Книга: О героическом энтузиазме
Назад: Диалог второй. Собеседники: Тансилло и Чикада
Дальше: Диалог четвертый. Собеседники: Тансилло и Чикада

Диалог третий

Собеседники: Тансилло и Чикада

Т а н с и л л о. Утверждают, и так оно и есть в действительности, что существует несколько видов энтузиастов, которые все сводятся к двум родам, соответственно тому, что одни показывают только слепоту, глупость и неразумный порыв, похожий на бессмысленную дикость, тогда как другие пребывают в некоей божественной отрешенности, благодаря чему кое-кто из них действительно становится лучше обыкновенных людей. Они тоже бывают двух видов. Одни, являясь местопребыванием богов или божественных духов, говорят и действуют удивительным образом, несмотря на то, что ни сами они, ни другие люди не понимают причины этого. Обыкновенно они побуждаются к этому, будучи прежде недисциплинированными и невежественными; в них, лишенных собственного духа и сознания, входит, словно в пустую комнату, божественное сознание и дух. Последний меньше может иметь места и проявить себя у тех, кто полон собственным разумом и сознанием: ведь божественный дух иногда хочет, чтобы мир определенно знал, что если эти люди говорят не по собственному усердию и опыту (а это очевидно), то, следовательно, они говорят и действуют по высшему разумению; оттого-то большинство людей заслуженно питает к подобным существам великое удивление и веру. Другие, будучи опытны и искусны в созерцаниях и имея прирожденный светлый и сознающий дух, по внутреннему побуждению и природному порыву, возбуждаемому любовью к божеству, к справедливости, к истине, к славе, огнем желания и веянием целеустремления обостряют в себе чувство, и в страданиях своей мыслительной способности зажигают свет разума, и с ним идут дальше обычного. И в итоге такие люди говорят и действуют уже не как сосуды и орудия, но как главные мастера и деятели.

Ч и к а д а. Какую же из этих двух разновидностей считаете вы лучшей?

Т а н с и л л о. У первых больше достоинств, власти и действенности внутри, потому что в них пребывает божественность; вторые – сами по себе более достойны, более сильны и действенны и сами по себе божественны. У первых достоинство осла, везущего святое причастие; у вторых – достоинство священного предмета. В первых ценится и видно в действии божество, и это вызывает удивление, обожание и повиновение; во вторых уважается и видно превосходство собственной человечности.

Но вернемся к нашей теме. Энтузиазм, о котором мы рассуждаем в этих высказываниях и который мы видим в действии, – это не забвение, но припоминание; не невнимание к самим себе, но любовь и мечты о прекрасном и хорошем, при помощи которых мы преобразовываем себя и получаем возможность стать совершеннее и уподобиться им. Это – не воспарение под властью законов недостойного рока в тенетах звериных страстей, но разумный порыв, идущий вслед за умственным восприятием хорошего и красивого и знающий, к чему следовало бы приспособляться в наслаждении; таким образом, от этого благородства и света вспыхивает он сам и облекается в то высокое качество и свойство, благодаря которым представляется знаменитым и достойным. Он становится богом от умственного прикосновения к этому божественному объекту, и, во-вторых, его мысль занята только божественными вещами, и он выказывает нечувствительность и бесстрастие в делах, которые обычно больше всего воспринимаются чувствами и больше всего волнуют людей; потому-то он ничего не боится и из любви к божественному презирает другие удовольствия и совсем не думает о жизни. Это – не ярость темной желчи, которая, не раздумывая, не рассуждая, пренебрегая осторожностью, заставляет его блуждать по воле случайностей в порывах хаоса бури, наподобие тех, которые, преступив известные законы божественной Немезиды, осуждены на истребление фуриями и потому взволнованы диссонансом как телесным в виде соблазнов, разрушений и болезней, так и духовным в виде нарушения гармонии сил познавания и желания. Напротив, это – огонь, зажженный в душе солнцем ума, и божественный порыв, расправляющий его крылья. Поэтому, все более и более приближаясь к солнцу ума, отбрасывая ржавчину человеческих забот, он становится чистопробным золотом, обретает чувство божественной и внутренней гармонии, согласовывает свои мысли и деяния с симметрией закона, заложенного во всех вещах. Не как опьяненный чашей Цирцеи идет он, продираясь сквозь чащи и наталкиваясь то тут, то там на рвы, то на одни, то на другие камни; и не как блуждающий Протей, меняющий один облик на другой и никогда не находящий места, способа и вещества, чтобы остановиться и закрепиться. Но, не теряя закала и гармонии, он одерживает победу и господствует над ужасными чудищами, и при помощи того самого, что вело к падению, он легко возвращается к согласию с теми внутренними инстинктами, которые, как девять муз, пляшут и поют вокруг сияния всемирного Аполлона; и под покровом чувственных образов и материальных вещей он идет, разумея божественные установления и советы. Правда, иногда доверчиво идя следом за своим проводником, Амуром, являющимся его двойником, он порой видит, что его усилия обмануты встречающимися препятствиями, когда, больной и неистовый, он бросает в пропасть любовь к тому, чего не может понять, и, смущенный неисчерпаемостью божества, опускает иногда руки; однако вслед за тем он возвращается вспять, чтобы волею принудить себя к тому, чего не мог достичь умом. Правда также и то, что обычно он, прогуливаясь, влечется то к одной, то к другой форме своего двойника Амура, поскольку главный урок, который дает ему Амур, состоит в том, чтобы он созерцал божественную красоту в ее тени (когда не может созерцать ее в зеркале) и, как женихи Пенелопы, поддерживал бы отношения со служанками, когда ему не удастся разговаривать с хозяйкой. Таким образом, в заключение вы можете из сказанного понять, каков этот Энтузиаст, образ которого предстанет перед вами из следующих строк:

