Он очень долго не мог говорить о ней в прошедшем времени, сбиваясь на время настоящее: Оля говорит, Оля думает… Возможно, потому, что он так и не увидел ее мертвой? Она навсегда осталась для него живой. А еще она действительно была радостной и была его радостью, его светом, и это было самым главным. Не красота, не ум… да и особо красивой Ольга не была никогда. Миловидное кругловатое лицо, широко расставленные серые глаза, волосы не светлые и не темные… Рост средний, фигура со временем обещала расплыться, однако он не думал об этом. Потому что уже тогда понял: она – та единственная женщина, которая ему нужна. И неважно, какие у ее фигуры параметры или то, что зубы у нее не слишком белые и не совсем ровные. Главное – его Оля вся лучилась радостью и отдавала эту радость тоже радостно… Как она могла умереть? Нет, не так: как она посмела умереть?!
Годы и годы после ее смерти он искал и не находил: женщин было много, и женщин разных, – но радости, бескорыстной и детской, ни в одной из них уже не было. Ни одна не радовалась именно ему – ему самому, а не его успеху, его деньгам, подаркам, статусу. И никто, никто больше не расспрашивал его о детстве в Коростене – никто, кроме Ольги и этого писателишки, который видит в людях бог знает что и совсем не разбирается в жизни… Сказочник! От денег год назад отказался – немалых для него денег, между прочим, – а потребовал, чтобы он рассказал ему о том, кого тут убили. Выдумщик! Да и не было никакого убийства, как оказалось, человек сам умер, от сердечного приступа, – но этот, который детективы пишет, небось, возомнил себя Шерлоком Холмсом, расследование стал проводить! Вот и сейчас сидит, варежку разинул, глаза по семь копеек – а это, братиш, не твои придумки про богатырей каких-то мифических, это и есть жизнь настоящая! Ты ее не нюхал, в этом тебе как раз и повезло! Ты ее в своей норке с соседями с четырех сторон и мусоропроводом с пятой только придумывал, да в сериалах по телику смотрел – которые выдумывали такие же, как ты, – а он, Николай Николаевич Никитич, эту самую жизнь хлебал по полной! А ты пиши, пиши, у тебя это хорошо получается. Как у него самого – делать деньги. Которые можно копить, а лучше вкладывать в то, что совершенно бессмертно, чему нет цены, но что он сразу, сейчас же, безоговорочно и безропотно отдал бы, если бы это могло воскресить его Олю…
Долгие десять лет он прожил без родной души рядом – и сам, казалось, тоже лишился души. Не было у него после ее смерти ничего внутри, ничего не осталось, кроме расчетливости и пришедшего умения всех видеть насквозь… всех, кто навязывал ему свою дружбу, партнерство, кто подкладывал под него баб, пытаясь связать его, приручить, привязать… Нечем его уже было привязывать! После смерти Оли он стал одиночкой – родители, тесть были не в счет. Никого у него больше не было, да и не могло, наверное, быть… потому что Оля не уходила. Он понял: смерть на самом деле ничто. Если ты сам в нее не веришь. Не можешь поверить!
Только ей он рассказывал все: о своем детстве в захудалом городишке, из которого ему так хотелось выбраться; о том, как его выпороли за то, что он не делал, перед тем два часа уговаривая признаться и посулив, что, если признается, ему ничего не будет. Он устал от безнадежности ситуации и признался. А потом визжал от боли, унижения, обмана и вероломства и в свои жалкие семь поклялся сам себе страшной клятвой больше никогда такого над собой не допустить. Потому-то вытерпел и хруст ломаемых пальцев, и страшные удары под дых, когда, казалось, воздух, а вместе с ним и жизнь, уже никогда вновь не наполнят его… Он вынес бы, наверное, даже паяльник – но не признался бы в том, чего не делал. Просто не смог бы! Ни сделать, ни признаться!
Только ей он рассказывал все – да еще этому длинноволосому хлыщу с крысиным хвостиком на затылке и как бы модной небритостью. И еще он мог бы рассказать той – другой… последней… которую, кажется, тоже полюбил по-настоящему… но только он не мог разговаривать с ней сейчас. И этому, который жонглирует словами, будто фокусник, плетет из них разноцветные узоры, достает из ниоткуда, тоже почему-то может. Наверное, время такое подошло в его жизни: все сказать.
Однако этого он все же не расскажет, об этом он умолчит: как она, его Ольга, приходила к нему. Сначала почти каждую ночь, потом чуть реже… и они говорили, смеялись, даже ссорились… разве могут мертвые ссориться? Тем более смеяться так, как она! Мертвые ничего не могут… кроме как тянуть за собой. Она не тянула, нет. Наоборот, держала тут. Подсказывала. Гладила его по лицу своими теплыми руками, прижималась щекой, губами, всем телом… Он просыпался – и еще ощущал ее всю… всю! И знал, что на следующую ночь все повторится. Что она тут, рядом… и он ее любит. И она любит его. И значит, они живы. Оба. И он, и она.
