нравится это величественное здание, выстроенное в типично нормандском духе на набережной Сены. «Это возрастное», — хмыкнете вы. Действительно, во двор я вошла задыхаясь, с трудом проковыляла через мощеный двор и, опираясь на палку, поднялась по ступенькам крыльца.
В холле я подняла глаза на знаменитое тондо Клода Моне, вывешенное на самом видном месте в честь фестиваля «Нормандия импрессионистов». «Кувшинки» — полотно круглой формы диаметром около метра. Заключенное в круглую же старомодную раму, оно напоминало бабушкино зеркало. Если я ничего не путаю, это одно из трех известных на сегодня тондо Клода Моне. Его подарил музею Вернона сам мастер в 1925-м, за год до кончины…
Высший класс, да?
Кто б сомневался. Предмет гордости всего Вернона. Во всем департаменте Эр это единственный музей, в коллекции которого есть картины Моне, и какие картины! От рамы, конечно, отдает китчем, но какие краски! Какие пастельные оттенки молочного! Словно глядишь в иллюминатор на райские сады Эдема. А ведь толпы туристов, стадами бродящие по Живерни, замирают в экстазе перед репродукциями! Бараны, они бараны и есть.
Ладно, мне-то жаловаться не на что. Если они хлынут еще и сюда, в Вернон, я же первая взвою. Я сделала несколько шагов по терракотовой плитке холла. Мимо меня пронесся Паскаль Пуссен. Директора музея я узнала сразу; говорят, он — величайший во Франции специалист по творчеству Моне, в частности по «Кувшинкам», разумеется, наряду с Ашилем Гийотеном из Руана. Где-то я читала, что Пуссен выступил одним из инициаторов проведения фестиваля «Нормандия импрессионистов». Важная шишка, в общем.
Пуссен на ходу кивнул мне, но шага не замедлил. Должно быть, мое лицо показалось ему знакомым, но смутно. Если бы он чуть напрягся, то наверняка вспомнил бы даму, когда-то спорившую с ним о «Кувшинках»…
Но это было очень давно.
— Меня ни с кем не соединять! — с порога объявил Паскаль Пуссен секретарше. — У меня встреча с двумя полицейскими из Вернонского комиссариата. Надеюсь, это не надолго.
Директор остановился и по привычке окинул взглядом холл. На полу были нарисованы божьи коровки, указывающие посетителям направление маршрута по музейным залам. У подножия лестницы красовались какие-то бесформенные скульптуры, видимо, выставленные здесь потому, что больше им нигде не нашлось места. Паскаль Пуссен раздраженно нахмурил брови и закрыл за собой дверь кабинета. Я смотрела через стеклянную дверь на «Тайгер-Триумф» инспектора Серенака, припаркованный во внутреннем дворе. Да, тесен мир «Кувшинок». Немногим больше пруда.
Я вздохнула. Что ж, буду делать, как все остальные. Пойду туда, куда указывают божьи коровки. Местные археологические находки, занимающие весь первый этаж, меня нисколько не интересовали. Я посмотрела на лестницу. На втором этаже и выше выставлены собрания пейзажистов и картины современных художников. Монументальная лестница — еще один предмет гордости Вернонского музея, и, надо сказать, тут есть чем гордиться. Через каждые четыре ступеньки на ней стоят скульптуры — всякие там кони, лучники и прочее, — а сверху на них взирают с огромных портретов бесконечные эрцгерцоги, коннетабли и князья, все благополучно забытые и сосланные сюда, в предбанник. Меня охватила тревога. Они так носятся с этой своей лестницей, что им хватит ума отключить лифт…