[12]
 

Когда летит на пламя мотылек,

Он о своем конце не помышляет;

Когда олень от жажды изнемог,

Спеша к ручью, он о стреле не знает;

 

 

Когда сквозь лес бредет единорог,

Петли аркана он не примечает;

Я ж в лес, к ручью, в огонь себя стремлю,

Хоть вижу пламя, стрелы и петлю.

 

 

Но если мне желанны язвы мук,

Тогда зачем огонь так едок ранам?

Зачем порывы стянуты арканом?

 

 

Зачем меня так остро жалит лук?

Зачем везде мне в сердце, в душу, в разум

Костры, арканы, стрелы метят разом?

 

Здесь показано, что любовь Энтузиаста, – это не любовь бабочки, оленя и единорога, которые убежали бы, если б обладали знанием того, каковы ожидающие их огонь, стрела и аркан, но которые лишь чувствуют потребность в удовольствии; между тем как Энтузиастом руководит самая чуткая и дальнозоркая страсть, которая заставляет его больше любить этот огонь, чем иную прохладу, и больше любить эту муку, чем какую-либо радость, и больше любить эти узы, чем иную свободу. Ибо это зло не есть абсолютное зло и ложь, но в известной мере оно может посчитаться добром сообразно тому или иному взгляду; так, старый Сатурн в пожирании собственных детей видел закуску. Ведь это зло, с точки зрения вечности в абсолютном смысле, может почитаться добром или тем, что ведет к нему, поскольку этот огонь есть горячее желание божественных дел, эти стрелы суть впечатление от лучей красоты высшего света; эти оковы – только виды истины, которые соединяют нашу мысль с первоистиной, равно как и виды блага, которые соединяют и связывают ее с первым и высочайшим благом. К этой мысли я был близок, когда писал:

[13]
 

Так чист костер, зажженный красотою,

Так нежны путы, вяжущие честь,

Что боль и рабство мне отрадно несть,

И ветер воли не манит мечтою.

 

 

Я цел в огне и плотью и душою,

Узлы силков готов я превознестъ,

Не страшен страх, в мученьях сладость

есть,

Аркан мне мил, и радуюсь я зною.

 

 

Так дорог мне костер, что жжет меня,

Так хороши силков моих плетенья,

Что эта мысль сильней, чем все

стремленья!

 

 

Для сердца нет прелестнее огня,

Изящных уз желанье рвать не смеет,

Так прочь же, тень! И пусть мой пепел

тлеет!

