Книга: Моральные размышления. О старости, о дружбе, об обязанностях
Назад: Влюбленный в бессмертие: Цицерон как моральный философ
Дальше: О дружбе

Моральные размышления

О старости

(Катон Старший)

[Первая четверть 44 г.]

 

(I, 1)Тит мой, если тебе помогу и уменьшу заботу —

Ту, что мучит тебя и сжигает, запав тебе в сердце,

Как ты меня наградишь?

 

Ведь мне дозволено обратиться к тебе, Аттик, с теми же стихами, с какими к Фламинину обращается

 

Тот человек, что был небогат, но верности полон.

 

Впрочем, я хорошо знаю, что ты не станешь, подобно Фламинину,

 

Так терзать себя, Тит, и денно и нощно заботой.

 

Ведь я знаю твою умеренность и уравновешенность, а то, что ты привез из Афин не только прозвание свое, но и просвещенность и дальновидность, хорошо понимаю. И все-таки я подозреваю, что тебя иногда чересчур сильно волнуют те же обстоятельства, какие волнуют и меня самого, но найти утешение от них довольно трудно, и это надо отложить на другое время.

Но теперь мне захотелось написать тебе кое-что о старости. (2) Ведь общее бремя наше – старость, уже либо надвигающуюся на нас, либо, во всяком случае, приближающуюся к нам, я хочу облегчить тебе, да и самому себе. Впрочем, я твердо знаю, что бремя это, как и все остальное, ты несешь и будешь нести спокойно и мудро. И вот, когда я думал написать кое-что о старости, то именно ты представлялся мне достойным этого дара, которым мы оба могли бы пользоваться сообща. Для меня лично создание этой книги было столь приятным, что оно не только сняло с меня все тяготы старости, но даже сделало ее тихой и приятной. Следовательно, нам никогда не восхвалить достаточно достойно философию, повинуясь которой человек может в любом возрасте жить без тягот.

(3) О других вопросах я говорил уже немало и буду говорить еще не раз; но в этой книге, которую я тебе посылаю, речь идет о старости, причем всю беседу я веду не от лица Тифона, как поступил Аристон Кеосский (ведь сказание едва ли показалось бы кому-нибудь убедительным), а от лица старика Марка Катона, чтобы придать своей речи бо́льшую убедительность. Рядом с ним я изображаю Лелия и Сципиона, удивляющимися тому, что Катон переносит старость так легко, а его – отвечающим им. Если покажется, что он рассуждает более учено, чем обыкновенно рассуждал в своих книгах, то припиши это влиянию греческой литературы, которую он, как известно, в старости усердно изучал. Но к чему много слов? Ведь речь самого́ Катона разъяснит тебе все то, что я думаю о старости.

(II, 4) Сципион. – Вместе с присутствующим здесь Гаем Лелием я очень часто изумляюсь, Марк Катон, как твоей выдающейся и достигающей совершенства мудрости, так особенно тому, что я ни разу не почувствовал, что тебе тяжка старость, которая большинству стариков столь ненавистна, что они утверждают, что несут на себе бремя тяжелее Этны.

Катон. – Вы, Сципион и Лелий, мне кажется, изумляетесь не особенно трудному делу. Тем людям, у которых у самих нет ничего, что позволяло бы им жить хорошо и счастливо, тяжек любой возраст; но тем, кто ищет всех благ в само́м себе, не может показаться злом ничто основанное на неизбежном законе природы, а в этом отношении на первом месте стоит старость. Достигнуть ее желают все, а достигнув, ее же винят. Такова непоследовательность и бестолковость неразумия! Старость, говорят они, подкрадывается быстрее, чем они думали. Прежде всего, кто заставлял их думать неверно? И право, как может старость подкрасться к молодости быстрее, чем молодость – к отрочеству? Затем, каким образом старость могла бы быть на восьмисотом году жизни менее тяжкой, чем на восьмидесятом? Ибо, когда годы уже истекли, то – какими бы долгими они ни были – неразумной старости не облегчить никаким утешением. (5) И вот, если вы склонны изумляться моей мудрости, – о, если бы она была достойна вашего мнения и моего прозвания! – то я мудр в том, что следую природе, наилучшей руководительнице, как бы божеству, и повинуюсь ей; ведь трудно поверить, чтобы она, разграничив прочие части жизни, могла, словно она – неискусный поэт, пренебречь последним действием. Ведь что-то должно прийти к концу и, подобно ягодам на кустах и земным плодам, вовремя созрев, увянуть и быть готовым упасть. Мудрому надо терпеть это спокойно. И право, разве это сопротивление природе не похоже на борьбу гигантов с богами?

(6) Лелий. – Но все-таки, – говорю это и от имени Сципиона, – так как мы надеемся и, несомненно, хотим дожить до старости, то нам будет очень по сердцу, если ты, Катон, заблаговременно нас научишь, как нам будет легче всего нести все увеличивающееся бремя лет.

Катон. – Да, я сделаю это, Лелий, тем более что, как ты говоришь, это будет по сердцу вам обоим.

Лелий. – Конечно, мы хотим этого, если только тебе, Катон, не будет в тягость взглянуть на то, чего ты достиг, пройдя, так сказать, длинный путь, вступить на который предстоит и нам.

(III, 7) Катон. – Сделаю это как смогу, Лелий! Ведь я часто слышал жалобы своих ровесников (равные с равными, по старинной пословице, очень легко сходятся); так, консуляры Гай Салинатор и Спурий Альбин, можно сказать, мои однолетки, не раз оплакивали и то, что они лишены плотских наслаждений, без которых для них жизнь не в жизнь, и то, что ими пренебрегают те, от кого они привыкли видеть уважение; мне казалось, что они жаловались не на то, на что следовало жаловаться; ибо если бы это происходило по вине старости, то это же постигло бы и меня и всех других людей преклонного возраста; между тем я знаю многих, кто на старость не сетует, освобождением от оков страстей не тяготится и от пренебрежения со стороны родных не страдает. Нет, причина всех подобных сетований – в нравах, а не в возрасте; у стариков сдержанных, уживчивых и добрых старость проходит терпимо, а заносчивый и неуживчивый нрав тягостен во всяком возрасте.

(8) Лелий. – Это верно, Катон! Но, быть может, кто-нибудь мог бы сказать, что тебе, ввиду твоего могущества, богатства и высокого положения, старость кажется более сносной, но что это не может быть уделом многих.

Катон. – Это, конечно, имеет некоторое значение, Лелий, но далеко не в этом дело. Так, Фемистокл, говорят, в жарком споре с неким серифинянином, когда тот сказал, что Фемистокл достиг блестящего положения благодаря славе своего отечества, а не своей, ответил ему: «Ни я, клянусь Геркулесом, будь я серифинянином, ни ты, будь ты афинянином, не прославились бы никогда». Это же можно сказать и о старости: с одной стороны, при величайшей бедности, старость даже для мудрого быть легкой не может; с другой стороны, для человека, лишенного мудрости, она даже при величайшем богатстве не может не быть тяжкой. (9) Поистине самое подобающее старости оружие, Сципион и Лелий, – это науки и упражнение в доблестях, которые – после того, как их чтили во всяком возрасте, – приносят изумительные плоды после долгой и хорошо заполненной жизни, и не только потому, что они никогда не покидают человека даже в самом конце его жизненного пути (хотя это – самое главное), но также и потому, что сознание честно прожитой жизни и воспоминание о многих своих добрых поступках очень приятны.

(IV, 10) Что касается меня, то Квинта Максима (того, который вернул нам Тарент) я в молодости уже старика любил как своего ровесника; этому мужу была свойственна строгость, соединенная с мягкостью, и старость не изменила его нрава. Впрочем, когда я проникся уважением к нему, он еще не был очень стар, но все-таки уже достиг преклонного возраста; ведь он впервые был консулом через год после моего рождения, и вместе с ним – уже консулом в четвертый раз – я, совсем молодой солдат, отправился под Капую, а через пять лет – под Тарент; затем, через четыре года, я был избран в квесторы и исполнял эту магистратуру в год консулата Тудитана и Цетега – тогда, когда он, уже очень старый, поддерживал Цинциев закон о подарках и вознаграждениях. Военные действия он вел, как человек молодой, – хотя уже был в преклонном возрасте, – и своей выдержкой противодействовал юношеской горячности Ганнибала. О нем превосходно написал наш друг Энний:



Нам один человек промедлением спас государство.

Он людскую молву отметал ради блага отчизны.

День ото дня всё ярче теперь да блестит его слава!