63

Паскаль Пуссен внимательно рассматривал ящик для красок с маркой Winsor & Newton. Серенак и Бенавидиш молча смотрели на него. Расследование зашло в тупик, и они решили привлечь всех экспертов, каких сумели найти. В их числе оказался и Паскаль Пуссен, которого им представили как виднейшего специалиста по творчеству импрессионистов, особенно связанных с Нормандией. Поначалу директор музея отказывался от встречи, ссылаясь на чрезвычайную занятость, но в конце концов согласился уделить полицейским несколько минут. Сидевший перед ними человек полностью соответствовал тому образу, который сложился у Сильвио Бенавидиша после телефонного разговора: высокий, худощавый, в сером костюме и пастельного цвета галстуке; потенциальный директор Лувра — ни больше ни меньше.
— Красивая вещица, господа. И очень неплохо сохранившаяся, хотя ей, должно быть, лет сто. Не думаю, чтобы она стоила баснословных денег, но кое-кого из коллекционеров наверняка заинтересует. Подобную модель компания Winsor & Newton выпускала в начале двадцатого века, в основном для американских художников, но постепенно фирменная марка с изображением дракона завоевала популярность во всем мире. Полагаю, в таком ящике мог хранить кисти и краски любой художник, не лишенный снобизма либо склонный к ностальгии.
Бенавидиш и Серенак сидели в двух старинных креслах, обитых красным бархатом. Кресла оказались далеко не такими удобными, как могло показаться на первый взгляд. Обоих полицейских не покидало чувство, что при малейшем неловком движении черные лакированные ножки под ними подломятся.
— Месье Пуссен, — сказал Лоренс Серенак. — Как вы полагаете, на рынке еще могут существовать неизвестные полотна Моне? В частности, «Кувшинки»?..
Директор музея положил ящик на стол.
— Что вы имеете в виду, инспектор?
— Ну, например… Представим на минуту, что у одного из жителей Вернона или соседних деревень хранится картина, когда-то подаренная ему Клодом Моне. И даже, не исключено, одно из двухсот семидесяти двух полотен с кувшинками?..
— Когда Клод Моне поселился в Живерни, — непререкаемым тоном изрек директор, — он уже был известным художником. Каждая его работа уже являлась национальным достоянием. Моне крайне редко дарил свои картины. Они уже тогда стоили немалых денег.
Он чуть подумал и добавил, блеснув белоснежными зубами:
— Он нарушил это правило ради музея Вернона, чему мы обязаны исключительной ценностью нашего собрания.
Судя по всему, ответ удовлетворил Серенака. Но не Сильвио Бенавидиша, которому вспомнились восторженные комментарии хранителя Руанского музея изящных искусств.
— Извините, — вмешался он, — но ведь Моне приходилось постоянно торговаться с соседями, жителями деревни Живерни. Он хотел устроить на своем участке пруд… Он просил не убирать стога сена, пока он не закончит картину… Разве нельзя допустить, что в обмен на любезность он обещал кому-то подарить будущую картину?
Замечание Бенавидиша рассердило Пуссена, и он не счел нужным это скрывать.
— Послушайте, инспектор, — сказал он и демонстративно посмотрел на часы. — Период импрессионизма — это отнюдь не история Древнего мира. В начале прошлого века уже существовали газеты, нотариальные акты, отчеты муниципальных советов… Десятки искусствоведов внимательнейшим образом изучили все эти документы. И не нашли ни одного свидетельства сделок, на которые вы намекаете. Ну а слухов всегда хватает!
Директор сделал вид, что встает из-за стола. У Бенавидиша даже мелькнуло подозрение, что Пуссен чего-то боится. Он ждал, что Лоренс Серенак тоже задаст директору пару вопросов, но тот молчал, и тогда Сильвио продолжил сам:
— А разве не мог кто-то украсть полотно Моне?
Паскаль Пуссен испустил глубокий вздох.
— Не понимаю, к чему вы клоните. Клод Моне был чрезвычайно дотошным человеком и до конца дней сохранял ясный ум. Все его картины были учтены и внесены в соответствующие списки. После смерти художника в права наследства вступил его сын Мишель, но он никогда не заявлял о краже отцовских работ.
Пальцы директора выплясывали жигу на ящике для красок.
— Инспектор! Если вам не хватает способностей, чтобы раскрыть убийство, случившееся неделю назад, не думаю, что ключ к разгадке вы найдете в гипотетическом похищении шедевра Моне, относящемся к тысяча девятьсот двадцать шестому году.
Это был правый хук. Бенавидиш понурил плечи, но тут на ринг вступил Серенак.
— Месье Пуссен! Полагаю, вам доводилось слышать о существовании фонда Теодора Робинсона?
Директор немного смутился — не ждал, что к сопернику подоспеет подкрепление. Он нервно поправил узел галстука.
— Разумеется. Это одна из трех-четырех крупнейших ассоциаций, занимающихся продвижением искусства во всем мире.
— Что вы думаете о его деятельности?
— В каком смысле?
— Вам приходилось когда-либо взаимодействовать с этой организацией?
— Конечно, приходилось. Странный вопрос! Фонд Робинсона принимает самое активное участие в сохранении и изучении наследия импрессионистов. Они избрали своим девизом три «про»: про-цветание, про-текция, про-движение…
Бенавидиш кивнул, словно слова директора нуждались в подтверждении.
— Примерно треть картин, выставляемых в музеях мира, — продолжил Пуссен, — так или иначе проходит через фонд Робинсона. Конечно, они не работают напрямую с музеем Вернона — мы для них слишком мелкая сошка, — но с более крупными музеями поддерживают тесные связи. Я вот недели две назад вернулся из Токио, там проходила международная выставка «Священные горы и тропы». Как вы думаете, кто был ее генеральным спонсором?
— Фонд Робинсона! — с готовностью ответил Серенак тоном участника телевикторины. — Разве это не служит доказательством?
— Доказательством чего? — Директор снова вцепился в узел своего галстука, как будто тот его душил.
— Ну как же! — вступил в разговор Бенавидиш. — У человека, далекого от живописи, может сложиться впечатление, что фонд, ворочающий миллионами, занимается не столько благородным делом бескорыстной защиты искусства, сколько всякими махинациями.
Бенавидиш поднялся. На его губах играла простодушная улыбка. Он не без удовольствия отметил про себя, что у них с Серенаком постепенно складывается недурной тандем. Как в парном теннисе, с каждой новой партией они играют все лучше. Паскаль Пуссен явно нервничает — значит, надо на него еще немножко надавить.
Директор снова покосился на часы и раздраженно произнес:
— Если вам угодно знать, то для меня, кто не так далек от живописи, фонд Теодора Робинсона — заслуженная и уважаемая организация, сумевшая не только успешно вписаться в международный рынок предметов искусства, но и продолжающая исполнять свое изначальное предназначение, то есть способствовать открытию новых, в том числе совсем молодых, талантов.
— Вы имеете в виду конкурс юных художников? — спросил Серенак.
— И конкурс тоже. Вы даже не представляете себе, сколь велико число ныне знаменитых художников, которым фонд оказал поддержку.
— Итак, круг замкнулся, — заключил Серенак. — Получается, что фонд Робинсона — это что-то вроде инвестиционной компании?
— Вот именно, инспектор! И что тут плохого?
Серенак и Бенавидиш не сговариваясь дружно кивнули. Пуссен опять посмотрел на часы и встал из-за стола.
— Ладно, — сказал он и протянул полицейским ящик для красок. — Сожалею, что не сумел сообщить вам ничего нового.
Сейчас или никогда! Сильвио Бенавидиш достал из колчана последнюю стрелу.
— Еще всего один вопрос. Месье Пуссен, что вам известно о «Черных кувшинках»? Я имею в виду картину, которую Клод Моне якобы написал за несколько дней до кончины. Существует мнение, что он запечатлел на ней свою собственную смерть…
Паскаль Пуссен посмотрел на инспектора снисходительно-огорченным взглядом, как на ребенка, взахлеб рассказывающего, что он только что видел в саду живых эльфов.
— Инспектор! Искусство сегодня — это не сказки и не легенды, а бизнес. Под байкой о якобы предсмертном автопортрете Моне нет абсолютно никаких оснований. Верить в нее могут только психически больные люди — те же, что верят, будто по коридорам Лувра бродит призрак, а подлинник «Джоконды» спрятан в знаменитой скале Игла в Этрета.
А вот это уже апперкот. Он вырубил Бенавидиша. Серенак чуть поколебался — не разумнее ли остаться за пределами ринга? — но все же скользнул под канат.
— Полагаю, месье Пуссен, — начал он, — что разговоры о том, что в доме и мастерской Моне до сих пор хранятся, покрываясь чердачной пылью, десятки полотен мастеров, вы также относите к разряду деревенских легенд?
В глазах Паскаля Пуссена вспыхнула искра, словно Серенак выдал некую тайну, известную лишь посвященным.
— Кто вам рассказал?
— Вы не ответили на мой вопрос, месье Пуссен.
— Верно, не ответил. Видите ли, дом и мастерская Моне являются частным владением. Я много раз бывал там в качестве эксперта, но вы должны понять, что есть вещи, охраняемые профессиональной тайной. Позвольте мне, в свою очередь, еще раз спросить вас: кто вам это рассказал?
Серенак одарил его широкой улыбкой.
— Вы тоже должны понять, месье Пуссен, что у полицейских есть вещи, охраняемые профессиональной тайной.
В комнате повисла напряженная тишина. Ее нарушил скрип старинных кресел — оба инспектора дружно поднялись на ноги. Директор музея торопливо вскочил, проводил их до порога и запер за ними дверь.