 

Всякая любовь (если она героическая, а не чисто животная, именуемая физической и подчиненная полу, как орудию природы) имеет объектом божество, стремится к божественной красоте, которая прежде всего приобщается к душам и расцветает в них, а затем от них, или, лучше сказать, через них сообщается телам; поэтому-то благородная страсть любит тело или телесную красоту, так как последняя есть выявление красоты духа. И даже то, что вызывает во мне любовь к телу, есть некоторая духовность, видимая в нем и называемая нами красотой; и состоит она не в больших или меньших размерах, не в определенных цветах и формах, но в некоей гармонии и согласности членов и красок. Это показывает известное, доступное чувствам, родство тела с духом у более острых и проницательных умов. Отсюда вытекает, что они легче и сильнее влюбляются, равно как легче перестают любить, и более сильно презирают, с той легкостью и с той напряженностью, которые могли бы быть в переменах у духа грубого; это и обнаруживает себя в некоторых движениях и в выраженных намерениях; таким образом, эта грубость передается от души к телу и заставляет его проявляться на тот же лад, как проявляется и прекрасное. Значит, красота тела обладает силой воспламенять, но отнюдь не связывать, она делает так, что любимый не в силах убежать, если не поможет милосердие, которого просят у духа честь, равно как благодарность, вежливость, нежность. Вот почему огонь костра, который охватывает меня, я назвал красивым, чистым, равно как нежными, благородными назвал узы, которые связывают меня.

Ч и к а д а. Не всегда следует так думать, Тансилло; иной раз, хотя мы и проявляем порочность духа, все же мы не перестаем быть воспламененными и связанными им; таким образом, хотя разум и видит зло и предосудительность подобной любви, он все же не в силах отбросить беспорядочное влечение. В таком именно состоянии был Ноланец, когда писал:

[14]
 

Увы, увы! Неистовая кровь

Приказывает мне считать опорой

Ту муку неизбывную, которой

Как счастием дарит меня любовь.

 

 

Душа моя! Иль ты забыла время,

Когда иным речам внимала ты?

Зачем же ныне тирании бремя,

Держащее в оковах маяты,

 

 

Я больше, чем стремленье к воле, славлю?

Довольно! Я свой парус ветру ставлю,

Дабы, презрев и гавань и лазурь,

В желанную нестись опасность бурь.

 

Т а н с и л л о. Это происходит, когда и то и другое душевное состояние ущербно и окрашено как бы одной краской, поскольку любовь возбуждается, горит и утверждается в силу соответствия. Таким образом, ущербные люди легко добиваются согласованных действий в общей своей ущербности. Пользуюсь случаем добавить еще то, что знаю по опыту: хотя душа раскрывает пороки, ненавистные мне, как, например, грязную скупость, подлейшую бездонную жадность, как у Данаид, неблагодарность за полученные милости и одолжения, любовь к лицам, во всех отношениях низким (из числа этих пороков более всего мне противен последний, потому что лишает надежды любящего, если он становится или уже стал более достойным и более приемлемым для любви), тем не менее не было случая, чтобы я не горел любовью к телесной красоте. Впрочем, любил я ее без благого стремления, поскольку от этого я испытывал не больше печали, чем чувствовал радость от ее немилости и нерасположения.

Ч и к а д а. Все же очень точно и уместно различие, которое делают между любовью и тяготеньем к добру.

Т а н с и л л о. Правильно, потому что мы желаем добра многим, то есть хотим, чтоб они были умными и справедливыми; однако мы не любим их, поскольку они несправедливы и невежественны; точно так же мы любим многих, потому что они красивы, но не желаем им добра, так как они его не заслуживают. И среди прочего, ценимого любящим, среди того, что не заслужено, первое, это – быть любимым; и хотя он не может воздержаться от любви, тем не менее его огорчает это и он выказывает свое сожаление, как выражено выше:

 

Увы, увы! Неистовая кровь

Приказывает мне считать опорой

Ту муку неизбывную.

 

В противоположном состоянии я бывал либо из-за другого, схожего телесного объекта, либо из-за воистину божественного субъекта, – об этом я и писал:

[15]
 

Хоть тяжкой мукой ты меня томила,

Любовь, тебе я славу воздаю,

За то, что ты мне сердце полонила,

Проникнув через раны в грудь мою,

 

 

Чтоб показать, как чудотворна сила

В том божестве, кому хвалу пою.

Пусть для толпы мой жребий непригляден,

Надеждой нищ, а вожделеньем жаден,

 

 

Ты помогай мне в подвиге моем!

И если даже цель недостижима,

Иль второпях душа несется мимо,

 

 

Я счастлив тем, что мчит ее подъем,

Что ввысь всегда меня ты устремляешь

И из числа презренных отделяешь.