(11) А Тарент? Какой бдительностью, какими мудрыми решениями возвратил он его нам! Когда Салинатор, отдавший город и засевший в крепости, в моем присутствии с похвальбой сказал: «Ведь благодаря мне ты, Квинт Фабий, возвратил нам Тарент», – он ответил, смеясь: «Конечно; не потеряй ты его, я никогда не возвратил бы его нам». Но и облеченный в тогу, он был не менее выдающимся деятелем, чем ранее был полководцем. Ведь это он, будучи консулом вторично, когда его коллега Спурий Карвилий бездействовал, оказал, насколько мог, сопротивление плебейскому трибуну Гаю Фламинию, желавшему, вопреки воле сената, подушно разделить земли в Пиценской и Галльской областях. Хотя он был авгуром, он осмелился сказать, что наилучшие авспиции – те, при которых совершается то, что совершается ради благополучия государства, а то, что предлагается в ущерб интересам государства, предлагается вопреки авспициям. (12) Много превосходных качеств знал я в этом муже, но самое изумительное то, как он перенес смерть сына, прославленного мужа и консуляра; его хвалебная речь у всех на руках. Когда мы читаем ее, то какого философа не станем мы презирать? Но он был поистине велик не только при свете дня и на виду у граждан; он был еще более выдающимся человеком в частной жизни, у себя в доме. Какой дар речи, какие наставления, какое знание древности, знакомство с авгуральным правом! Обширно было и его образование для римлянина: он помнил все войны, происходившие не только внутри страны, но и за ее пределами. Я с таким интересом беседовал с ним, словно уже тогда предугадывал, что после его кончины мне – как это и произошло – учиться будет не у кого.

(V, 13) Почему же я говорю так много о Максиме? Потому что, как вы, конечно, видите, было бы нечестиво говорить, что такая старость была жалкой. Не все, однако, могут быть Сципионами или Максимами и вспоминать о завоевании городов, о сражениях на суше и на море, о войнах, какие они вели, о своих триумфах. Также и жизни, прожитой спокойно, чисто и красиво, свойственна тихая и легкая старость; такой, как нам говорили, была старость Платона; он умер восьмидесяти одного года, занимаясь писанием; такой была и старость Исократа, который, как он говорит, на девяносто четвертом году написал книгу под названием «Панафинейская» и после этого прожил еще пять лет. Его учитель, леонтинец Горгий, прожил сто семь лет и ни разу не прерывал своих занятии и трудов; когда его спрашивали, почему он доволен тем, что живет так долго, он отвечал: «У меня нет никаких оснований винить старость». Ответ превосходный и достойный ученого человека! (14) Ведь неразумные люди относят свои собственные недостатки и проступки за счет старости. Так не поступал тот, о ком я только что упоминал, – Энний:



Так же, как борзый конь, после многих побед олимпийских

Бременем лет отягчен, предается ныне покою…



Со старостью могучего коня-победителя он сравнивает свою. Впрочем, вы можете хорошо помнить его; ведь через восемнадцать лет после его смерти были избраны нынешние консулы – Тит Фламинин и Маний Ацилий, а умер он в год второго консулата Цепиона и Филиппа, после того как я, в возрасте шестидесяти пяти лет, громогласно и не жалея сил, выступил за принятие Вокониева закона. И вот в семидесятилетнем возрасте (ведь Энний прожил именно столько) он нес на себе два бремени, считающиеся тяжелейшими, – бедность и старость так, словно они его чуть ли не услаждали,

(15) И действительно, всякий раз, когда я обнимаю умом причины, почему старость может показаться жалкой, то нахожу их четыре: первая – в том, что она будто бы препятствует деятельности; вторая – в том, что она будто бы ослабляет тело; третья – в том, что она будто бы лишает нас чуть ли не всех наслаждений; четвертая – в том, что она будто бы приближает нас к смерти. Рассмотрим, если вам угодно, каждую из этих причин: сколь она важна и сколь оправданна.

(VI) Старость отвлекает людей от дел. – От каких? От тех ли, какие ведет молодость, полная сил? А разве нет дел, подлежащих ведению стариков, слабых телом, но сильных духом? Ничего, значит, не делали ни Квинт Максим, ни Луций Павел, твой отец, тесть выдающегося мужа, моего сына? А другие старики – Фабриции, Курии, Корункании? Когда они мудростью своей и авторитетом защищали государство, неужели они ничего не делали? (16) Старость Аппия Клавдия была отягощена еще и его слепотой. Тем не менее, когда сенат склонялся к заключению мирного договора с Пирром, то Аппий Клавдий, не колеблясь, высказал то, что Энний передал стихами:

 

Где же ваши умы, что шли путями прямыми

В годы былые, куда, обезумев, они уклонились?

 

И так далее – и как убедительно! Ведь стихи эти известны вам, и речь самого́ Аппия дошла до нас. И это выступление его относится к семнадцатому году после его второго консулата, а между его двумя консулатами прошло десять лет, и до своего первого консулата он был цензором. Из этого можно понять, что во время войны, с Пирром он был уже очень стар, и именно это мы узнали о нем от своих отцов. (17) Таким образом, те, кто отказывает старости в возможности участвовать в делах, не приводят никаких доказательств и подобны людям, по словам которых кормчий ничего не делает во время плавания, между тем как одни моряки взбираются на мачты, другие снуют между скамьями, третьи вычерпывают воду из трюма, а он, держа кормило, спокойно сидит на корме. Он не делает того, что делают молодые, но, право, делает нечто гораздо большее и лучшее; не силой мышц, не проворностью и не ловкостью тела вершатся великие дела, а мудростью, авторитетом, решениями, и старость обыкновенно не только не лишается этой способности, но даже укрепляется в ней.

(18) Или, быть может, я, который и солдатом, и трибуном, и легатом, и консулом участвовал в разных войнах, кажусь вам теперь праздным, когда войн не веду? Но ведь я указываю сенату, какие войны надлежит вести и каким образом: Карфагену, в течение уже долгого времени замышляющему недоброе, я заранее объявляю войну; опасаться его я не перестану, пока не узна́ю, что он разрушен. (19) О, если бы бессмертные боги сохранили эту пальмовую ветку для тебя, Сципион, дабы ты завершил деяния своего деда! Со дня его смерти пошел уже тридцать третий год, но память об этом знаменитом муже сохранят все грядущие годы; он умер за год до моей цензуры, через девять лет после моего консулата, во время которого он был избран в консулы вторично. И неужели стал бы он досадовать на свою старость, доживи он до ста лет? Он, правда, уже не совершал бы ни вылазок, ни бросков, не метал бы копий, не бился бы мечом, но помогал бы своим советом, здравым смыслом, своими решениями. Если бы качества эти не были свойственны старикам, то наши предки не назвали бы высшего совета «сенатом». (20) В Лакедемоне высшие магистраты называются «старцами», каковы они и в действительности. А если вы почитаете и послушаете о событиях в других странах, то узнаете, что величайшие государства рушились по вине людей молодых и охранялись и восстанавливались усилиями стариков.

 

Как вашу погубили вдруг вы славную республику?

 

Ведь такой вопрос задают в «Волчице» поэта Невия; на него отвечают, помимо прочего, прежде всего так:

 

Да вот ораторы пошли, юнцов толпа безмозглая.

 

Опрометчивость, очевидно, свойственна цветущему возрасту, дальновидность – пожилому.

(VII, 21) Но, скажут мне, память слабеет. – Пожалуй, если ты не упражняешь ее и если ты и от природы не сообразителен. Фемистокл помнил имена всех сограждан. Так неужели вы думаете, что у него, когда он состарился, вошло в привычку при встрече называть Аристида Лисимахом? Что до меня, то я знаю не только тех, кто жив теперь, но и их отцов и дедов и, читая надмогильные надписи, не боюсь, как говорят, «потерять память»; напротив, именно такое чтение воскрешает во мне память об умерших. Да право же, я ни разу не слыхал, чтобы какой-нибудь старик позабыл, в каком месте он закопал клад; все то, что их заботит, они помнят: назначенные сроки явки в суд, имена должников или заимодавцев. (22) А правоведы? А понтифики? А авгуры? А философы? Сколь многое помнят они в старости! Старики сохраняют свой ум, только бы усердие и настойчивость у них сохранялись до конца! И это относится не только к прославленным и высокочтимым мужам, но и к частным лицам, живущим спокойно. Софокл до глубокой старости сочинял трагедии. Так как он из-за этого занятия, казалось, небрежно относился к своему имуществу, то сыновья привлекли его к суду, чтобы – подобно тому, как, по нашему обычаю, отцам, дурно управляющим своим имуществом, пользование им запрещается, – суд отстранил его от управления имуществом как слабоумного. Тогда старик, как говорят, прочитал перед судьями трагедию, которую он, только что ее сочинив, держал в руках, – «Эдип в Колоне», и спросил их, кажутся ли им эти стихи сочинением слабоумного; после того, как он прочитал трагедию, по решению судей он был оправдан. (23) Так неужели его, неужели Гомера, Гесиода, Симонида, Стесихора, неужели тех, о ком я уже говорил, – Исократа и Горгия, неужели родоначальников философии – Пифагора, Демокрита, неужели Платона и Ксенократа, неужели впоследствии Зенона и Клеанфа или того, кого и вы видели в Риме, – стоика Диогена старость заставила умолкнуть и прекратить занятия? Не вели ли они своих занятий до конца своей жизни?