 

— А он не из болтливых, — сказал Бенавидиш, когда они остановились в холле под тондо «Кувшинки».
— Скрытничает, — добавил Серенак. — Слушай, Сильвио, а ты здорово продвинулся в вопросах искусства. Я бы сказал, круг твоих интересов вышел далеко за рамки грилей.
Бенавидиш решил воспринять реплику начальника как комплимент.
— Я собрал информацию. Из разных источников. А потом попытался сопоставить полученные факты. Но, к сожалению, яснее картина не становится. Даже наоборот!
Они вышли в мощеный двор музея. По Сене плыли баржи. На правом берегу возвышалось странное строение — так называемый Дом на Старом мосту. От разрушенного моста осталось всего две опоры, на них и стоял дом, готовый, казалось, в любой миг рухнуть вниз, в серую воду.
— У тебя таблица с собой? — спросил Серенак.
Сильвио покраснел, но достал из кармана сложенный лист бумаги.
— Знаете, патрон, я тут вчера попытался подойти к этому делу с другого конца… Это пока только черновик, но…
— Покажи.
Серенак чуть ли не выхватил листок из рук помощника. Бенавидиш нарисовал треугольник, в который вписал несколько имен. Лоренс задумчиво запустил в волосы пятерню.
— Сильвио, что это еще за пирамида?
— Н-не знаю… — пробормотал тот. — Я еще сам не разобрался. Просто хотел посмотреть на факты под новым углом… С самого начала у нас как бы три группы улик, каждая из которых ведет в своем направлении. «Кувшинки» Моне, любовницы Морваля и дети. Вот я и изобразил их графически. Почему бы не предположить, что, чем ближе тот или иной персонаж к центру треугольника, тем больше доводов заподозрить его в совершении преступления?
Серенак оперся о постамент скульптуры перед входом в музей. Скульптура изображала бронзового коня.
— Графически, говоришь? Занятно. Ты что, правда думаешь, что геометрический метод старика Декарта поможет нам разгрызть этот орешек?
Он опустил свою влажную руку на бронзовый круп.
— Итак, если я тебя правильно понял, в центр ты поместил фонд Теодора Робинсона и девушку из Бостона, Алину Малетра. Допустим… Проблема лишь в том, что директор музея только что вылил на нашу версию с «Кувшинками» — или с любым другим произведением Моне, не обязательно предсмертным, — ушат холодной воды.
— Знаю… Хотя, если честно, по-моему, он темнит. Что за профессиональные тайны?
— По-моему, тоже. Но я слабо верю в историю о забытых на чердаке розового дома картинах великих импрессионистов.
— Пожалуй. В любом случае Дюпены никак не связаны ни с «детской» версией, ни с «живописной». Поэтому я поместил их в мертвый угол. Как, впрочем, и Амаду Канди.
Серенак продолжал изучать набросок. С его лица не сходило удивленное выражение. Сильвио Бенавидиш облегченно выдохнул. В предыдущей версии «треугольника» на стороне, соединяющей вершину, озаглавленную «Любовницы», и вершину, озаглавленную «Кувшинки», у него стояло имя Лоренса Серенака. Неожиданно Серенак поднял голову и посмотрел на Сильвио долгим взглядом. Тот ткнул пальцем в треугольник.
— Остается неизвестная женщина в синем халате, — сказал он. — Я поместил ее между «Любовницами» и «Детьми».
— У тебя прямо идея фикс с этими детьми. Никто не посмеет упрекнуть тебя в непоследовательности, Сильвио.
— Но, патрон, как же иначе? Судите сами. У нас есть поздравительная открытка, адресованная ребенку одиннадцати лет, и на ней — цитата из Арагона. У нас есть надпись на внутренней крышке ящика, вырезанная детской рукой. У нас есть ребенок одиннадцати лет, убитый в тысяча девятьсот тридцать седьмом году тем же способом, что и Морваль. У нас есть любовницы Морваля, одна из которых вполне могла родить от него внебрачного ребенка…
— Ну хорошо, хорошо. Как бы то ни было, ребенок одиннадцати лет не смог бы поднять двадцатикилограммовый камень и разбить голову Морвалю. И что ты собираешься дальше делать со всем этим компотом из улик?
— Пока не знаю. Но у меня из головы не идет мысль, что какому-то ребенку в Живерни угрожает опасность. Понимаю, звучит глупо… Мы не можем посадить всех детей под колпак, но…
Лоренс Серенак дружески хлопнул его по спине.
— Об этом мы с тобой уже говорили. Я называю это «синдромом без пяти минут папаши». Кстати, что там у Беатрис? Новости есть?
— Пока никаких. Срок приближается. Я стараюсь почаще к ней заглядывать. Приношу ей кучу журналов, которыми она в меня швыряется. «Все идет как надо, ждите, шейка еще не раскрылась, о кесаревом говорить рано, ребенок сам знает, когда выбираться на свет, что еще вы хотите от меня услышать?..» И так далее и тому подобное. Это акушерки нам без конца повторяют.
— Сегодня опять туда пойдешь?
— Конечно, а как же?
— Да вот так же! Сильвио, подавляющее большинство мужиков в твоем положении пользовались бы последними деньками свободы! Пили бы напропалую и ночь напролет резались в карты! Но ты не такой! Передавай Беатрис привет. Хорошая у тебя жена, и ты ее достоин.
Он положил руку на плечо Сильвио.
— По-моему, ты последний мудрец на этой планете. Ну а я возвращаюсь в ад.
Лоренс Серенак бросил взгляд на часы. 16:25.
Он надел шлем и взгромоздился на свой «Триумф».
— Каждому свое…