 

Любовь пишущего здесь в самом деле героическая и божественная, и в качестве таковой мне хочется понять ее, хотя он и признает, что из-за нее подвержен многим мукам; ведь всякий любящий, разъединенный и отделенный от любимой (с которой, поскольку он соединен страстью, постольку хотел бы быть соединенным в действительности), пребывает в горе и в печали; он мучается и волнуется не потому, что любит (если только чувствует себя охваченным достойнейшей и благороднейшей любовью), но потому, что лишен удовлетворения, которое получил бы, если бы соединился с целью своего стремления. Печалится он не из-за желания, которое поддерживает в нем жизнь, но из-за тяжести усилия, мучающего его. Потому-то некоторые в силу этой представляющейся злою судьбы считают его в таком положении несчастным, как осужденного на подобную муку; но сам он из-за этого не перестает признавать свою обязанность в отношении Амура и продолжает воздавать ему почет, потому что тот показал очам его ума вид умопостигаемого, при помощи которого в этой земной жизни, в этой телесной темнице, в подчиненности этим нервам и в одерживаемости этими костями ему дана возможность созерцать божество более возвышенно, чем если бы были открыты другие виды и подобия божества.

Ч и к а д а. Следовательно, божественный и живой объект, о котором он говорит, есть более высокий вид умопостигаемого, чем он мог бы получить по своему представлению о божестве, а отнюдь не какая-нибудь телесная красота, которая затемнила бы его мысль, как это бывает, когда она явлена поверхностным чувством.

Т а н с и л л о. Правильно, потому что никакая чувственная вещь, ни виды ее не может подняться до подобного достоинства.

Ч и к а д а. Каким же образом этот вид – божество – выявляется при помощи объекта, если, как мне представляется, истинный объект и есть само божество?

Т а н с и л л о. Именно там-то и находится искомый объект, последний и совершеннейший, а не в этом состоянии, где можно лицезреть бога лишь по тени и по отражению в зеркале, в силу чего он может быть лишь некоторым подобием объекта – не той телесной красоты и превосходства, которые могут быть образованы и приобретены силою чувства, но той, какая может быть образована в уме силою мысли. Тот, кто находится в подобном состоянии, теряет всякого рода любовь и уважение – как чувственные, так и умопостигаемые, потому что такое соединение с помянутым светочем делается само этим светочем и, следовательно, делается само богом. Ведь оно сосредоточивает в себе божество, пребывая в боге с помощью того намерения, которым оно проникает в божество (в меру возможности), и так как бог пребывает в нем, поскольку, проникнув и приобщившись к нему (в меру возможности), принимаешь и понимаешь его в этом приобщении. А этим видом и подобием питается человеческий ум из этого более низкого мира, но не без того, чтобы ему не было дано созерцать более чистыми очами красоту божества. Так бывает с тем, кто занят каким-либо прекраснейшим и изукрашенным зданием и, рассматривая в нем одно за другим, любуется; он чувствует удовлетворение, питается благородным удивлением; но если затем он видит, что пришел господин этих творений, наделенный несравнимо большей красотой, то рассматривавший покидает всякую заботу и мысль об этом здании и весь отдается созерцанию того господина. Вот, значит, какова разница между этим состоянием, где мы видим божественную красоту в умопостигаемых видах, извлеченных нами из следствий, деяний, искусных обработок, теней и подобий ее, и между другим состоянием, где нам дано рассматривать ее в ее собственном присутствии.

Поэтому он и говорит далее: Ты помогай мне в подвиге моем, потому что (как отмечают пифагорейцы) душа обращается и движется около бога, подобно телу – вокруг души.

Ч и к а д а. Итак, тело не есть местопребывание души?

Т а н с и л л о. Нет, потому что душа находится в теле не локально, но как внутренне присущая форма и внешне присущий формо-образователь, то есть как то, что образует члены тела и формирует его состав изнутри и извне. Так что тело есть в душе, душа есть в мысли, мысль есть или бог, или в боге, как говорит Плотин; подобно тому как, по сущности своей, душа есть в боге, который и есть ее жизнь, так, при помощи умственной деятельности и последующей воли после такого действия, душа соотносится к его свету и блаженному объекту. Таким образом, эта страсть героического энтузиазма достойно вкушает от столь высокого занятия, однако не потому, что объект бесконечен даже в самом простом акте, а наша познавательная потенция может воспринять бесконечное только в слове, или в некотором способе высказывания, так сказать, в некотором потенциальном или выраженном рассуждении; она является как бы тем, что идет вслед за бесконечной волной, чтобы конституировать себе цель (un fine) там, где нет конца.