(24) Далее – оставим эти боговдохновенные труды – я могу назвать в Сабинской области римлян, деревенских жителей, своих соседей и друзей; без их участия, можно сказать, никогда не производят никаких сколько-нибудь важных полевых работ: ни сева, ни жатвы, ни уборки урожая. Впрочем, это едва ли должно вызывать удивление; ведь ни один из них не настолько стар, чтобы не рассчитывать прожить еще год; но они участвуют и в тех работах, которые, как они знают, им самим пользы уже не принесут:

 

Для другого поколенья дерево сажает,

 

как говорит наш Стаций в «Синэфебах». (25) И действительно, земледелец, как бы стар он ни был, на вопрос, для кого он сажает, ответит без всяких колебаний: «Для бессмертных богов, повелевших мне не только принять это от предков, но и передать потомкам».

(VIII) Да и Цецилий говорит это о старике, пекущемся о будущих поколениях, лучше, чем в следующих своих стихах:

 

Да видит Поллукс! Коль иной беды, о старость,

Приход твой не несет, и вот чего довольно:

Ведь в долгий век, чего не хочешь, видишь много,

 

и, быть может, и много такого, что хочешь видеть. А впрочем, с тем, чего не хочешь видеть, часто сталкиваешься и в молодости. Но вот высказывание все того же Цецилия, еще более злое:

 

Я вижу, в старости всего печальней чувство,

Что в эти лета сами мы другим противны.

 

(26) Скорее приятны, чем противны; ибо подобно тому, как мудрые старики наслаждаются общением с молодыми людьми, наделенными хорошими природными качествами, и более легкой становится старость тех, кого юношество почитает и любит, так молодые люди ценят наставления стариков, ведущие их к упражнениям в доблести, и я хорошо понимаю, что я не менее приятен вам, чем вы мне.

Итак, вы видите, что старость не только не пребывает в бездеятельности и праздности, но даже трудоспособна и всегда что-нибудь совершает и чем-то занята, – разумеется, тем, к чему каждый стремился в течение всей своей жизни. Так, Солон, как видим, в стихах своих хвалится тем, что он на старости лет каждый день постигает что-нибудь новое; я и сам так поступил, уже стариком изучив греческую литературу. Я взялся за нее с ненасытностью, словно стремился утолить свою давнишнюю жажду, дабы познать именно то, чем теперь, как видите, пользуюсь как примерами. Когда я услыхал, что Сократ поступил так же и стал играть на лире, то и я захотел обучиться этому же; ведь древние обучались игре на лире; но литературой я, несомненно, занялся усердно.

(IX, 27) Даже теперь я силами уступаю молодому человеку (ведь это было второе положение о пагубных последствиях старости) не больше, чем в молодости уступал быку или слону. Что у тебя есть, тем тебе и подобает пользоваться, и все, что бы ты ни делал, делать в меру своих сил. Найдутся ли слова, заслуживающие большего презрения, чем слова Милона Кротонского? Он, уже стариком, смотрел на упражнения атлетов на ристалище, затем взглянул на свои руки и, говорят, прослезившись, сказал: «А ведь они уже мертвы!» Право, не столько они, сколько ты сам, пустослов! Ведь известность приобрел не ты сам, а твои бедра и руки. Ничего подобного не говорили ни Секст Элий, ни многими годами ранее Тиберий Корунканий, ни недавно Публий Красс – люди, составлявшие законы для граждан. Между тем они сохранили свой разум до самого последнего вздоха. (28) Оратор, пожалуй, может ослабеть к старости; ведь его деятельность требует не только ума, но и голоса и сил. Правда, звучностью голоса можно блистать и в старости; сам я качества этого не утратил и поныне, а мои лета вы знаете. Но все же старику подобают спокойные и сдержанные слова; изящная и плавная речь красноречивого старика уже сама по себе находит слушателей. Если же ты сам не в силах произнести ее, то все же можешь давать наставления Сципиону и Лелию. И право, что может быть приятнее старости, окруженной вниманием юношества? (29) Неужели мы не призна́ем за старостью даже и таких сил, чтобы она могла обучать молодых людей, их воспитывать и наставлять к выполнению всяческих задач, связанных с долгом? Что может быть более славно, чем именно такая деятельность? Лично мне Гней и Публий Сципионы и два твоих деда, Луций Эмилий и Публий Африканский, казались баловнями судьбы, так как их всюду сопровождали знатные юноши, и всех наставников в высоких науках надо считать счастливыми, даже если они состарились и ослабели. Впрочем, упадок сил сам по себе вызывается пороками молодости чаще, чем недугами старости: развратно и невоздержно проведенная молодость передает старости обессиленное тело. (30) У Ксенофонта Кир, тогда уже очень старый, перед смертью сказал, что он никогда не чувствовал, чтобы он в старости стал более слаб, чем был в молодости. Сам я в детстве, помнится, видел Луция Метелла, который, будучи избран в верховные понтифики через четыре года после своего второго консулата, ведал этим жречеством в течение двадцати двух лет и даже в последние годы жизни был настолько полон сил, что ему не приходилось с сожалением вспоминать о молодости. Не буду я говорить, о себе, хотя старости это и свойственно, а нашему возрасту простительно. (X, 31) Разве вы не знаете, что у Гомера Нестор весьма часто упоминает с похвалой о своих доблестях? Ведь он видел уже третье поколение людей, и ему нечего было опасаться, что он, говоря о себе правду, покажется чересчур заносчивым или чересчур болтливым. И в самом деле, как говорит Гомер,

 

Речи, из уст его вещих, сладчайшие меда лилися.

 

Для того, чтобы они были приятны, он не нуждался в силе тела. Да и сам знаменитый вождь Греции нигде не высказывает желания иметь десятерых воинов, подобных Аяксу, а желал бы иметь десятерых, подобных Нестору: если бы это ему удалось, то Троя – он не сомневается – вскоре пала бы.

(32) Но возвращаюсь к себе: мне уже восемьдесят четвертый год. Хотел бы я иметь возможность похвалиться тем же, чем и Кир, но все же могу сказать одно: хотя я уже не обладаю такими же силами, какими обладал тогда, когда был солдатом во время Пунической войны, или квестором во время той же войны, или консулом в Испании, или четыре года спустя, когда я как военный трибун сражался под Фермопилами в год консулата Мания Ацилия Глабриона, все-таки, как вы сами видите, старость не совсем ослабила и изнурила меня: ни Курии, ни рострам, ни друзьям, ни клиентам, ни гостеприимцам силы мои не изменяют. Ведь я никогда не соглашался со старинной и часто приводимой пословицей, советующей становиться стариком рано, если хочешь пробыть стариком долго; лично я предпочел бы прожить как старик меньше времени, а не стать стариком раньше, чем стану им в действительности. Поэтому до настоящего времени еще не нашлось человека, для которого я – если он захотел со мною побеседовать – оказался бы занят.