 

Сильвио Бенавидиш смотрел ему в спину. В ту секунду, когда мотоцикл скрылся за углом выходящего на набережную Сены дома, он задумался: а правильно ли он поступил, вычеркнув из списка подозреваемых Лоренса Серенака?

64

Окно зала номер шесть в Вернонском музее напоминало картину. Из него открывался вид на правый берег Сены, удивительно похожий на висевшие на стенах пейзажи Пурвилля, изображавшие закат солнца над Вёль-сюр-Розом, замок Гайар, площадь Пети-Анделис, набережную в Рольбуазе…
Но внезапно в пейзаж за окном ворвался «триумф» инспектора Серенака. Должна вам сказать, странное это было ощущение, совсем не «импрессионистское». Я смотрела, как мотоцикл пролетел по мосту с одного берега на другой, повернул направо и покатил вдоль Сены, пока не скрылся из виду.
Разумеется, глупец инспектор мчится к своей красавице.
Как он неосторожен… Как наивен…

 

Я перешла в следующий зал. Здесь, на обитых деревянными панелями стенах, выставлены рисунки. Со временем я полюбила рисунки Стейнлена едва ли не больше живописных работ великих мастеров. Обожаю его карикатуры, портреты рабочих и нищих забулдыг, все эти бытовые сценки, списанные с натуры и выполненные одним точным движением руки в технике пастели. Спешить мне было некуда, и я подолгу стояла перед каждым рисунком, наслаждаясь каждой карандашной линией, словно держала под языком медленно тающий леденец. Я знала, что вижусь со Стейнленом в последний раз, поэтому прощалась с ним не спеша.
Медленно осмотрев все до единого рисунки, я, повинуясь ритуалу, который, поднимаясь на второй этаж Вернонского музея, исполняла на протяжении последних пятидесяти лет, остановилась перед «Поцелуем». Полоумная старуха, что с нее возьмешь?
Разумеется, я не имею в виду картину Климта, на которой обнимающаяся парочка усыпана какими-то блестками, — на мой взгляд, она годится разве что для рекламы каких-нибудь убойных духов. О нет, я имею в виду «Поцелуй» Стейнлена.
Это просто эскиз угольным карандашом, всего несколько линий: стоящий в профиль одетый мужчина с мускулистым телом обнимает женщину. Она приподнялась на цыпочки, ее запрокинутая голова прижата к плечу мужчины, а рука безвольно повисла, как будто женщине не хватает смелости обхватить мужчину.
Он ее хочет. Она сдается, не в силах ему противостоять.
На заднем плане угадываются какие-то зловещие тени, но влюбленные не обращают на них внимания.
Это самый лучший рисунок Стейнлена. Вы уж мне поверьте. Подлинный шедевр Вернонского музея.

65

На улице Клода Моне, возле школы, царило необычайное оживление. Дети высыпали из школы и обнаружили стоящий возле крыльца «Тайгер-триумф». Они обступили мотоцикл со всех сторон и с восторгом разглядывали его. Лоренс Серенак навскидку дал бы детям от пяти до двенадцати лет. Ему невольно пришли на ум предположения Сильвио Бенавидиша относительно опасности, угрожающей некоему ребенку. Перед ним мелькали детские лица. Сколько их здесь? Человек десять, двадцать? Все веселые, беззаботные. Кого из них следовало бы опросить? Мальчика? Девочку? И что у него — или у нее — спросить? Выпытать тщательно охраняемую семейную тайну? Искать внешнее сходство с Жеромом Морвалем? И с чего начать?