Ч и к а д а. Это и составляет ее достоинство, потому что последняя цель не должна иметь конца, именно в силу того она последняя цель. Значит, она бесконечна в намерении, в совершенстве, в существе и в любом ином способе быть концом.

Т а н с и л л о. Ты говоришь правильно. Но в сей жизни эта пища такого рода, что больше разжигает, чем может утолить желание; это хорошо показывает божественный поэт, сказавший: Устала душа, жаждущая бога живого, и в другом месте: Ослабли глаза мои, взирающие на небеса. Поэтому и сказано в сонете:

 

И если даже цель недостижима

Иль второпях душа несется мимо,

Я счастлив тем, что мчит ее подъем,

 

а это означает, что душа постольку утешается и обретает всю славу, какую может получить в таком состоянии, поскольку она является участницей того последнего восторга человека, в котором человек этого состояния, как мы видим, находится теперь.

Ч и к а д а. Мне кажется, что перипатетики (как объясняет Аверроэс) понимают это именно так, когда говорят, что высочайшее счастье человека состоит в совершенствовании посредством умозрительного знания.

Т а н с и л л о. Да, это так; это сказано очень хорошо, потому что в том состоянии, в каком мы находимся, мы не можем ни желать, ни получить большего совершенства, чем то, в каком пребываем, когда наш интеллект, используя некое благородное умопостигаемое качество, соединен или с отдельной субстанцией, как говорят перипатетики, или с божественной мыслью, как выражаются свойственным им способом платоники.

Теперь можно рассуждать о душе или о человеке в другом состоянии и модусе бытия, который может быть найден или предположен.

Ч и к а д а. Но какое совершенство или удовлетворение может найти человек в том познании, которое несовершенно?

Т а н с и л л о. Оно никогда не будет совершенным в той степени, чтобы высочайший объект мог быть познан, но лишь постольку, поскольку наш интеллект способен к познаванию; для этого достаточно, чтобы божественная красота представилась ему в том и в ином состоянии, соответственно тому, как расширился горизонт его зрения.

Ч и к а д а. Но не все могут достигнуть того, чего могут достигнуть один-два человека.

Т а н с и л л о. Достаточно, чтобы стремились все; достаточно, чтобы всякий делал это в меру своих возможностей, потому что героический дух довольствуется скорее достойным падением или честной неудачей в том высоком предприятии, в котором выражается благородство его духа, чем успехом и совершенством в делах менее благородных и низких.

Ч и к а д а. Нет сомнения, что лучше достойная и героическая смерть, чем недостойный и подлый триумф.

Т а н с и л л о. В связи с этим я и написал следующий сонет:

[16]
 

Когда свободно крылья я расправил,

Тем выше понесло меня волной,

Чем шире веял ветер надо мной;

Так дол презрев, я ввысь полет направил.

 

 

Дедалов сын себя не обесславил

Паденьем; мчусь я той же вышиной!

Пускай паду, как он: конец иной

Не нужен мне, – не я ль отвагу славил?

 

 

Но голос сердца слышу в вышине;

«Куда, безумец, мчимся мы? Дерзанъе

Нам принесет в расплату лишь

страданье…»

 

 

А я: «С небес не страшно падать мне!

Лечу сквозь тучи и умру спокойно,

Раз смертью рок венчает путь

достойный…»

 

Ч и к а д а. Я понимаю, когда вы говорите: Я счастлив тем, что ввысь меня ты устремляешь, но не понимаю, когда говорите: и из числа презренных отделяешь, – разве только вы разумеете под этим выход из платонических пещер и отход от условий глупой и низкой толпы, считая, что пользующиеся таким воззрением не могут быть многочисленны.

Т а н с и л л о. Вы толкуете это очень хорошо. Кроме того, в числе презренных можно

понимать тело и чувственное познание, от которого необходимо подняться и освободиться тому, кто хочет соединиться с природой противоположного порядка.

Ч и к а д а. Платоники говорят о двух родах связей, которыми душа прикреплена к телу. Один есть некий живительный акт, который нисходит, как луч, от души в тело; другой есть некое жизненное качество, которое возникает в теле от этого действия. Эта благороднейшая движущая величина, то есть душа, – как, по вашему мнению, может она быть отделенной от неблагородной величины, каковой является тело?