(33) Но, скажут мне, сил у меня меньше, чем у каждого из вас обоих. – Но ведь даже и вы не так сильны, как центурион Тит Понций. Разве он поэтому превосходит вас? Только бы каждый пользовался своими силами умеренно и тратил их, насколько может; право, он тогда не будет особенно страдать от их недостатка. Милон, говорят, вступил на ристалище в Олимпии, неся на плечах быка. Что предпочел бы ты получить в дар: такую же силу мышц или силу ума Пифагора? Словом, пользуйся этим благом, пока обладаешь им; когда же его не станет, не сожалей о нем. Или молодые люди, быть может, должны сожалеть об отрочестве, а более зрелый возраст – о юности? Жизнь течет определенным образом, и природа идет единым путем, и притом простым, и каждому возрасту дано его время, так что слабость детей, пылкость юношей, строгость правил у людей зрелого возраста и умудренность старости представляются, так сказать, естественными чертами характера, которые надлежит приобретать в свое время. (34) Ты, Сципион, думается мне, знаешь, как поступает гостеприимец твоего деда Масинисса, а ведь ему уже исполнилось девяносто лет: отправившись в путь пешком, он уже не садится на коня; выехав верхом, он уже не сходит с коня; ни дождь, ни холод не заставят его покрыть себе голову; его тело отличается необычайной сухостью; поэтому он выполняет все обязанности и дела царя. Так упражнение и воздержность могут даже в старости сохранить человеку некоторую долю его былых сил.

(XI) Старость не обладает силами? – От старости сил и не требуется. Поэтому законы и установления освобождают наш возраст от непосильных для нас обязанностей. Следовательно, нас не только не заставляют делать то, чего мы не может, но даже и напрягать свои силы настолько, насколько мы можем.

(35) Но, скажут мне, многие старики столь слабы, что они не в состоянии выполнить ни одной обязанности и вообще никакого дела, полезного для жизни. Но ведь это – недостаток, не старости свойственный, а обычный при слабом здоровье. Как слаб силами был сын Публия Африканского – тот, который усыновил тебя! Какое хрупкое здоровье было у него! Вернее, он был вообще лишен его. Будь иначе, он был бы вторым светилом государства: к величию духа, унаследованному от отца, прибавилось более широкое образование. Что же, в таком случае, удивительного в том, что старики иногда слабосильны, если этого не могут избежать даже молодые люди? Старости надо сопротивляться, Лелий и Сципион, а недостатки, связанные с нею, возмещать усердием; как борются с болезнью, так надо бороться и со старостью: следить за своим здоровьем, (36) прибегать к умеренным упражнениям, есть и пить столько, сколько нужно для восстановления сил, а не для их угнетения. При этом надо поддерживать не только тело, но в гораздо большей степени ум и дух; ведь и они, если в них, как в светильник, не подливать масла, гаснут от старости; тело наше, переутомленное упражнениями, становится более тяжелым; но ум от упражнений становится более гибок. Ведь Цецилий, говоря о глупых стариках в комедиях, имеет в виду доверчивых, забывчивых, расслабленных, а это – недостатки не старости вообще, а старости праздной, ленивой и сонливой. Как наглость и разврат свойственны молодым людям больше, чем старикам (не всем молодым, однако, а только непорядочным), так старческая глупость, обыкновенно называемая сумасбродством, свойственна только пустым старикам, а не всем.

(37) Над четырьмя могучими сыновьями, над пятью дочерьми, над таким большим домом, над столь обширной клиентелой главенствовал Аппий, слепой и старый; ибо дух у него был напряжен, как лук, и он, слабея, не поддавался старости; он сохранял среди своих близких не только авторитет, но и власть: его боялись рабы, почитали свободные люди, любили все; в его доме были в почете нравы и дисциплина, полученные от предков. (38) Ведь старость внушает к себе уважение, если защищается сама, если охраняет свои права, если не перешла ни под чью власть, если она до своего последнего вздоха главенствует над окружающими ее близкими. Подобно тому, как я одобряю молодого человека, в котором есть что-то стариковское, так одобряю я старика, в котором есть что-то молодое; тот, кто следует этому правилу, может состариться телом, но духом не состарится никогда.

Я работаю над седьмой книгой «Начал»; собираю все воспоминания о древности, теперь особенно тщательно обрабатываю речи, произнесенные мною при защите во всех знаменитых делах; рассматриваю авгуральное, понтификальное и гражданское право; много занимаюсь и греческой литературой и, по способу пифагорейцев, чтобы упражнять память, вспоминаю вечером все то, что я в этот день сказал, услыхал, сделал. Вот упражнения для ума, вот ристалище для мысли! Усердно трудясь над этим, я не особенно страдаю от недостатка сил. Оказываю помощь друзьям, часто прихожу в сенат, добровольно приношу туда плоды зрелого и долгого размышления и защищаю их силами своего духа, а не тела. Но если бы я даже и не был в состоянии выполнять все это, все-таки мне, на моем ложе, было бы приятно размышлять о том, чего я уже не мог бы делать. Но тому, что я имею эту возможность, способствует прожитая мною жизнь: человек, всегда живущий своими занятиями и трудами, не чувствует, как к нему подкрадывается старость; так он стареет постепенно и неощутимо, и его век не переламывается вдруг, а гаснет в течение долгого времени.

(XII, 39) Следует третий упрек, высказываемый старости: она, говорят, лишена плотских наслаждений. О, превосходный дар этого возраста, раз он уносит у нас именно то, что в молодости всегда наиболее порочно! Послушайте же, избранные молодые люди, давнее изречение Архита Тарентского, одного из самых великих и самых прославленных мужей; мне сообщили его, когда я в молодости был в Таренте вместе с Квинтом Максимом. По словам Архита, самый губительный бич, какой природа только могла дать людям, – плотское наслаждение; страсти, жаждущие этого наслаждения, безрассудно и неудержимо стремятся к удовлетворению; (40) отсюда случаи измены отечеству, отсюда случаи ниспровержения государственного строя, отсюда тайные сношения с врагами; словом, нет преступления, нет дурного деяния, на которые страстное желание плотского наслаждения не толкнуло бы человека; что касается кровосмешений, прелюбодеяний и всяческих подобных гнусностей, то все они порождаются одной только жаждой наслаждения; в то время как самое прекрасное, что́ человеку даровала природа или какое-нибудь божество, – это разум, ничто так не враждебно этому божественному дару, как плотское наслаждение; (41) ведь при господстве похоти нет места для воздержности, да и вообще в царстве наслаждения доблесть утвердиться не может. Чтобы легче понять это, Архит советовал вообразить себе человека, охваченного столь сильным плотским наслаждением, какое только возможно испытать; по его мнению, ни для кого не будет сомнений в том, что этот человек, пока будет испытывать такую радость, ни над чем не сможет задуматься и ничего не постигнет ни разумом, ни размышлением; поэтому ничто не достойно такого глубокого презрения, какого достойно наслаждение, раз оно, будучи сильным и продолжительным, способно погасить свет духа. О том, что Архит говорил об этом в беседе с Гаем Понцием из Самния, чей сын в Кавдинском сражении одержал победу над консулами Спурием Постумием и Титом Ветурием, наш гость Неарх Тарентский, который оставался верным другом римскому народу, узнал, по его словам, от старших. При этой беседе будто бы присутствовал афинянин Платон, который, как я установил, приезжал в Тарент в год консулата Луция Камилла и Аппия Клавдия.

(42) К чему говорится все это? Дабы вы поняли, что если разумом своим и мудростью презирать плотское наслаждение мы не можем, то мы должны быть глубоко благодарны старости за то, что она избавляет нас от неподобающих желаний. Ведь наслаждение сковывает нашу способность судить, враждебно разуму, застилает, так сказать, взоры ума, чуждо доблести. Я, хотя и неохотно, исключил из сената брата храбрейшего мужа Тита Фламинина, Луция Фламинина, через семь лет после его консулата, но я признал нужным заклеймить разврат. Ведь его, когда он был консулом в Галлии, во время пира распутница упросила, чтобы отрубили голову одному из заключенных, осужденному уголовным судом. Во время цензуры его брата Тита, который был цензором до меня, он ускользнул от кары, но ни я, ни Флакк никак не могли оставить безнаказанной такую гнусную и такую низкую страсть, сочетавшую позор в частной жизни с бесчестием для империя.

(XIII, 43) Я часто слыхал от старших, которые в свою очередь, по их словам, детьми слыхали это от стариков, что Гай Фабриций, когда он как посол прибыл к царю Пирру, не раз удивлялся тому, что услыхал от фессалийца Кинеи: будто в Афинах есть человек, объявивший себя мудрым и утверждающий, что все наши действия надо оценивать с точки зрения наслаждения; слыша это от Кинеи, Маний Курий и Тиберий Корунканий, по их словам, обыкновенно высказывали пожелание, чтобы он убедил в этом самнитов и самого́ Пирра, так как их будет легче победить, когда они предадутся наслаждениям. Маний Курий был современником Публия Деция, который за пять лет до консулата Мания Курия, будучи консулом в четвертый раз, обрек себя в жертву ради благополучия государства; его знал Фабриций, знал Корунканий. Они, если судить по их жизни и по поступку Деция – того, о котором я говорю, – знали, что есть нечто, от природы прекрасное и достославное, чего надо добиваться ради него самого и чему все лучшие люди должны следовать, отвергнув и презрев наслаждение. (44) Почему же мы так много говорим о наслаждении? Именно потому, что старость, отнюдь не заслуживая порицания, достойна даже величайшей хвалы за то, что она совсем не ищет наслаждений. Она обходится без пиршеств, без столов, уставленных яствами, и без многочисленных кубков; поэтому она не знает и опьянения, несварения и бессонницы.