 

Инспектор Серенак припарковал свой «Тайгер-триумф Т100» в тени, под липами. Нептун спал под деревом. Пес встал, лениво потянулся и побрел к инспектору, явно в расчете на ласку, в которой тот ему, конечно же, не отказал.
Когда Лоренс Серенак вошел в класс, Стефани стояла к нему спиной и раскладывала по деревянным ящикам бумажные листки. Серенак молчал. Его одолевали сомнения. Он чувствовал, как у него учащается дыхание. Интересно, она поняла, что он здесь? Притворяется, что его не слышит. Он приблизился к ней и положил руки ей на бедра.
Стефани вздрогнула, но не повернула к нему головы. Разумеется, она его узнала.
По шуму мотора?
По запаху?
Она опустила ладони на деревянную поверхность стола. Руки инспектора сильнее сжали ее талию. Он придвинулся к ней еще ближе и увидел капельку пота, медленно стекающую у нее по шее.
Одной рукой он провел ей по спине, вторая одновременно переместилась на ее плоский живот. Затем обе руки начали подниматься вверх, пока почти не соприкоснулись у нее на груди. Его пальцы несколько секунд ощупывали мягкие выпуклости, словно пытаясь запомнить их форму, после чего сжались.
Лоренс приблизил лицо к повернутому в профиль лицу учительницы и прикоснулся щекой к ее чуть влажному уху. Они оба ощущали себя одним целым. Ткань его джинсов приклеилась к льняному платью Стефани.
Они долго стояли так, не двигаясь.
Наконец Стефани чуть повернула голову, и ее губы встретились с его губами. Она не столько прошептала, сколько выдохнула:
— Я свободна, Лоренс. Я свободна. Увези меня отсюда.
Руки инспектора то поднимались, то опускались, исследуя каждый сантиметр ее тела.
Он на миг — всего лишь на краткий миг — оторвался от нее, чтобы в следующую секунду проникнуть ей под юбку и прикоснуться ладонями к обнаженным бедрам.
— Увези меня, Лоренс, — снова прошептала Стефани. — Я свободна. Увези меня.

 

— Ну и? — спросил Поль Фанетту. — Что она тебе сказала?
Фанетта закрыла за собой дверь класса. Ее щеки покрывала мертвенная бледность. Поль догадывался, что это не сулит ничего хорошего.
— Ну? — настойчиво повторил Поль. — Что учительница сказала? Она тебе поверила? Про Джеймса? Хотя бы не ругала?
Фанетта молчала.
Поль еще никогда не видел у нее на лице такого отчаяния. Вдруг Фанетта бросилась бежать. Нептун вскочил из-под липы, где спал, и понесся за девочкой.
Поль стоял в растерянности. Прежде чем Фанетта исчезла из виду, он успел крикнуть:
— Ты с ней говорила?
— Не-е-е-т!
Всего одно слово, прорвавшееся сквозь потоки слез, которых хватило бы, чтобы затопить улицу Бланш-Ошеде-Моне.

66

Местный автобус высадил комиссара Лорантена на главной площади деревни Лион-ла-Форе. Всю дорогу комиссар любовался в окно на роскошные буковые рощи, пока они не сменились нормандскими домами в стиле фахверк — наглядным воплощением ностальгии по былым временам. У комиссара мелькнула мысль, что деревню специально поддерживают в таком состоянии, чтобы она служила декорацией к экранизациям новелл Мопассана и романов Флобера.
Комиссар Лорантен на миг задержался взглядом на фонтане перед величественным зданием крытого рынка. Красивый каменный фонтан выглядел подозрительно новым. И не случайно! Его соорудили всего лет двадцать назад, когда Шаброль снимал здесь «Мадам Бовари».
Фальшивка! Липа!
Тем не менее он не мог не отметить сходства трагической судьбы Эммы Бовари с судьбой Стефани Дюпен, сведения о которой собирал все последние дни. То же чувство неизбывной скуки, та же тоскливая убежденность, что где-то существует другая, настоящая жизнь, но для тебя она недостижима. Покидая центральную площадь, комиссар мысленно себя одернул. Что за нелепые параллели! Он уже давно не в том возрасте, чтобы увлекаться романтическими иллюзиями. Комиссар Лорантен быстро двигался вперед. Дом престарелых под названием «Сады» располагался на окраине деревни, на возвышенности, и к нему вела довольно крутая тропа, проложенная через рощу.

 

Светло-голубой линолеум в холле блестел так, словно его только что натерли. Большинство пациентов проводили этот ранний вечерний час — как, впрочем, и остальные часы, — в общей комнате слева по коридору. Перед включенным плазменным экраном огромного телевизора сидело человек тридцать стариков. Одни спали, другие безучастно смотрели в сторону, самые деятельные жевали оставшееся от полдника печенье и ждали ужина.
Время здесь как будто остановилось.
В комнату вошла полноватая медсестра. Она двигалась уверенно, но вместе с тем осторожно, как продавщица в посудном магазине.
— Месье?
— Комиссар Лорантен. Это я звонил сегодня утром. Мне хотелось бы увидеться с Луизой Розальба.
Медсестра улыбнулась. У нее на груди была приколота позолоченная брошка в форме надписи: «Софи».
— Да-да, помню, — сказала она. — Мы предупредили Луизу, она вас ждет. В последнее время у нее трудности с речью, но голова ясная, не сомневайтесь. Она все понимает. Комната номер сто семнадцать. Только прошу вас, комиссар, будьте с ней помягче. Луизе сто два года, и к ней уже очень давно никто не приходил.