Т а н с и л л о. Конечно, на такой лад этого понять нельзя; но соответственно тому пониманию, что силы, не впитанные и не плененные лоном материи и порой точно усыпленные и опьяненные, как бы еще заняты образованием материи и оживлением тела; иной раз, словно пробудившись и вспомнив о себе самих, и вновь признавши свое начало и род, они обращаются к более высоким вещам и силятся подняться к умопостигаемому миру, как к своему прирожденному местопребыванию; иной раз такие силы, из-за обращения к вещам более низким, перебрасываются в судьбы рода человеческого. Эти два движения показаны в двух видах метаморфоз, выраженных в следующем стихотворении:

[17]
 

Тот бог, что мир громами сотрясает,

К Данае сходит золотым дождем.

Он Леду видом лебедя прельщает,

Он Мнемозину ловит пастухом.

 

 

Драконом Прозерпину обнимает,

А сестрам Кадма предстает быком.

Мой путь иной: едва лишь мысль взлетает,

Из твари становлюсь я божеством.

 

 

Сатурн был лошаком, Нептун

дельфином,

Лозою – Вакх, а бог богов – павлином,

Был вороном пресветлый Аполлон,

 

 

Был в пастуха Меркурий превращен,

А у меня – обратная дорога:

Меня Любовь преображает в бога!

 

В природе существует революция и круговорот, в которых при помощи совершенства и содействия других сил высшие вещи, падая, переходят в низшие, а низшие вещи в силу собственного превосходства и счастья, поднимаясь, делаются высшими. Между тем пифагорейцы и платоники считают, что душе свойственно в некоторые времена не только по самопроизвольному желанию обращаться к постижению природы, но и еще по необходимости внутреннего закона, предписанного и отмеченного фатальным велением, идти к нахождению собственной справедливо предопределенной участи. И они говорят, что души не столько по некоему определению и собственному желанию, как мятежники, отклоняются от божества, сколько влекутся в определенной последовательности, охваченные страстью, к материи; поэтому не по свободному намерению, но по некоторой таинственной последовательности они идут к падению. Это-то и есть склонность, которая ведет их к продолжению рода, как к некоему меньшему благу. (Меньшему благу, говорю я, поскольку продолжение рода принадлежит к частной природе, а не к всеобщей природе, в которой ничего не происходит без наилучшей цели, которая располагает все сообразно справедливости.) Проходя через это состояние, продолжения рода (путем превращений, которые следуют, чередуясь), души снова возвращаются к высшим одеяниям.

Ч и к а д а. Так считают те, кто полагает, что души движутся необходимостью судьбы и что у них нет собственного решения, которое фактически вело бы их?

Т а н с и л л о. Необходимость, судьба, природа, решение, воля в вещах, организованных справедливо и без ошибок, – все они сливаются воедино. Кроме того, как сообщает Плотин, иные считают, что некоторые души могут избегнуть наличествующего в них зла, если, прежде чем у них образуется телесное одеяние, они, зная об опасности, начинают мыслить. Потому что мысль поднимает их до самых возвышенных вещей так же, как воображение опускает их до низких вещей; мысль удерживает их в устойчивом и неизменном состоянии так же, как воображение – в движении и непостоянстве; мысль всегда представляет себе единство, тогда как воображение всегда блуждает, представляя себе всевозможные образы. А между обоими находится способность к здравомыслию, которое составлено из всего в качестве свойства, где совпадает единое со многим, неизменное – с меняющимся, движение – с покоем, низшее – с высшим.

Вот это-то превращение и перемена изображены в круге метаморфоз, где в значительной части восседает человек, в глубине лежит зверь, слева спускается получеловек-полузверь, а справа поднимается полузверь-получеловек. Это превращение выявляет себя там, где Юпитер, соответственно различию страстей и их склонностям к низшим вещам, облекается в разные образы, принимая формы зверя; таким-то образом некоторые боги переселяются в формы низкие и чуждые. И наоборот, движимые чувством собственного благородства, они вновь принимают собственную и божественную форму, равно как и героический энтузиаст, который, поднимаясь при помощи восприятия вида божественной красоты и доброты на крыльях ума и сознательной воли, возвышается до божества, покидая форму более низкого существа. Поэтому и сказано, что из субъекта более низкого я делаюсь богом, меня любовь преображает в бога из низшей вещи.



Конец третьего диалога

Назад: Диалог второй. Собеседники: Тансилло и Чикада
Дальше: Диалог четвертый. Собеседники: Тансилло и Чикада