Но если наслаждению приходится сделать некоторую уступку, так как нам не легко устоять перед его заманчивостью (ведь Платон, по внушению богов, называет наслаждение «приманкой бедствий», потому что люди, по-видимому, ловятся на него, как рыба), то старость, отказываясь от пышных празднеств, все-таки может находить удовольствие в скромных пирах. В детстве я часто видел, как Гай Дуеллий, сын Марка, – тот, кто первым наголову разбил пунийцев в морском бою, – в старости возвращался с пира: ему доставляли удовольствие и восковой светильник, который несли перед ним, и присутствие флейтиста – беспримерное преимущество, которое он себе присвоил, хотя и был частным лицом. Столько своеволия внушала ему слава! (45) Но зачем говорю я о других? Возвращусь теперь к вопросу о себе. Во-первых, у меня всегда были товарищи; ведь товарищества были учреждены в год моей квестуры – после того, как были заимствованы идейские священнодействия в честь Великой Матери. И я пировал с товарищами очень скромно, но при этом мы чувствовали, так сказать, пыл, свойственный молодости; но с годами все смягчается, и я стал измерять удовольствие, получаемое от пиршеств, не столько наслаждениями от них, сколько от присутствия друзей и от беседы с ними. Встречу друзей, возлежащих за столом во время пиршества, предки наши удачно назвали «жизнью вместе», так как она, по их мнению, соединяет людей на всю жизнь; это лучше названий «общая попойка» или «общий обед», данных греками, тем самым как будто более всего, одобряющими именно то, что как раз здесь менее всего ценно. (XIV, 46) Я же, находя удовольствие в беседе, получаю удовольствие и от ранних пиров, и не только с ровесниками, которых осталось уже очень мало, но и с вашим поколением и с вами самими, и я весьма благодарен старости за то, что она усилила во мне жадность к беседе, а жадность к питью и еде уничтожила. Но если и питье и еда кое-кому даже доставляют удовольствие, – а я не хотел бы показаться человеком, объявившим войну всякому наслаждению, для которого, пожалуй, существует, так сказать, естественная мера, – то я не вижу, чтобы старость была лишена способности ценить даже и эти наслаждения. Мне лично доставляет удовольствие председательствование за столом, введенное нашими предками, и речь, которую, с кубком в руке, произносят с верхнего места, и кубки, как в «Пире» Ксенофонта, «небольшого размера и источающие влагу», и летняя прохлада, и, наоборот, солнце или огонь зимой; все это я обыкновенно соблюдаю даже в Сабинской области; изо дня в день приглашаю я соседей к своему столу, и мы проводим за обедом возможно больше времени в разнообразной беседе до поздней ночи.

(47) Но, скажут мне, старики не испытывают столь сильной как бы щекотки от наслаждений. Согласен, но ведь они и не желают ее, а отсутствием того, чего не желаешь, не тяготишься. Софокл, уже под бременем лет, когда его спросили, предается ли он любовным утехам, удачно ответил: «Да хранят меня от этого боги! Я с радостью бежал от них, как от грубого и бешеного властелина». Для людей, падких до таких дел, быть может, неприятно и тягостно быть лишенными их, но для людей, ими удовлетворенных и пресыщенных, быть лишенными их приятнее, чем к ним прибегать; впрочем, лишенным их не чувствует себя тот, кто в них не нуждается; итак, не нуждаться в них, утверждаю я, приятнее. (48) Если именно к этим наслаждениям чересчур охотно прибегает цветущий возраст, то он, во-первых, прибегает к делам пустячным, как мы уже говорили, во-вторых, к таким, каких старость, – хотя и не пользуется ими широко, – не лишена совсем. Как Турпион Амбивий больше услаждает зрителей, сидящих в первых рядах, но услаждает и сидящих в последнем, так молодость, глядя на наслаждения на близком расстоянии, радуется им, пожалуй, больше, но ими услаждается в достаточной мере также и старость, глядя на них издали.

(49) Но сколь ценно для души, как бы отслужив под знаменами похоти, честолюбия, соперничества, вражды, всяческих страстей, быть наедине с собой и, как говорится, с самой собой жить! Если она действительно находит пищу в занятиях и знаниях, то нет ничего приятнее старости, располагающей досугом. Мы видели, как в своем рвении измерить чуть ли не небо и землю тратил последние силы Гай Гал, близкий друг твоего отца, Сципион! Сколько раз рассвет заставал его за вычислениями, к которым он приступил ночью, сколько раз ночь заставала его за этим занятием, начатым утром! Какая была для него радость заранее предсказывать нам затмения солнца и луны! (50) Говорить ли мне о занятиях менее важных, но все-таки требующих остроты ума? Как радовался своей «Пунической войне» Невий! Как радовался Плавт «Грубияну», как радовался он «Рабу-обманщику»! Видел я и Ливия, уже стариком; ведь он, за шесть лет до моего рождения поставив свою трагедию в год консулата Центона и Тудитана, прожил до времен моей молодости. Говорить ли мне о занятиях Публия Лициния Красса понтификальным и гражданским правом или о занятиях известного нам Публия Сципиона, который несколько лет назад был избран в верховные понтифики? А ведь всех упомянутых мною людей мы видели стариками, горячо увлеченными этими занятиями. А Марк Цетег, которого Энний справедливо назвал «мозгом убеждения»! Какое рвение к произнесению речей видели мы в нем, уже старике! Какие же наслаждения от пиршеств, или от игр, или от плотской любви можно сравнить с этими наслаждениями? Таковы занятия наукой; у людей разумных и хорошо образованных они с возрастом усиливаются, так что Солону делает честь его стих, о котором я уже говорил, – что он старится, каждый день узнавая что-нибудь новое. Большего наслаждения, чем это наслаждение для ума, конечно, быть не может.

(XV, 51) Перехожу теперь к наслаждениям от земледелия, доставляющим мне необычайную радость. Им никакая старость не препятствует, и они, как мне кажется, наиболее соответствуют образу жизни мудреца. Ведь сельские хозяева имеют дело с землей, которая никогда не противится их власти и никогда не возвращает того, что получила, не давая прибыли, иногда малой, а чаще более значительной. Впрочем, лично меня радует не только урожай, но и природная сила само́й земли: она всякий раз, как примет разбросанные семена в свое размягченное и разрыхленное лоно, сначала обороняет их от света (откуда и название «боронование», выражающее это действие), а затем, согрев их паром, распределяет их и выталкивает своим давлением наружу в виде зеленых побегов, которые, опираясь на волокна корней, постепенно крепнут и, поднявшись коленчатым стеблем, одеваются оболочками, как бы созревая; освободившись от них, они приносят плоды, устроенные в виде колосьев, и защищают их от клювов птиц оградой в виде остей. (52) Говорить ли мне о рождении, посадке и разрастании виноградных лоз? Не могу нарадоваться этому (хочу, чтобы вы знали, что́ служит отдыхом и отрадой моей старости). Не буду касаться самой силы всего того, что родит земля, способная из фигового зернышка, или из ягодки винограда, или из крохотных семян других плодов и растений производить такие мощные стволы и ветки. Разве черенки, ростки, тонкие ветки, отводки и отростки лоз не радуют и не изумляют каждого из нас? А лоза, которая от природы слаба и, без подпорки, стелется по земле? Чтобы выпрямиться, она хватается своими усиками, словно руками, за все, что ей попадется; когда она, блуждая, расползается во всех направлениях, искусный земледелец обрезает ее ножом, не давая ей разрастаться наподобие кустарника и чересчур разветвляться. (53) Таким образом, с началом весны в том, что было оставлено, как бы около колен тонких веток возникает так называемая почка; развиваясь из нее, образуется гроздь, которая, увеличиваясь от сока земли и от солнечного тепла, вначале очень терпка на вкус, затем, созревая, становится слаще и, одетая листьями, не лишается умеренного тепла, но защищается от чрезмерного жара солнца. Может ли быть что-нибудь более радостное, чем эти плоды, и более красивое на вид? Как я уже говорил, меня радует не одна только польза от всего этого, но и разведение лоз и их особенности: ряды подпорок, связывание верхушек, подвязывание и отсаживание лоз, обрезывание одних отростков (об этом я уже говорил), сохранение других. Рассказывать ли мне вам об орошении, о перекапывании и рыхлении земли, благодаря которым она становится намного плодороднее? Говорить ли мне о пользе удобрения навозом? (54) Об этом я писал в своей книге о земледелии. Ученый Гесиод не сказал об этом ни слова, когда писал об обработке земли; но вот Гомер, живший, как мне кажется, многими столетиями ранее, изображает, как Лаэрт старался смягчить тоску по сыну, обрабатывая поле и удобряя его навозом. Но сельская жизнь радует нас видом не одних только нив, лугов, виноградников и кустарников, но также и садов, и огородов, пасущегося скота, пчелиных роев и разнообразием цветов. Нас радуют не одни только посадки, но и прививки, самое прекрасное изобретение садоводства. (XVI, 55) Я мог бы вам указать много приятных сторон сельской жизни, но даже и сказанное мною было, чувствую я, чересчур длинным; вы простите это мне: меня увлекла моя любовь к сельскому хозяйству, да и старость, по своей природе, не в меру болтлива; пусть не кажется, что я оправдываю все ее недостатки.