 

Комиссар толкнул дверь комнаты 117. Луиза Розальба сидела у окна, в три четверти оборота, и внимательно смотрела на расположенную под ним парковку. На нее как раз только что зарулила «Ауди-80», из которой вышли женщина с букетом цветов и двое ребятишек. «Наверное, этим она и занимается целыми днями, — подумал комиссар. — Наблюдает, как к другим обитателям дома приезжают родственники».
— Луиза Розальба?
Старая женщина повернула к нему густо покрытое морщинами лицо. Лорантен улыбнулся.
— Меня зовут Лорантен, комиссар Лорантен. Софи — медсестра — должна была предупредить вас, что я хочу с вами поговорить. Заранее прошу прощения, но я… Меня интересуют ваши воспоминания. Не самые лучшие воспоминания. Я пришел расспросить вас о гибели вашего единственного сына, Альбера, утонувшего в тысяча девятьсот тридцать седьмом году.
Хрупкие руки Луизы, лежавшие на накинутом на колени пледе, охватила дрожь. В глазах блеснула влага. Она открыла рот, но из него не вырвалось ни звука.
Комиссар окинул взглядом стены комнаты. Ни распятия, ни фотографий. Где счастливые лица детей, внуков и правнуков? Где трогательные снимки крещения и первого причастия? Где торжественные свадебные фото? Единственным украшением комнаты служила репродукция картины Моне «Прогулка», запечатлевшая элегантную молодую даму с мальчиком посреди заросшего полевыми цветами луга.
— Я… У меня, — продолжил комиссар, — есть к вам несколько вопросов. Нет-нет, не надо подниматься. Я постараюсь помочь вам все вспомнить.
Комиссар наклонился и достал из сумки черно-белую фотографию с надписью: «Школа Живерни. 1936/37 учебный год».
Он положил снимок на колени Луизе. Старая женщина так и впилась в него глазами.
— Это Альбер? — спросил комиссар, указывая на мальчика во втором ряду. — Это он?
Луиза кивнула. На снимок капнула слезинка, за ней другая. Словно в школьном дворе пошел дождь. Послушные дети не обратили на него никакого внимания и по-прежнему старательно смотрели в объектив неведомого фотографа.
— Вы ведь так и не поверили, что это был несчастный случай? Не поверили?
— Н… н-нет, — с трудом произнесла Луиза. Сглотнув ком в горле, она продолжила: — Он был… н-не один… Т-там… у ручья…
Комиссар едва сдерживал нетерпение, но, помня о советах медсестры, не позволял себе торопить Луизу.
— Вам известно, с кем был ваш сын?
Луиза снова кивнула. Комиссар затаил дыхание. Он почти физически чувствовал, как наэлектризовалась атмосфера в крошечной комнатке. Словно, вызвав из небытия память о событиях тех давних лет, они с Луизой открыли заколдованный сундук, из которого вырвался на волю легко воспламеняемый газ: одно неосторожное движение — и все здесь взлетит на воздух.
— Скажите, тот человек… Тот, кто был с Альбером у ручья, это он его убил?
Луиза напряженно молчала, осмысливая произнесенные комиссаром слова. Наконец она снова кивнула. Медленно, но без колебаний.
— Почему вы не сказали сразу? Почему не выдвинули против этого человека обвинения?
На школьный двор в Живерни обрушился ливень. Бумага кое-где вспучилась. Но ни один из школьников даже не шелохнулся.
— Н… н-никто мне н-не в-верил… Д… д-даже м-муж…
Казалось, эта короткая фраза отняла у Луизы последние силы. Кожа, свисавшая у нее под подбородком, затряслась мелкой дрожью. Комиссар Лорантен понял, что ей надо задавать только те вопросы, на которые можно ответить «да» или «нет».
— После этого вы переехали из деревни? Не могли больше там жить? Потом умер ваш муж, да? И вы остались совсем одна?..
Луиза медленно кивала на каждый из его вопросов. Комиссар достал из кармана носовой платок и аккуратно вытер намокшую фотографию.
— А потом? — Комиссару было все труднее говорить спокойным тоном. — Этот человек… Тот, кто был с Альбером у ручья, он совершил еще одно убийство? Или даже не одно? Он убил еще кого-то?
Луиза задышала ровнее, как будто комиссар снял с ее души груз, давивший на нее долгие годы.
Она медленно кивнула.
«Господи боже…»
Комиссар почувствовал в руке покалывание, будто в нее вонзились сотни острых иголок. Кардиолог предупреждал, что ему нельзя волноваться. Но сейчас ему было плевать на советы кардиолога. Сейчас имела значение только правда, которую Луиза почти семьдесят пять лет носила в себе. Он придвинул фотографию к ней поближе.
— Этот человек… Тот, о ком мы с вами говорим… Он тоже здесь, на этом снимке? Вы можете мне его показать?
Пальцы у Луизы дрожали. Лоранс мягко накрыл ее запястье своей ладонью и принялся медленно перемещать ее кисть по фотографии. Он вел ее руку, пока она не уперлась указательным пальцем в одно из лиц.
У него заколотилось сердце.
«Боже мой, боже мой…»
Ему вдруг стало жарко. Он крепче сжал руку Луизы. Сердце билось так сильно, что казалось, вот-вот выскочит из груди. Надо успокоиться.
— Спасибо вам. Спасибо.
Он старался дышать медленно и размеренно, и постепенно возбуждение улеглось. Комиссара охватило странное чувство: каким бы фантасмагоричным ни выглядело только что полученное им свидетельское показание, оно подтверждало вывод, к которому он пришел логическим путем. Теперь он знал, кто убил маленького Альбера Розальба. Он также знал, кто убил Жерома Морваля. Кто и почему.
Пульс у него понемногу приходил в норму. Он поймал себя на том, что испытывает удовлетворение, даже гордость — он не ошибся, он все просчитал правильно.
Он сделал то, что другим оказалось не под силу.
Комиссар посмотрел в окно. За парковкой дома престарелых зеленела буковая роща.
«Что же теперь делать?
Вернуться в Живерни?
Вернуться в Живерни и разыскать Стефани Дюпен? Пока не поздно…»
При этой мысли сердце опять застучало как сумасшедшее. Кардиолог будет в ярости.