Десять лет он не ходил на кладбище, на ее могилу. Потому что это было бы кощунством: ее ведь там не было! И он уже решил, что так будет всегда, до самого конца жизни. Ему стукнуло сорок, и вдруг наступил момент, когда он почувствовал, что стареет. Стареет стремительно – как будто не десять лет прошло, а четыре раза по десять! Он стал старым, усталым, циничным, перестал видеть в людях хорошее. Возможно, поэтому она стала приходить все реже, а затем наступил день, когда она к нему совсем не пришла. Или же просто теперь ей было с кем говорить там? Не считая брата, лишившего их обоих счастья выродка, убившего ее, у нее там родной души не было… Ему исполнилось сорок, когда умер тесть, ставший за эти годы его ближайшим другом. И вот он ушел к ней. Или же Оля перестала приходить вовсе не из-за его смерти, а потому что он впустил к себе в сердце другую? Соперницу. Совершенно не похожую на Ольгу. Другую: худую до костлявости, яркую, развратную, страстную, глупую, вертлявую, кудрявую, насмешливую… Черную, как цыганка. Постоянно горевшую и горячую и снаружи, и изнутри. Закружившую и приворожившую. Все рассчитывавшую и бесшабашную одновременно. Только взглянув на нее, он сразу понял, что она будет вертеть им, и изменять ему, и испортит ему жизнь, – но он уже ничего не мог поделать. Ему, с его небыстрой, как холодная речка Уж, коростенской кровью, нечего было противопоставить той, в которой были намешаны цыганская, еврейская, украинская и греческая. Он привез ее из Одессы, куда его занесло по делам, – наверное, только в этом городе и можно было найти такую женщину… совсем, совсем не в его вкусе! Да, Инна с ее острыми коленками, горбатым носом и грубыми лошадиными волосами была совсем не в его вкусе – как и та, что завладела его сердцем сейчас. Да, как и эта, что сейчас! Абсолютно не такая, какой… какой должна быть? Какой он хотел, чтобы она была? Второй Оленькой? Но в мире больше не было Оленьки – ни в этом, ни в том! Он ее потерял – потерял безвозвратно, безвременно, потерял даже не единожды… Или окончательно она ушла, просто устав ждать… ждать чего?..
Впервые он будто очнулся, повернул обратно, стал спиной к грани, отделявшей живых от мертвых; он ужаснулся своему образу жизни, своим одиноким сумасшедшим ночам, которые проводил, ожидая покойницу, и лишь одну ее… остальные были не в счет. И как он только не спятил! Да и сколько можно было жить одному?
Он привез ее с собой – ту, которая первой из всех других осталась рядом с ним до утра, и проснулась вместе с ним, и стала его женщиной… несомненно, его женщиной! Как будто кто-то шепнул это ему в ухо… одобрил и разрешил. Она?.. Или они?.. Потому что в тот самый день, когда Инна осталась с ним в его номере, в тот день, когда он, повинуясь неизвестно какому толчку, вошел в первый попавшийся ювелирный магазин и, полуослепленный южным солнцем, страстью и нетерпением, купил первое попавшееся кольцо, – в этот день умер от внезапного инфаркта тесть. И оставил почти все ему. Не двум племянникам-работягам – автослесарю и виртуозу-сварщику, – а ему: почти чужому и одновременно самому родному, одной крови… другой крови. Олиной, мгновенно свернувшейся от смертельного яда, или его, вздувающейся кровавыми пузырями на губах, когда он из последних сил шептал: «Ищите, кому выгодно! Ищите…»
Племянники получили достаточно, чтобы купить по квартире, по машине, по шубе жене… а о большем они и не мечтали – ну, разве что в недосягаемую Турцию слетать или там в Египет на недельку, один раз, чтобы потом показывать фотографии в альбоме: вот он, а вот пирамиды, а вот верблюд или там турок возле прилавка с золотыми цепочками толщиной в палец, – это они на дядькино наследство тоже вполне могли себе позволить.
Сначала он даже переживал, а потом понял всю мудрость покойного тестя: и что бы они делали с этими немереными миллионами, те, кто не был назначен для такой жизни? У кого были золотые руки, но со скрипом шевелились мозги? Все бы пошло прахом – и скорее рано, чем поздно. Он принял наследство, письмо тестя и небольшой пакет.
«Я купил его в подарок к годовщине вашей свадьбы, – писал тесть. – Перстень старинный, возможно, и подлинный. Камень уж точно подлинный, носил к ювелиру. Думал, будет с намеком, что встретите вместе и рубиновую свадьбу, не только самую первую. Ты мою Оленьку любил и любишь, и ты, Николай, мне родней родных. От денег не отказывайся, племяшкам я оставил разумно, остальное – тебе. И еще: женись. Не всем везет так, как мне с тобой, а то и оставить нажитое будет некому. В конце жизни это хорошо понимаешь. Когда-то я мечтал, что у вас будет дочка, назвали бы ее Николь – Николай и Ольга… Женись, Коля, а с подарком моим теперь делай что хочешь: хочешь – вынь камень, переделай, хочешь – продай, но я хотел бы, чтобы ты его хранил. Как память обо мне и об Оленьке…»
Случись это несколькими месяцами раньше, он бы заплакал, читая «…назвали бы ее Николь – Николай и Ольга…». Непременно заплакал бы… и Оля пришла бы к нему, и стала бы его утешать, и села бы рядом, и прижалась бы к нему…
Однако теперь у него уже была Инна.
Он положил прощальное письмо тестя на стол и открыл коробку. Перстень, явно старый и не очень красивый, показался ему грубоватым, но камень действительно был великолепен. Огромный, кроваво-красный, со звездой внутри, он магнетически притягивал взгляд и не то обещал что-то, не то от чего-то предостерегал…
Он осторожно достал перстень, примерил на собственный палец. Кольцо, казалось, мгновенно приросло к нему, хотя и выглядело чужеродным, из другого времени. Или из другого мира?
Да, он прав – тот, кто оставил ему и капитал, и кольцо. Он женится и родит ребенка – может быть, даже не одного. Чтобы было кому потом все оставить: деньги… мысли… жизнь? Да, и жизнь: жизнь как подарок, как образ существования, как продолжение его самого, в конце концов!
Перстень на его руке светил ровным и пристальным светом зрачка посередине, словно тоже примеривался к нему, пытался понять, каков новый хозяин. И словно ободрял, и одобрял, и подталкивал, и понукал… И он, кажется, понял к чему. К продолжению рода. К тому, что совершенно бессмертно.