И вот, Маний Курий таким образом провел последние годы своей жизни, уже справив триумфы по случаю побед над самнитами, сабинянами и Пирром; глядя на его усадьбу (она находится невдалеке от моей), не могу достаточно надивиться то ли скромности самого Курия, то ли нравам того времени: Курий сидел у своего очага, когда самниты принесли ему много золота; он прогнал их и сказал, что считает делом славы не иметь золото, а повелевать теми, кто его имеет. (56) Могло ли такое величие духа не сделать его старость приятной? Но перехожу к земледельцам, чтобы не уклониться от вопроса о самом себе. В ту пору на полях, бывало, находились сенаторы, то есть старики; ведь Луция Квинкция Цинцинната известили о его назначении диктатором именно тогда, когда он пахал. По его приказу как диктатора начальник конницы Гай Сервилий Агала схватил и казнил Спурия Мелия, стремившегося к захвату царской власти. Из усадеб в сенат вызывали Курия и других стариков; на этом основании тех, кто вызывал, стали называть «посланцами». Так неужели жалкой была старость тех, кто находил радость в обработке земли? Во всяком случае, мое мнение – что едва ли возможна старость более счастливая, и не только ввиду сознания исполняемого долга (ведь земледелие приносит пользу всему человеческому роду), но и благодаря получаемому удовольствию, о котором я уже говорил, и полному изобилию всего того, что людям нужно для жизни и для служения богам, так что – раз люди нуждаются в этих благах – мы уже можем примириться с отказом от наслаждений. Ведь у хорошего и рачительного хозяина всегда полны винный погреб, кладовая для масла, как и кладовая для припасов, а в усадьбе полный достаток; она изобилует поросятами, козлятами, ягнятами, курами, молоком, сыром, медом, а сад сами земледельцы называют «вторым окороком». Птицеловство и охота, даже как занятия в свободное время, делают такую жизнь еще более обеспеченной. (57) Надо ли мне и долее говорить о зелени лугов, или о рядах деревьев, или о красоте виноградников и олив? Закончу коротко: хорошо обработанную землю ничто не может превзойти ни по доходности, ни по красоте. Пользоваться всем этим старость не только не препятствует, но даже призывает и всячески приманивает: и в самом деле, где мог бы этот возраст погреться либо на солнце, либо у огня и, напротив, с большой пользой для здоровья находить прохладу в тени или у воды? (58) Пусть же другие оставят себе оружие, коней, копья, дубинку и мяч, оставят себе охоту и беговые состязания; нам, старикам, пусть они из своих многочисленных развлечений, оставят игральные кости и кубики, да и это только в том случае, если захотят, так как старость даже и без них может быть счастлива!

(XVII, 59) Книги Ксенофонта весьма полезны во многих отношениях; пожалуйста, читайте их внимательно, как вы и делаете. Какие щедрые похвалы расточает он сельскому хозяйству в книге об управлении имуществом, озаглавленной «Домострой»! А дабы вы поняли, что наиболее достойным царя он находит интерес к земледелию, я скажу, что в этой книге Сократ рассказывает Критобулу о том, как персидский царь Кир Младший, человек выдающегося ума и прославленный государь, – когда лакедемонянин Лисандр, муж величайшей доблести, приехал к нему в Сарды и привез ему подарки от союзников, – вообще был милостив и добр к Лисандру и даже показал ему огражденный участок земли с тщательно произведенными посадками. Лисандр стал восхищаться и вышиной деревьев, расположенных в виде пяти очков, и обработкой, и чистотой почвы, и сладостными запахами, распространявшимися от цветов, и сказал, что его изумляет не только усердие, но и искусство того, кто все это размерил и распределил; Кир ответил ему: «Да я сам все это размерил, мои это ряды, мой это план; даже многие из этих деревьев посажены моими руками». Тогда Лисандр, глядя на его пурпурную одежду, на блеск, исходивший от него, и на его персидский убор с множеством золотых украшений и драгоценных камней, будто бы сказал: «Тебя, Кир, по справедливости называют счастливым, так как в тебе с доблестью соединена счастливая судьба».

(60) Вот какой счастливой судьбой дозволено наслаждаться старикам, и возраст нам не препятствует до глубокой старости усердно заниматься как прочими делами, так и, прежде всего, сельским хозяйством. А Марк Валерий Корвин? Мы знаем, что он продолжал им заниматься до своего столетия, когда он, достигнув преклонных лет, стал жить в деревне и обрабатывать землю; между его первым и шестым консулатами прошло сорок шесть лет; таким образом, он занимал магистратуры в течение такого срока, который наши предки считали началом старости. При этом конец его жизни был счастливее его среднего возраста, потому что уважением он пользовался бо́льшим, а работы у него было меньше. Ведь венец старости – авторитет.

(61) Каким большим влиянием пользовался Луций Цецилий Метелл, каким пользовался Авл Атилий Калатин! Ведь это к нему относится хвалебная надпись:

 

Все племена согласны в том, что это был

Великий человек в своем народе.

 

Вам известны все эти стихи, вырезанные на его гробнице. Следовательно, он по справедливости пользуется признанием, раз насчет его заслуг всеобщая молва едина. Каким мужем был верховный понтифик Публий Красс, которого мы видели еще недавно! Каким был Марк Лепид, облеченный таким же жречеством! Надо ли говорить о Павле, или о Публии Африканском, или о Максиме, о котором я уже упоминал? Их авторитет выражался не только в предложениях, вносимых ими, но даже в их кивке головой. Старость, особенно после магистратур, обладает столь великим авторитетом, что она ценнее всех наслаждений юности. (XVIII, 62) Но помните, что я во всех своих рассуждениях прославляю только такую старость, которая зиждется на том, что было заложено в юности. Из этого следует то, что я недавно высказал при полном одобрении всех присутствовавших: жалка была бы старость, если бы она начала защищаться словами; ни седина, ни морщины не могут вдруг завоевать себе авторитет; но жизнь, прожитая прекрасно в нравственном отношении, пожинает последние плоды в виде авторитета. (63) Вот каковы знаки уважения, как будто ничтожные и обыденные: тебя приветствуют, к тебе подходят, тебе уступают дорогу, перед тобой встают, тебя сопровождают, провожают домой, с тобой советуются. Все это соблюдается и у нас, и в других государствах, и тем строже, чем лучше нравы в каждом из них. Лакедемонянин Лисандр (я только что упоминал о нем) говаривал, что Лакедемон – самая почетная обитель для старости: нигде не относятся к преклонному возрасту с таким вниманием, нигде старость не окружена бо́льшим почетом. Более того, по преданию, в Афинах, когда один человек преклонного возраста пришел в театр, переполненный зрителями, то его сограждане не уступили ему места; но когда он приехал в Лакедемон, то те, кто как послы сидели на предназначенных для них местах, говорят, все встали и усадили старика вместе с собою; (64) после бурных рукоплесканий всех собравшихся один из послов сказал, что афиняне правила поведения знают, но следовать им не хотят. В вашей коллегии много превосходного, но прежде всего то, о чем мы говорим: всякий старший по возрасту высказывается в первую очередь; при этом не только перед теми, кто занимает более высокую магистратуру, но даже и перед теми, кто в данное время облечен империем, пользуются преимуществом авгуры, старшие годами. Какие же плотские наслаждения можно сравнить с наградами в виде авторитета? Те, кто блистательно удостоился этих наград, мне кажется, до конца доиграли драму жизни и в последнем действии не осрамились, как бывает с неискушенными актерами.