67

22:53.
Я смотрела на луну.
Из окна башни на верхнем этаже мельницы «Шеневьер» она казалась огромной и такой близкой: руку протяни и дотронешься.
Ладно, не волнуйтесь, я не сошла с ума. И я понимаю, что это не оптическая иллюзия. Слышала по радио на «Франс-Блё» и смотрела передачу по местному телевидению. Специалисты говорили, что сегодня ночью будет особенно большая луна. Это потому, что она находится в перигее — то есть приближается к Земле на самое короткое в году расстояние. Из их объяснений я поняла, что Луна описывает вокруг Земли не круг, а эллипс. Следовательно, бывают ночи, когда спутник отдаляется от нашей планеты на максимальное расстояние, и ночи, когда он подходит к ней ближе…
И сегодня как раз такая ночь. Если верить специалистам, именно сегодня наблюдателю с Земли Луна представляется необычайно большой. Они рассказали об этом сразу после прогноза погоды. И даже показали астрономические таблицы. Явление называется «перигей». И бывает раз в году.
Крыши Живерни в лунном свете окутаны мерцающей дымкой. Посмотри на них сейчас художник — схватил бы кисти и краски и ночь напролет писал бы пейзаж, даже не включая света. Интересно, сколько человек сейчас стоят, как я, у окна и смотрят на луну? Тех, кто тоже слышал передачу по радио или смотрел по телевизору? И не захотел пропустить столь интересное явление природы? Тысячи, если не десятки тысяч человек…
Что-то я сегодня в сентиментальном настроении. Днем — паломничество в Вернонский музей, а сейчас, вместо того чтобы идти спать, стою у окна и смотрю на луну… В таком ритме я долго не протяну.
Впрочем, я не собираюсь здесь задерживаться. На самом деле это большое преимущество — точно знать день своей смерти и спокойно наслаждаться последними часами жизни. Например, в последний раз смотреть на луну.
Завтра все будет кончено.
Я так решила. Осталось выбрать способ.
Яд? Холодное оружие? Огнестрельное? Утопиться? Повеситься?
Возможностей масса.
Решимости мне хватит. Смелости тоже.
Я снова окинула взглядом засыпающую деревню. Горели фонари и редкие освещенные окна. Этот пейзаж напомнил мне желтые пятна цветов на моих «Черных кувшинках» — они тоже выступают из тьмы, как огоньки маяков в океане мрака.
Полиция провалила расследование. Где им понять? Что ж, тем хуже для них.
Завтра вечером они получат последний труп. И на этой истории можно будет поставить точку.
Последнюю точку.

 

Фанетта впервые видела такую огромную луну. Огромную, как целая планета. Или летающая тарелка, которая вот-вот опустится на склон холма и скроется за древесными кронами. Учительница сегодня сказала им, чтобы ложились спать попозже. Объяснила, что такое эллиптическая орбита и перигей, и даже нарисовала на доске чертеж со всякими стрелками и цифрами.
Часов у Фанетты не было, но она предполагала, что сейчас около одиннадцати вечера. Винсент ушел домой примерно час назад.
«Я уж боялась, что он всю ночь будет у меня под окном торчать. Вцепился мне в руку и не хотел выпускать.
Но потом все-таки убрался.
Уф!»
Фанетте хотелось побыть одной. Наедине с этой огромной луной. Как будто со старшей сестрой. Старшая сестра живет очень далеко, но когда-нибудь она позовет ее к себе.
Сегодня вечером Фанетта закончила картину. Вообще-то, она с недоверием относилась к чужим похвалам и, когда ей говорили, что она рисует просто гениально, лишь пожимала плечами. Но сегодня… Сегодня она может смело сказать луне, что гордится своей работой. Она сумела так положить краски на холст, что вода у нее заиграла, как живая, и линии схода разбежались во все стороны. Умом она давно поняла, как это должно выглядеть, но никогда не думала, что у нее получится. Картину она спрятала в щели под портомойней. Завтра Поль заберет ее и отнесет учительнице.
«Я доверяю Полю. Только ему. Остальным — ни капли. Камиль — задавака. Мэри — ябеда. Винсент — прилипала.
Маме я тоже не доверяю. Она в последние дни с меня глаз не спускает. Утром сама отводит меня в школу, а потом идет на виллу к парижанам. Днем, когда у нас большая перемена, опять приходит. Следит за каждым моим шагом. Как будто боится, что я кому-нибудь расскажу свою историю.
Про Джеймса. Про его исчезновение. Про его убийство.
Его убили прямо посреди пшеничного поля.
А мама боится, что ее дочку примут за ненормальную.
Джеймс…»
Фанетта вытянула руку. Ей чудилось, что еще чуть-чуть — и она прикоснется рукой к лунным кратерам, пройдется пальцами по лунным ущельям.
«Джеймс…
Неужели я и в самом деле его выдумала?
Нашла в поле несколько потерянных кистей, а на берегу — пятна краски, а остальное додумала. Мама постоянно повторяет, что я живу в выдуманном мире, не имеющем ничего общего с реальностью. Вот бы и правда в него переселиться…
Чем больше я думаю о Джеймсе, тем больше верю, что его и в самом деле никогда не существовало. Я выдумала его потому, что мне был нужен человек, который сказал бы, что у меня талант, что я должна писать, думать только о себе и работать, работать, работать…
Быть эгоисткой.
Мама никогда не говорит ничего такого. А Джеймс говорил то, что мог бы сказать мне папа. То, что я хотела бы услышать от папы.
От папы-художника. Папы, который гордился бы мной. Папа, который однажды увидит мое имя в углу картины, выставленной в самой престижной галерее на другом конце света, и воскликнет: „Это же моя дочь! Моя маленькая девочка! Самая талантливая на свете!“»
Фанетта перевела взгляд на темные фасады соседних домов.
«Нет! Нет! Нет! Мой папа не живет в нашей деревне! И мама не ходит к нему в дом убираться. Мой папа не может быть старым жирным вонючим уродом. Этого просто не может быть.
Хотя мне плевать.
Нет у меня никакого папы. И вместо него я выдумала Джеймса. Благодаря ему я написала свою картину, свои „Кувшинки“. Завтра ее отправят на конкурс. Все равно как бросить в море бутылку…
Завтра».

 

Фанетта улыбнулась.
«Такая большая луна — это хороший знак.
Тем более что завтра у меня день рождения».

 

Школьный двор серебрился в лунном свете. Луна сегодня была ненормально огромной. Стефани попыталась объяснить детям, что такое перигей и эллиптическая орбита. Изобразила на доске несколько примитивных рисунков. И посоветовала им лечь сегодня спать попозже, чтобы посмотреть на Луну. Она написала на доске цифры: 14 процентов — это то, на сколько Луна сегодня будет казаться больше обычной; 30 процентов — на сколько она будет ярче.
Луна своей формой повторяла очертания круглого окна у них в мансарде. Как будто стекло оторвалось от окна и улетело в небо. На улице Бланш-Ошеде-Моне не было ни души. Трепетали листвой липы на площади перед мэрией. На деревню словно пролился серебряный дождь.
Жак лежал рядом. Даже не поворачиваясь, Стефани поняла, что он не спит. Лежит и молча смотрит на нее. Мысль о близости с Жаком с каждым днем делалась ей все непереносимей. Жак не поменял ни одной из своих привычек. Они продолжали спать в одной постели, хотя он не делал попыток к ней прикоснуться.
Вчера они проговорили несколько часов.
Это был спокойный разговор.
Жак сказал, что он все понял и постарается все изменить.
Что именно изменить?
Стефани ни в чем его не упрекала. Разве можно упрекать человека в том, что он — это он, а не другой?
Жак сказал, что он станет другим.
Стать другим невозможно. И говорить об этом бессмысленно. Стефани приняла решение. Она от него уйдет.
Жак — человек разумный. Наверное, он рассчитывает, что своим смирением вселит в нее дух сомнения. Наверное, говорит себе: «Надо просто переждать грозу. Встать под зонтиком и спокойно ждать. Зонтик большой, его хватит на двоих. Вдруг Стефани ко мне вернется…»
Он ошибается.
Стефани долго смотрела на исчерченный «классиками» школьный двор, на стоящую в уголке беличью клетку… В ушах у нее звучали детские крики и смех.
Стефани назначила Лоренсу свидание завтра днем. Разумеется, не в деревне, не перед школой и не возле ручья. Подальше от любопытных глаз. На Крапивном острове. Том самом знаменитом островке, образованном слиянием Эпта и Сены, который приобрел Клод Моне. Художник держал там на приколе свою плавучую мастерскую. Красивое местечко. От деревни до него меньше километра. Чем больше она думала, тем крепче становилась ее уверенность, что встретиться на Крапивном острове — отличная идея. Лоренс оценит. У Лоренса потрясающее чутье на красоту. Не зря же в доме Моне он моментально понял, что «Девушка в белой шляпе» Огюста Ренуара — не копия, а подлинник. Разум твердил ему, что это невозможно, но он верил не разуму, а своим глазам. В доме Моне осталось много забытых картин. Ренуар, Писсарро, Сислей, Буден… Конечно, есть и неизвестные «Кувшинки». Господи, будь у них время, будь они свободны, с каким удовольствием Стефани показала бы их Лоренсу. Разделить с ним восхищение шедеврами живописи — что может быть лучше?

 

Жак выключил свет и повернулся на другой бок. Притворился, что спит. В лунном свете комната казалась волшебным гротом. Глаза Стефани наткнулись на лежащую на ночном столике книгу.
«Орельен».

 

Эта фраза не давала ей покоя. «Преступно мечтать, ждет виновного кара». Послание, обнаруженное на поздравительной открытке, найденной в кармане Жерома Морваля.
Преступно мечтать…
Слова, как будто специально обращенные к ней.
Преступно мечтать.
Тот, кто не знает следующих строф, кто не читал продолжения этого длинного стихотворения Арагона, озаглавленного «Нимфеи», ошибется, решив, что автор осуждает мечту. Ничего подобного!
Все обстоит ровно наоборот.
Разумеется, поэт имел в виду нечто прямо противоположное.
Она, беззвучно шевеля губами, стала читать стихи, которым учила деревенских детишек.
Преступно мечтать. Ждет виновного кара.
Мечтать о запретном мораль не велит.
Но вы у меня не отнимите дара.
Карайте! Я буду мечтать. Я — бандит.

Стефани вновь и вновь истово повторяла эти четыре строчки, словно молилась.
Мечтать о запретном мораль не велит…
Да, мечта — вне закона.
Да, Стефани нравится быть жестокой.
Нет, она не испытывает никаких угрызений совести.
Да, с точки зрения разума, ее мечта преступна.
Пусть завтра Лоренс Серенак сожмет ее в своих объятиях. Они будут заниматься любовью на Крапивном острове. И он увезет ее отсюда.
Завтра…
Назад: ДЕНЬ ОДИННАДЦАТЫЙ 23 мая 2010 года (Мельница «Шеневьер») ОЖЕСТОЧЕНИЕ
Дальше: ДЕНЬ ТРИНАДЦАТЫЙ 25 мая 2010 года (Дорога на Крапивный остров) РАЗВЯЗКА