(65) Но старики, скажут мне, ворчливы, беспокойны, раздражительны и трудны в общежитии, а если приглядеться к ним, то и скупы. Это недостатки характера, а не старости. Впрочем, ворчливость и те недостатки, какие я назвал, еще как-то заслуживают оправдания, не по всей справедливости, но такого, какое, по-видимому, можно принять: старики думают, что ими пренебрегают, что на них смотрят сверху вниз, что над ними смеются; кроме того, по своему слабосилию, они болезненно воспринимают всякую обиду. Но все эти недостатки смягчаются добрыми нравами и привычками; это видно как в жизни, так и на сцене – на примере двух братьев из «Адельфов»: какая жесткость у одного и какая мягкость у другого! Дело обстоит так: как не всякое вино, так и не всякий нрав портится с возрастом. Строгость в старости я одобряю, но умеренную, как и все остальное, но никак не жестокость (66) Что касается старческой скупости, то смысла в ней я не вижу: возможно ли что-нибудь более нелепое, чем требовать для себя на путевые расходы тем больше, чем меньше остается пути?

(XIX) Остается четвертая причина, по-видимому, весьма сильно беспокоящая и тревожащая людей нашего возраста, – приближение смерти, которая, конечно, не может быть далека от старости. О, сколь жалок старик, если он за всю свою столь долгую жизнь не понял, что смерть надо презирать! Смерть либо надо полностью презирать, если она погашает дух, либо ее даже надо желать, если она ведет его туда, где он станет вечен. Ведь ничего третьего, конечно, быть не может. (67) Чего же бояться мне, если после смерти я либо не буду несчастен, либо даже буду счастлив? Впрочем, кто даже в юности столь неразумен, что не сомневается в том, что доживет до вечера? Более того, возраст этот в гораздо большей степени, чем наш, таит в себе опасность смерти: молодые люди легче заболевают, более тяжко болеют, их труднее лечить; поэтому до старости доживают лишь немногие. Если бы это было не так, то жизнь протекала бы лучше и разумнее; ведь ум, рассудок и здравый смысл свойственны именно старикам; не будь стариков, то и гражданских общин не было бы вообще. Но возвращаюсь к вопросу о надвигающейся на нас смерти: за что же можно упрекать старость, когда то же самое касается и юности? (68) Лично я, в связи со смертью своего прекрасного сына, а ты, Сципион, в связи со смертью братьев, которым было предначертано занять наивысшее положение в государстве, узнали, что смерть – общий удел всякого возраста.

Но, скажут мне, юноша надеется прожить долго, на что старик надеяться не может. Неразумны его надежды: что может быть более нелепым, чем принимать неопределенное за определенное, ложное за истинное? Но, скажут мне, старику даже надеяться не на что. Однако его положение тем лучше положения юноши, что он уже получил то, на что юноша еще только надеется: юноша хочет долго жить, а старик долго уже прожил. (69) Впрочем, – о благие боги! – что в человеческой природе долговечно? Возьмем крайний срок, будем рассчитывать на возраст тартесского царя (ведь некогда, как я прочитал в летописях, в Гадах жил некто Арганфоний, царствовавший восемьдесят, а проживший сто двадцать лет); все, что имеет какой-то конец, мне длительным уже не кажется. Ведь когда этот конец наступает, то оказывается, что все прошлое уже утекло: остается только то, что ты приобрел своей доблестью и честными поступками; уходят часы, дни, месяцы и годы, и прошедшее время не возвращается никогда, а что последует дальше, мы знать не можем. Сколько времени каждому дано прожить, тем он и должен быть доволен. (70) Ведь актер, чтобы иметь успех, не должен играть во всей драме; для него достаточно заслужить одобрение в тех действиях, в которых он выступал; так же и мудрецу нет надобности дойти до последнего «Рукоплещите». Ведь даже краткий срок нашей жизни достаточно долог, чтобы провести жизнь честную и нравственно-прекрасную; но если она продлится еще, то не надо жаловаться на то, что после приятного весеннего времени пришли лето и осень; ведь весна как бы означает юность и показывает, каков будет урожай, а остальные времена года предназначены для жатвы и для сбора плодов. (71) И этот сбор плодов состоит в старости, как я говорил уже не раз, в полноте воспоминаний и в благах, приобретенных ранее. Ведь поистине все то, что совершается сообразно с природой, надо относить к благам. Что же так сообразно с природой, как для стариков смерть? Она поражает и молодых людей, но природа этому противодействует и сопротивляется. Поэтому молодые люди, мне кажется, умирают так, как мощное пламя гасится напором воды, а старики – так, как сам собою, без применения усилий, тухнет догоревший костер; и как недозрелые плоды можно срывать с деревьев только насильно, а спелые и созревшие опадают сами, так у молодых людей жизнь отнимается насилием, а у стариков – увяданием. Именно это состояние мне, право, столь приятно, что чем ближе я к смерти, мне кажется, будто я вижу землю и наконец из дальнего морского плавания приду в гавань.

(XX, 72) Впрочем, определенной границы для старости нет, и в этом состоянии люди полноправно живут, пока могут творить и вершить дела, связанные с исполнением их долга, и презирать смерть. Ввиду этого старость даже мужественнее и сильнее молодости. Этим и объясняется ответ, данный Солоном тиранну Писистрату на его вопрос, на что́ полагаясь, оказывает он ему столь храброе сопротивление; Солон, как говорят, ответил: «На свою старость». Но лучше всего оканчивать жизнь в здравом уме и с ясными чувствами, когда сама природа постепенно ослабляет скрепы, ею созданные. Как разрушить корабль, как разрушить здание легче всего тому, кто их построил, так и человека легче всего уничтожает все та же природа, которая его склеила; ведь всякая склейка, если она недавняя, разрывается с трудом, а если она старая, то легко. Из этого следует, что старики не должны ни жадно хвататься за эту часть жизни, оставшуюся им, ни покидать ее без причины. (73) И Пифагор запрещает покидать без приказания императора, то есть божества, укрепленный пост, каким является жизнь. А мудрый Солон сочинил надмогильную надпись, где он, наоборот, высказывает пожелание, чтобы его друзья не удерживались от проявления скорби и плача после его смерти; он, я думаю, хотел, чтобы его близкие любили его. А вот Энний сказал, пожалуй, лучше:

 

Не почитайте меня ни слезами, ни похоронным

Воплем…

 

Он не находит нужным оплакивать смерть, за которой должно последовать бессмертие.

(74) Ведь какое-то чувство умирания может быть у человека; длится же оно недолго, особенно у старика; но после смерти чувство либо желательно, либо отсутствует совсем. Все это мы должны обдумать еще в молодости, чтобы могли презирать смерть; без такого размышления быть спокоен душой не может быть никто; ведь умереть нам, как известно, придется, – быть может, даже сегодня. Как сможет сохранить твердость духа человек, боящийся смерти, ежечасно угрожающей ему? (75) В длинном рассуждении об этом, кажется, нет надобности, если я напомню вам не о Луции Бруте, убитом при освобождении отечества, не о двоих Дециях, погнавших вперед коней, чтобы добровольно умереть, не о Марке Атилии, отправившемся на казнь, дабы остаться верным своему честному слову, данному им врагу, не о двоих Сципионах, пожелавших телами своими преградить путь пунийцам, не о твоем деде Луции Павле, смертью своей искупившем опрометчивость своего коллеги при позорном поражении под Каннами, не о Марке Марцелле, которому даже самый жестокий враг не решился отказать в почете погребения, а о наших легионах, которые, как я писал в «Началах», с бодростью и твердостью духа не раз отправлялись туда, откуда им, как они понимали, не было суждено возвратиться. Значит, того, что презирают молодые люди, и притом не только необразованные, но даже и неотесанные, станут бояться образованные старики? (76) Вообще, – во всяком случае, по моему мнению, – удовлетворение всех стремлений приводит к удовлетворенности жизнью. Определенные желания свойственны детству. Неужели этого же добиваются молодые люди? Некоторые стремления свойственны ранней молодости. Но разве к ним же склонен зрелый возраст, называемый средним? Некоторые стремления свойственны и этому возрасту; но к ним уже не склонна старость; некоторые, так сказать, последние стремления свойственны старости. И вот, как исчезают стремления, свойственные более ранним возрастам, так же исчезают и старческие стремления. Всякий раз, как это наступает, удовлетворенность жизнью делает своевременным приход смерти.

(XXI, 77) Не вижу, почему бы мне не решиться высказать вам все то, что сам я думаю о смерти, так как я, мне кажется, представляю ее себе тем лучше, чем ближе я к ней. Лично я думаю, что ваши отцы, прославленные мужи и мои лучшие друзья, – твой отец, Сципион, и твой, Лелий, живы и притом живут той жизнью, которая одна и заслуживает названия жизни. Ибо, пока мы связаны путами в виде тела, мы выполняем, так сказать, задачу, возложенную на нас необходимостью, и тяжкий труд; ведь душа, происхождения небесного, была низвергнута из горней обители и как бы поглощена землей, местом, противным ее вечной божественной природе. Но бессмертные боги, верю я, расселили души в тела людей, чтобы было кому оберегать землю и чтобы эти люди, созерцая распорядок, установленный небожителями, подражали ему своим образом жизни и своей стойкостью. Веровать в это меня побудило не только последовательное рассуждение, но и слава и авторитет прославленных философов. (78) Я слыхал, что Пифагор и пифагорейцы, наши, можно сказать, земляки (некогда их называли италийскими философами), никогда не сомневались в том, что мы обладаем душами, отделившимися от всеобъемлющего божественного духа. Мне разъясняли также и то, что в последний день своей жизни высказал о бессмертии души Сократ – тот, которого оракул Аполлона признал мудрейшим из всех людей. К чему много слов? Вот каково мое убеждение, вот каково мое мнение: когда столь велика быстрота духа, когда столь велики память о прошлом и предвидение будущего, когда так много искусств, так обширны науки, когда совершено столько открытий, то природа, содержащая в себе все это, не может быть смертна. А так как дух всегда находится в движении, и движение его не имеет начала, потому что он сам себя движет, то движение это не будет иметь и конца, так как он никогда себя не покинет; а так как природа духа проста и не содержит ничего постороннего, отличного от него и несходного с ним, то разделиться он не может; а раз это невозможно, то он не может и погибнуть; важным доказательством того, что люди многое знают еще до своего рождения, служит то, что они, еще в отрочестве своем, при изучении трудных наук, схватывают бесчисленные предметы так быстро, что кажется, будто они тогда не познают их впервые, а вспоминают и восстанавливают их в своим уме. Как раз это, приблизительно, и говорил Платон.

(XXII, 79) У Ксенофонта Кир Старший, умирая, говорит: «Не думайте, о мои горячо любимые сыновья, что я, уйдя от вас, нигде и никак не буду существовать. Ведь вы, пока я был с вами, души моей не видели, но на основании моих деяний понимали, что она пребывает в моем теле; так верьте же, что она – та же, хотя видеть ее вы не будете. (80) Ведь почести, оказанные прославленным мужам, не оставались бы в силе после их смерти, если бы их души не старались о том, чтобы мы и долее хранили память о них. Лично я никогда не мог согласиться с тем, что души наши, пока пребывают в смертных телах, живут, а выйдя из них, умирают, как и с тем, что душа теряет свою мудрость, покинув лишенное мудрости тело. Напротив, я считал, что душа, когда она, освободившись от какой бы то ни было связи с телом, стала чистой и целостной, только тогда и становится мудрой. Более того, когда естество человека разрушается смертью, то становится очевидным, куда удаляется каждая из его отдельных частей: все уходит туда, где возникло; одна только душа не появляется никогда – ни тогда, когда она присутствует, ни тогда, когда она удалилась. (81) Далее, вы видите, что более всего подобен смерти сон; ведь души людей спящих сильнее всего проявляют свою божественную природу; ибо, когда души людей расслаблены и свободны, они многое предвидят; из этого можно понять, каковы они станут, освободившись от оков тела. Поэтому раз все это так, то чтите меня, – сказал он, – как божество; если же моей душе предстоит погибнуть вместе с телом, то вы все же, страшась богов, оберегающих всю эту красоту вселенной и правящих ею, будете благочестиво и нерушимо хранить память обо мне». Так говорил Кир, умирая; мы же, если хотите, рассмотрим прошлое нашего государства.

(XXIII, 82) Никто никогда не убедит меня, Сципион, в том, что твой отец Павел, что оба твои деда, Павел и Публий Африканский, что отец или дядя Публия Африканского, как и многие выдающиеся мужи, перечислять которых надобности нет, решились бы совершать столь великие деяния, – которые могли бы вызывать воспоминания у потомков, – если бы мужи эти не сознавали, что потомки будут способны к таким воспоминаниям. Уж не думаешь ли ты, – по обыкновению стариков, я хочу немного похвалиться, – что я стал бы брать на себя столь тяжкие труды днем и ночью, во времена мира и войны, если бы моей славе было суждено угаснуть вместе с моей жизнью? Не было ли бы намного лучше прожить жизнь, наслаждаясь досугом и покоем, без какого бы то ни было труда и борьбы? Но моя душа почему-то всегда была в напряжении и направляла свой взор в будущее, словно намеревалась жить тогда, когда уже уйдет из жизни. А между тем если бы души не были бессмертны, то едва ли души всех лучших людей стремились бы так сильно к бессмертной славе. (83) А то обстоятельство, что все мудрейшие люди умирают в полном душевном спокойствии, а все неразумнейшие – в сильнейшем беспокойстве? Не кажется ли вам, что та душа, которая различает больше и с большего расстояния, видит, что она отправляется к чему-то лучшему, а та, чье зрение притупилось, этого не видит? Я, со своей стороны, охвачен стремлением увидеть ваших отцов, которых я почитал и любил, и хочу встретиться не только с теми, кого я знал, но и с теми, о ком я слыхал, читал и писал сам. Когда я туда соберусь, то едва ли кому-либо будет легко оттащить меня назад и сварить в котле, как это случилось с Пелием. И если бы кто-нибудь из богов даровал мне возможность вернуться из моего возраста в детский и плакать в колыбели, то я решительно отверг бы это и, конечно, не согласился бы на то, чтобы меня, после пробега положенного расстояния, вернули «от известковой черты к стойлам». (84) И право, какие преимущества дает жизнь? Не больше ли в ней трудностей? Но допустим, что она дает их; ведь она все-таки действительно либо дает некоторое чувство удовлетворенности, либо кладет ему предел. Не хочется мне жаловаться на свою жизнь, как часто поступали многие и притом даже ученые люди, и я даже не раскаиваюсь в том, что жил, потому что жил я так, что считаю себя родившимся не напрасно, и из жизни ухожу, как из гостиницы, а не как из своего дома; ибо природа дала нам жизнь как жилище временное, а не постоянное. О, сколь прекрасен будет день, когда я отправлюсь в божественное собрание, присоединюсь к сонму душ и удалюсь от этой толпы, от этих подонков! Ведь отправлюсь я не только к тем мужам, о которых я говорил ранее, но и к своему дорогому Катону, которого никто не превзошел ни добротой, ни сыновней преданностью. Я предал сожжению его тело, хотя он должен был бы предать сожжению мое, но его душа, не покидая меня, а оглядываясь назад, поистине удалилась в те обители, куда, как она видела, должен прийти и я. Несчастье свое я, казалось, переносил стойко, но не потому, что переносил его спокойно; нет, я утешался мыслью, что наше расставание и разлука будут недолгими.

(85) По этой причине, Сципион – ведь именно этому вы с Лелием, по твоим словам, и склонны изумляться – для меня старость легка и не только не тягостна, но даже приятна. Если я здесь заблуждаюсь, веря в бессмертие человеческой души, то заблуждаюсь я охотно и не хочу, чтобы меня лишали этого заблуждения, услаждающего меня, пока я жив. Если я, будучи мертв, ничего чувствовать не буду, как думают некие неважные философы, то я не боюсь, что эти философы будут насмехаться над этим моим заблуждением. Если нам не суждено стать бессмертными, то для человека все-таки желательно угаснуть в свое время; ведь природа устанавливает для жизни, как и для всего остального, меру; старость же – заключительная сцена жизни, подобная окончанию представления в театре. Утомления от нее мы должны избегать, особенно тогда, когда мы уже удовлетворены.

Вот все то, что я хотел сказать о старости. О, если бы вам удалось достигнуть ее, дабы вы то, что от меня услыхали, могли подтвердить на основании собственного опыта!

Назад: Влюбленный в бессмертие: Цицерон как моральный философ
Дальше: О дружбе